355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Фейбер » Багровый лепесток и белый » Текст книги (страница 18)
Багровый лепесток и белый
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:54

Текст книги "Багровый лепесток и белый"


Автор книги: Мишель Фейбер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Как он боялся, прежде чем набраться сегодня храбрости, потребной, чтобы прийти сюда, что все его благие намерения суть лишь подделка, хрупкая иллюзия, сохраняемая только благодаря причуде городской географии. Как мучила его мысль о том, что, если Бог когда-нибудь благословит его собственной паствой, первое, что он сделает, отправившись изучать населенные беднейшими его прихожанами улицы, – это изловит вот такое беззащитное, жалкое существо и совершит над ним насилие. И вот она перед ним: проститутка, блудница, падшая женщина, только что недвусмысленно разрешившая ему сделать с ней все, что он пожелает. Но чего он желает? Девушка мелко дышит, приотворив губы, вглядываясь в Генри из созданной им тени, ожидая его решения, и не знает, что уже поднесла ему дар ценности неимоверной – наделила пониманием собственной сути. Теперь Генри знает: чего бы он ни желал, какими бы ни были вожделения его грешной души, к этому маленькому телу, к этой потасканной оболочке и к этим костям они отношения не имеют.

– Вы не вправе торговать частями вашего тела, мисс, – мягко произносит Генри. – Они принадлежат единому целому, а целое это принадлежит Богу.

– Мое целое принадлежит тому, у кого есть два шиллинга, – возражает она.

Генри морщится, окунает руку в карман.

– Вот, – говорит он, вручая ей два шиллинга. – А сейчас я скажу вам, что хочу получить за это.

Она наклоняет голову набок, проблеск опасливых предчувствий возмущает мертвый покой ее глаз.

– Я хочу, чтобы вы… – он мнется, сознавая, что мир закоренел в грехе, а ему, Генри, недостает нравственного авторитета, который позволил бы сказать ей: «Иди и впредь не греши». Вместо этого он натужно улыбается, чтобы она не сочла его слишком суровым. – Я хочу, чтобы вы видели в этих двух шиллингах отмену необходимости определенных поступков… – Слова эти еще не успевают слететь с губ его, а недоуменное лицо девушки уже сообщает Генри, что она их не понимает. – Э-э… я хочу сказать, вместо того, что вам пришлось бы делать, чтобы заработать эти деньги… (Она по-прежнему хмурится, не постигая услышанного, прикусывает нижнюю губу.) – Я хочу сказать… Ради всего святого, мисс, что бы вы ни собирались сделать, не делайте этого!

Девушка мгновенно улыбается от уха до уха:

– Понятно, сэр!

И она неторопливо удаляется, покачивая гузном с силой, которая превосходит все когда-либо виденное им по этой части у порядочной женщины.

Ну довольно, решает Генри. Он устал, его снедает желание вернуться в безопасность и благопристойность своего кабинета на Горем-Плейс. Адреналина, всплеск которого позволил ему защититься от человека-хорька, в крови поубавилось, от него осталась лишь чужеродная Генри смесь эмоций, теперь уже не бодрящих, но лишь дурманящих.

Тяжело ступая, бредет он в лучшую часть города, туда, где можно будет остановить омнибус и приступить к решению устрашающей задачи – к разбору того, что узнал он за сегодняшний день. Однако, прорезая лабиринт улиц и бросая быстрые взгляды в каждый встречный проулок и тупичок, – а ну как в одном из них обнаружится короткий путь, ведущий прочь из Сент-Джайлса, – Генри замечает вдруг… возможно ли? Да, ту самую нищенку, которой он дал денег на еду – вдовицу с драчливым мужем и пятью, не то шестью детьми.

Вдовица сидит бочком к улице на открытом крыльце пришедшего в ничтожество дома, юбка ее раскинута по грязной площадке над полудюжиной каменных ступенек. За нею, уже в самом доме, горбится мужчина с волосами такими черными и жесткими, какие увидишь разве что на щетке трубочиста. Мужчина облачен в вязаный жилет, синий шарф, военного образца куртку и мешковатые штаны, к передку которых женщина небрежно прислоняется головой. И он, и она угощаются из новехонькой бутылки со спиртным, передавая ее друг дружке и с превеликим наслаждением отхлебывая.

Генри встает как вкопанный, изумленно вглядывается в сцену, играемую футах в двадцати от него. Слишком ошеломленный, чтобы приблизиться к этой паре, слишком возмущенный, чтобы уйти, он стоит, стиснув кулаки, на месте. Женщина, заметив между двумя глотками появление Генри, мгновенно узнав его, восклицает: «Глянь-ка, Даг! Вот он, наш спаситель!». Они заходятся хохотом, хрипя и брызгая слюной, на губах их поблескивает джин.

Лишившийся дара речи, Генри так и стоит на месте, щеки его пылают, ногти впиваются в кожу ладоней, с такой силой сжимает он кулаки.

– Гони его в шею, Даг, – говорит женщина, обнаружив, по-видимому, что присутствие этого осерчавшего олуха портит наслаждение, получаемое ею от выпивки. – Давай, гони.

Щетинистый мужлан, неуклюже переступает через ее юбки, едва не сваливается со ступенек, но, все же удержавгнись на ногах, встает перед своей подругой. «Рррррр!!» – рычит он. Поскольку звук этот на незваного гостя немедленного действия не оказывает, мужлан разворачивается, и рывком спустив штаны, являет изумленным взорам Генри костлявые бледные ягодицы. Затем он, путаясь в обвивших лодыжки штанах, совершает обратный разворот и убеждается, что нужного внечатления ему на докучного соглядатая произвести все же не удалось. Что дальше? Не подозревая, что Генри окаменел не столько от страха, сколько от вида чужого пениса, мужлан выкапывает сей дряблый орган из копны черных волос и пускает в воздух струю мочи.

Генри Рэкхэм, до коего моча не долетает нескольких ярдов, тем не менее отскакивает, вскрикнув от омерзения, назад. Вскрикивает и женщина, чья веселость мгновенно сменяется гневом, поскольку брызги парком окутанной жидкости, падают, сносимые ветром назад, ей на юбку.

– Ты обмочил меня, чертов охломон!

Спустя миг эти двое уже дерутся – он люто молотит ее по ушам, она бьет и пинает его по голеням. Мужлан пытается и окоротить ее, наступив одним башмаком на юбку, и натянуть в то же время штаны; она же без колебаний выбрасывает вперед руку и с такой силой ахает его по костлявому лбу бутылкой джина, что он навзничь валится на ступеньки.

– Исусе! – вскрикивает женщина, увидев как длинная серебристая струя сниртного, описав дугу, ударяется в землю. Плоская бутылка (чудом не разбившаяся) торопливо поворачивается горлышком кверху и, пока мужлан корчится у ног женщины, хватаясь за окровавленный лоб, она сует поблескивающее горлышко в рот и одним махом проглатывает все, что еще осталось в бутылке.

Страшные чары развеялись, Генри обретает, наконец, способность повернуться спиной к первым беднякам, с какими он свел в своей жизни знакомство, и нетвердой походкой направиться к дому.

Сидя этим вечером в мюзик-холле Ламли, в окружении мужчин в матерчатых кепках и женщин, которые не досчитываются зубов, Уильям Рэкхэм упивается мыслью о том, что может, сколько ему будет угодно, появляться в местах, подобных этому, не опасаясь оказаться ошибкой принятым за человека менее значительного, чем он есть. Теперь, когда фундамент благосостояния его укрепился, а возвышение до поста директора концерна стало общеизвестным (во всяком случае, известным людям, сделавшим знание о том, «кто есть кто», своей специальностью), его появление в любом месте почти неизменно сопровождается шепотком: «Это Уильям Рэкхэм». А поскольку каждый шов его одежды отзывает наилучшим качеством и наиновейшим фасоном, он может быть совершенно уверенным в том, что и люди совсем простые, ведать не ведающие о том, кто он такой, все же признают в нем состоятельного джентльмена – джентльмена, который забавы ради снисходит до увеселений публики не столь состоятельной.

Разумеется, он не единственный здесь сегодня из тех, кто до таковых снизошел. Публика Ламли есть подобие сборной ухи, состоит она большей частью из простонародья, но изрядно приправлена и состоятельными джентльменами. Однако Уильяму нравится думать, что он выделяется и среди них – ирландским бобриком двубортного пальто, замшей брюк и в особенности новой шляпой, самой невысокой из всех, какие можно сыскать в этом зале. (Нет-нет, это не старая новая шляпа, это новая новая – неужели вы не видите, что тулья ее совсем не так высока, как прежде? Да и куплена эта шляпа не в «Биллиштон-энд-Джое» – она, к вашему сведению, от Стэнифорта, от «Шляпников, прославленных качеством с 1732 года».)

В мюзик-холле Ламли пальто и шляпы в гардероб не сдают и это, разумеется, заставляет людей, одетых слишком нарядно, обливаться потом, но, по крайности, позволяет сравнивать их наряды. Впрочем, понять, сколько здесь нынче особ одного с Уильямом круга, все-таки затруднительно – зал полон и изучению публики препятствует накипь безвкусных женских шляпок. Вечернее представление в самом разгаре, людские тела и сотни газовых ламп нагрели воздух настолько, что простолюдины уже разоблачились до рубашек, а простолюдинки обмахиваются дешевыми газетами либо фанерками.

В ряду, который тянется прямо перед Уильямом, таких женщин, увы, маловато – Рэкхэм вовсе не возражал бы против создаваемых колыханьями веера дуновений. В конце концов, ничто не ограждает его от чувствований человека самого рядового – на лбу Уильяма выступает та же испарина, тело под слоями одежды пышет таким же жаром. Пот покалывает лицо его под новой бородкой, кожа под волосами намокла до того, что Уильяму приходится одолевать искушение почесаться. Слишком много людей набилось сюда! Неужели нельзя было завернуть хоть кого-то из них от дверей?

Новый Ольстер Уильяма свисает со спинки его кресла, новая трость лежит поперек коленей, ибо он хорошо понимает, какой соблазн представляет серебряный набалдашник ее для вора. Он предпочитает также сжимать в кулаке, даже когда аплодирует, трехцветные лайковые перчатки, не ведая, что приобретает в итоге вид человека, забивающего до смерти некоего беспомощного грызуна.

Слева от него сидят Бодли и Эшвелл. И они тоже разряжены, хоть и не так, как Рэкхэм, поскольку знают Ламли лучше, чем он. И они тоже сознают свое отличие от здешней черни – джентльмены, слегка заскучавшие у себя на горе Парнас и подумавшие: а не спуститься ли вниз, не посмотреть ли, что нынче творится в Ламли? Впрочем, изучив программку, они с неподдельным нетерпением ждут Великого Флателли – «Сенсация сенсаций! Волшебник звука – услышьте его, и вы переживете экстаз!! Италия скандализирована! Франция пала к его ногам! Человек – Духовой Оркестр!!!»

Все они уже послушали миловидную, но не по моде дебелую девицу, исполнявшую юмористические баллады, понаблюдали за «лондонским дебютом» мистера Эпидерма, пожилого мужчины, обладающего удивительной способностью оттягивать со своего обнаженного торса целые пригоршни кожи и подвешивать к ней на металлических крючках увесистые предметы. Времени четверть девятого, а Великого Флателли все еще ни слуху ни духу. Голоса Уильяма и двух его друзей присоединяются к недовольному ропоту, вызванному потугами завладевшего далекой сценой юркого человечка воспроизвести звуки, с какими самые разные звери преследуют, излавливают и пожирают птичку.

«Флателли давай!» – орут грубые голоса, наводя Уильяма на размышления о том, как кстати приходится простонародье, когда возникает необходимость сказать нечто, идущее против правил приличия. К требованию этому присоединяются все новые охульщики, и имитатора животных смывает со сцены вал недоброжелательства.

И наконец, без двадцати пяти девять на ней появляется, под единодушный гул одобрения, достославный итальянец.

– Buona sera,[43]43
  Добрый вечер (итал.).


[Закрыть]
Лондон! – кричит он и, раскинув руки, сгребает из воздуха овации и прижимает их к груди, точно невидимые букеты. Несмотря на умащенные черные усы и черный фрак, для итальянца он подозрительно высок, а континентальный выговор его отдает, когда стихают рукоплескания и Флателли начинает вступительное слово, подделкой – во всяком случае, на слух таких умудренных людей, как Эшвелл. («Еврей, готов на любое пари, еврей» – шепчет он Уильяму.)

– Мой необычайный иинструмент, – объясняет великий Флателли, – он здеесь, за мной. Я биру его с собой всуду, куда иду. (Он на манер мима оглядывается себе за плечо, смешки в публике.) Оон не треебует, чтобы в него дуули, брали в руки, сжимали… (Альтовые гоготки компании гомосексуалистов, расположившейся у дальней стены.) Однако он издает ошень деликантные звуки. Я прошу вас послуушать ошень, ошень старательно. Моя первая пиеса это прикраасная старая английская… ария. Такназываемая «Зиленые рукава».

Флателли, требуя полной тишины, прижимает к губам указательный палец и сгибается вдвое. Его ассистент торжественно выкатывает из-за кулис тележку с большим латунным раструбом и провозит ее по сцене, пока мундштук инструмента не подъезжает почти вплотную к заду великого человека. Последний эффектный жест (церемониальный взмах фалдами фрака) – и Флателли принимается пукать.

Несколько секунд в воздухе подрагивает безошибочно узнаваемая мелодия «Зеленых рукавов», звучащая так же пронзительно и точно, как если б ее наигрывали на обтянутой папиросной бумагой гребенке или даже (позволим себе небольшую натяжку) на фаготе. А затем поднимается смех, поначалу негромкий, но разрастающийся до хриплого рева, такого, что Уильяму и его друзьям, сидящим далеко от первого ряда, приходится вытягивать шеи и напрягать слух.

Часы отбивают десять, в остальном же дом наполняет мертвая тишина. Агнес Рэкхэм лежит в постели. Она знает, даже не справляясь у слуг, что муж из города еще не вернулся; ненатурально чувствительная к хлопкам любой, какая есть в доме, двери, Агнес ощущает вибрации, возникающие при этих хлопках и перенимаемые, как она полагает, ножками ее кровати.

В голове Агнес, под черепной ее костью, в дюйме или в двух за левым глазом, кроется опухоль размером с перепелиное яйцо. Агнес о ее существовании не подозревает. Опухоль устроилась очень уютно, гостеприимная голова Агнес предоставила ей место беспрекословно, как если бы гостья столь малая никаких хлопот причинить и не могла. Опухоль дремлет – мягкая, совершенно овальная. Никто и никогда не обнаружит ее. Ожидать появления рентгеновских снимков придется еще двадцать лет, а доктор Керлью, какие бы части тела Агнес Рэкхэм он ни обследовал, не собирается, конечно, лезть в ее глазницу со скальпелем. О существовании опухоли знают лишь двое – вы и я. Это наша маленькая тайна.

У Агнес Рэкхэм имеется и собственная маленькая тайна. Она одинока. В своей душной спальне с задернутыми оконными шторами, в густой незримой пелене духов и выдыхаемых ею паров, Агнес удушает одиночество. Оглядываясь на прожитый день, она не может вспомнить ничего, что напитало бы ее отчаявшееся сердце, только жадный желудок и получил все ему потребное – и много больше того. Ужин она съела (и переела при этом) в одиночестве, обед (слишком, слишком обильный) тоже, к чаю и к завтраку не выходила по причине обуявшей ее раздражительности, ленч разделила с Уильямом, ощущая, однако ж, одиночество еще пущее, нежели в отсутствие его, – и опять-таки съела слишком много.

И ведь нельзя сказать, что в этот день одиночество донимало ее сильнее, чем в большую часть прочих: каждый день ее жизни примерно одинаков. Во все долгие часы шитья, наблюдений в окно за трудами садовника, размышлений о том, расчесать ли ей волосы самой или позвать для этого Клару, Агнес тоскует по истинной дружбе и терзается отсутствием оной. Этого тайного недуга Агнес доктор Керлью так и не обнаружил, а между тем она уверена – болезненное состояние ее порождается более им, нежели всем тем, что якобы отыскал в ней доктор. Да и что бы он сделал, узнав об этом недуге? Какое прописал бы средство для облегчения боли, которую она ощущает, лежа ночами без сна посреди недоброго мира, в котором ее не любит ни одна живая душа?

О, разумеется, сновидения, когда они, наконец, призывают Агнес к себе, встречают ее с распростертыми объятиями, однако в ожидании их ей приходится часами терзаться бессоньем, покинутой всеми на королевских размеров ложе, подобной леди из Шалотта, плывущей по темному озеру в барке, размеры которой вдвое превышают те, что ей нужны.

Предмет страстных желаний Агнес – это не любовник и уж тем более не любовница. Она ничего не знает о внутреннем устройстве своего тела, ничего – да и знать ничего не хочет. Ее одиночество, сколь бы мучительным оно ни было, не имеет природы физической; оно висит в воздухе, давит на мебель, пропитывает постельное белье. Если бы только кто-то лежал рядом с ней на огромной барке кровати, человек, который питал бы к ней любовь и доверие, и к которому она, в свой черед, питала бы те же самые чувства! Но нет в мире такого человека! Милейшая Клара получает за свою покладистость плату; когда дневная работа ее завершается, она спешит наверх, чтобы вкусить вполне заслуженный ею покой, отдых от миссис Рэкхэм. С другими служанками Агнес дела почти не имеет, они боятся ее, да и Агнес, о чем они не ведают, тоже побаивается их. О собаке и думать нечего; вот киску она, пожалуй, завела бы – если б нашлась такая, чтоб без копей. Брат Уильяма, Генри, ужасно мил (теперь она размышляет о возможных друзьях, не о человеке, который делил бы с ней ложе), но слишком серьезен. Агнес предпочитает думать о чем-то приятном, а не обо всех горестях мира сразу. Что до Уильяма, он лишился ее доверия навсегда. Где бы он сейчас ни находился, какими бы богатствами ни осыпал ее, с какой бы учтивостью ни обращался к ней за ленчем, сколько свободы ни предоставил бы ей в том, что касается приобретения платьев, шляпок и обуви, как бы ни тужился заслужить ее прощение, она не простит его никогда. Тому, кто садится за стол с Дьяволом, необходима длинная ложка, – Агнес Рэкхэм, садясь за стол с мужем, орудует ложкой длиною в весло.

При такой ничтожности видов на дружбу в жизни, которую Агнес ведет наяву, стоит ли удивляться тому, что она предпочитает общество монахинь из Обители I Целительной Силы? Они всегда рады ей и ухаживают за нею ради единственной награды – ее улыбки. Особенно у одной из них такое славное, такое доброе лицо… Однако визиты Агнес в Обитель Целительной Силы всегда заканчиваются так скоро: не склонный к щедрости Бог ограничивает их недолгими часами сна. Да и поезд везет ее в Обитель по нескончаемым сельским просторам, порою дорога занимает большую часть ночи, отчего времени, чтобы ухаживать за Агнес, у монахинь остается до обидного мало, лишь несколько предваряющих пробуждение минут. А другими ночами дорога не занимает почти ничего – скорый локомотив проносит Агнес сквозь зеленую муть, и она попадает в руки святых сестер еще до того, как слезы ее успевают впитаться в подушку. Но такими ночами обратный путь оказывается, по всему судя, чрезмерно длинным, поскольку к утру она все забывает.

В существование сновидений Агнес не верит. Ее философия гласит, что одни события происходят, когда ты бодрствуешь, а другие, когда спишь. Ей известно, что многие люди – мужчины в особенности – с недоверием относятся ко всему, совершающемуся, когда глаза их закрыты, а одеяла неподвижны, однако сама Агнес таких сомнений не ведает. Отмахиваться от событий ночи, как от недействительных, означало бы приписывать себе дар вымысла, а она инстинктивно сознает, что способностей к творчеству лишена. Творить из ничего – это по силам лишь Богу! Думать иначе – как это похоже на мужчин с чудовищным их тщеславием и бесстыдным безбожием! Как это похоже на них – отрекаться от половины своей жизни, уверяя, что ее не существует, что она всего лишь фантасмагория!

Ни в чем, думает Агнес, разница между мужчинами и женщинами не видна так ясно, как в написанных ими романах. Мужчины вечно притворяются, будто они все выдумывают сами, будто каждый описываемый ими человек есть марионетка их воображения, но ведь Агнес же знает, что романист никогда ничего не придумывает. Он всего лишь сшивает лоскутное одеяло из множества правдивых историй, собирая их по газетам, выспрашивая настоящих солдат, зеленщиков, заключенных, умирающих юных девушек – всех тех, кто требуется для составляемой им истории. Романистки же намного честнее: любезный читатель, – говорят они, – сейчас я расскажу вам о том, что случилось со мной.

По этой причине Агнес предпочитает романы, сочиненные женщинами. Каждую неделю она получает «Лондонский журнал» и «Час досуга», доставляющие ей последние выпуски романов, которые выходят из-под перьев Клементины Монтегю, миссис Олифант, Пирс Иган (это ведь не мужчина, верно?), миссис Харриет Льюис и прочих. Особое ее лакомство – присылаемые из «Библиотеки Мьюди» уже переплетенные в один том журнальные выпуски творений миссис Риддел и Элизы Линн Линтон, позволяющие прочитывать целый роман без задержек.

Романы оказываются великим благом, даже когда болезнь не приковывает Агнес к постели, ибо из них в ее жизнь входит непрестанная череда благородных и привлекательных человеческих существ, на коих мир в целом далеко – это необходимо сказать – не щедр. Симпатичная героиня, считает Агнес, почти ничем не хуже подруги из плоти и крови. (Хотя, если вдуматься, какое это отвратительное выражение «из плоти и крови»!)

Впрочем, с некоторых пор, времени для чтения у Агнес Рэкхэм остается не много. Все часы бодрствования она тратит теперь на подготовку к Сезону, оставаясь по большей части прикованной к швейной машинке, создавая наряд за нарядом или пролистывая журналы в поисках выкроек. Под ее иглой уже прошли целые акры ткани, а еще большее их число ожидает своей очереди. Девять законченных платьев висят в шкафах гардеробной, десятое, завершенное только наполовину, украшает стоящего в темноте ее спальни портновского болвана.

Конечно, десяти далеко не достаточно. Насколько искренним был, на самом-то деле, Уильям, говоря, что дает свое благословение на пошив у портного «любого числа платьев»? Какое число держал он при этом в уме? Понимает ли, какие расходы понесет, если Агнес поймает его на слове? Она страшится повторения разговора, происшедшего между ними не так уж и давно – Уильям вел себя тогда раздраженно, без всякой терпимости к нуждам ее пола, ему едва-едва удавалось обуздывать гнев и недовольство, она же все время была близка к слезам.

Какая жалость, что она не может проделать то, что делает сейчас с помощью швейных машинок множество прочих дам, – изменить до неузнаваемости платья, которые они носили во время прошлых Сезонов. В пришедшемся на вечер предновогоднего дня припадке безумия, она, увлеченная новизной выкроек, подвернувшихся ей в журнале, уничтожила все свои лучшие платья. Агнес отчетливо помнит (странно, как хорошо запоминаешь одно и совсем забываешь другое!) те роковые слова: «Лоскуты и старые занавеси не должны лежать без дела. Извлеките из них Легкую Забаву для себя и Наслаждение для ваших Детей». А следом, с помощью аккуратных рисунков и незатейливых наставлений показывалось, как можно, просидев «всего четверть часа за швейной машинкой», смастерить чучелки колибри, которые будут выглядеть совершенно как живые.

Неодолимое, маниакальное желание, силу которого она и сейчас вспоминает, леденея от страха, обуяло ее тогда. Лоскутов в доме не было, но потребность обратить таковые в колибри, сотрясала Агнес, как лихорадка. Как ни молила Клара мадам подождать до утра, когда она, Клара, сможет раздобыть в бейсуотерском магазине «Уайтлиз» целые кипы лоскутьев, мука, сопряженная с необходимостью хотя бы минутного ожидания, оказалась непереносимой. И потому Агнес, вооружившись портновскими ножницами, набросилась на свои «старые» наряды: «Все равно носить их я больше не буду», – уверяла она. К наступлению ночи пол был завален изуродованными бальными платьями и корсажами, а по комнате расселись десятки готовых колибри: мягкие сатиновые никли, точно от хвори; пошитые из плотных юбок бодрились; белые шелковые подрагивали в воздушных струях, создаваемых яростно жавшей педаль швейной машинки ногой Агнес; зато темные бархатные сидели совершенно спокойно. И что еще странно – одни ее платья распадались мгновенно, будто пронзенные ножницами пузыри, другие же более-менее сохраняли прежнюю форму и выглядели просто… обезображенными. На них она набрасывалась с ножницами снова и снова, сооружая все новых птичек.

– Должно быть, – выдыхает в подушку Агнес, – на меня напало безумие.

Веки ее, подрагивая, смыкаются в темноте. Где-то совсем рядом раздается свисток паровоза. Поднимается солнце – не медленно, как у него это заведено, но в несколько секунд, точно питаемое газом. Огромный просторный мир начинает светиться цветами странствия, зеленью и синевой, и все, что было в нем неприятного, исчезает.

А вот за стенами спальни Агнес, в том, что мужчины и историки так любят называть «реальным миром», ночь еще даже не началась. На улицах, что победнее, бакалейщики, сырные торговцы и владельцы обжорок еще не позакрывали своих заведений; их клиенты – продавцы спичек и кресс-салата, уличные проститутки – приходят к ним, дабы вознаградить себя за долгие проведенные на холоде часы. Стекаются сюда и малолетние попрошайки – эти клянчат у торговцев негодные для продажи обрезки ветчины или голландского сыра, кои они понесут домой, отцам на ужин. Что до отцов – несчетные питейные дома остаются открытыми всю ночь.

Именно по улицам «реального» мира – невдалеке от мюзик-холла Ламли – бредет, ковыляет и вышагивает троица состоятельных, отчасти хмельных джентльменов: господа Бодли, Эшвелл и Рэкхэм. Темноты, холода, мороси они не замечают, удивляясь лишь, что почти крикливая перебранка их не отдается, как следовало бы, эхом.

– Caput mortuum![44]44
  Мертвая голова (лат.) – так называли алхимики остающиеся в тигле, ни на что уже не пригодные продукты химических реакций.


[Закрыть]
– вскрикивает Бодли, прибегая к школьному еще оскорблению.

– Bathybius![45]45
  «Батибий» – наименование, присвоенное в 1868 году обнаруженному в донном иле Атлантического океана студенистому веществу, которое поначалу сочли скоплением простейших организмов – в дальнейшем выяснилось, что это неорганические осадки.


[Закрыть]
– парирует Эшвелл.

– Глухой, как пень, кретин! – ревет Бодли.

– Давно не прочищавшийся приют ушной серы! – шипит Эшвелл. – Это была «Дочь углекопа», и ничто не убедит меня в противном.

– Это была «Не плачь, моя невеста», а иначе я – христоубийца. Я что, должен напеть тебе этот хор, идиот?

– Да что это изменит, болван? Наперди его, ничем иным ты меня не убедишь!

Уильям Рэкхэм ни словом в этих дебатах не участвует, довольствуясь наблюдением за ними.

– А что думаешь ты, Билл? – спрашивает Бодли.

Рэкхэм досадливо морщится: ему до того хотелось похвастаться нынче новой тростью, что зонт он оставил дома, а теперь начинается дождь.

– Бог его знает! – он пожимает плечами. – Вся эта затея обернулась дурацким фиаско. Я почти ничего не расслышал. Для такого представления Ламли – место решительно непригодное. Оно требует зала маленького, а обстановки интимной. И публики, воспитанной хотя бы настолько, чтобы уметь прилично вести себя.

Бодли, стукнув себя ладонью в лоб, отшатывается назад.

– Лорд Рэкхэм рек свое слово! – провозглашает он. – Трепещите, импресарио!

– Церковь, – произносит Эшвелл. – Вот самое подходящее место для Великого Флаттели, а, Билл? Небольшая аудитория, в которой каждый старается вести себя благочинно, превосходная акустика…

Уильям сплевывает в канаву, раскисшее содержимое которой как раз в этот миг приходит в движение.

– Рад, что вам так легко угодить. На мой взгляд, нас сегодня постыднейшим образом обвели вокруг пальца. Подумайте о бедняках, которым отнюдь не но карману расходовать свой заработок па такое… такое оскорбительное надувательство.

– Ты слышал, Эшвелл? Подумай о бедняках!

– Всю неделю они гнули спины, надеясь услышать хорошего пердуна, и что получили взамен?

– Взамен их всех отымели!

– Я собираюсь ехать домой, – говорит Рэкхэм, выглядывая в подсвеченной газом мороси кеб.

– Ооо, нет, Билл, не покидааай нас!

– Нет, к черту, еду домой. Холодно и дождь идет.

– Существует немало сухих и теплых мест, в которых может укрыться мужчина, не правда ли, Эшвелл?

– Теплых и влажных, хе-хе-хе!

Вдохновленный его словами, Бодли расстегивает пальто и принимается рыться по внутренним карманам.

– Я совершенно случайно прихватил с собой… Потерпите, друзья, сейчас найду… – Бодли выхватывает мятую брошюрку размером с дешевый Новый Завет, и помахивает ею в газовом свете. – Новехонький, с иголочки, выпуск «Нового Лондонского Жуира». Целый год подготовки, затрат не пожалели, каждая ложь, содержащаяся здесь, с гарантией правдива, каждая девственница с гарантией не тронута. Я изучал его, как рак… как рачительный ученый. Кое-какие дома поднялись со времени последнего издания несколькими ступеньками выше. В частности, один… (он торопливо перелистывает страницы с уже загнутыми уголками). А! вот он: миссис Кастауэй. Силвер-стрит.

– А давайте-ка прямо туда, тройным прыжком! – предлагает Эшвелл.

– Конфетка, – провозглашает Бодли. – Вот кто нам нужен – Конфетка. Слова не в силах воздать ей должное, так здесь написано. Предмет роскоши по цене рядовой безделушки. Драгоценность. И прочее в этом духе. Сам же дом удостоен четырех звездочек.

– Четырех! Сию же минуту туда! – Эшвелл, развернувшись на каблуках, машет тростью но воздуху. – Кеб! Кеб! Подайте нам кеб!

На миг в жилах Уильяма леденеет кровь – Конфетка изменяет ему, предается прежним ее занятиям. Но тут он напоминает себе, что «Новый Жуир» есть всего лишь каталог фикций. Конфетка, живущая на его страницах, вовсе не та, какую он знает, не настоящая.

И пока Бодли с Эшвеллом рыщут взад-вперед под дождем, восклицая глупыми голосами: «Кеб!» и «Конфетка!», Уильям вспоминает ее – такой, какой видел в последний раз, всего только три дня назад. Вспоминает выражение, мелькнувшее на лице Конфетки, когда он развеял ее неведение. «Я – Уильям Рэкхэм, – признался он. – Хозяин „Парфюмерного дела Рэкхэма“». Да и почему бы ей этого не знать?

Впрочем, выпустив, если так можно выразиться, кота из мешка и насладившись изумлением и восторгом Конфетки, он пожалел, что нету него и других котов, которые заслужили бы такой же прием. Понимая, что счастье, ей привалившее, должно казаться Конфетке сном, Уильям постарался обратить его в явь, пообещав, что она получит от него все (по части духов, притираний и мыла), о чем попросит. И она ответила просьбой, более чем естественной, принести ей брошюру компании «Рэкхэм».

– Кеб! Кеб! – все еще голосит Эшвелл. – Вперед, отважные други мои, попытаем счастья вон там, за углом!

– Остынь, Эшвелл, – удерживает его Уильям. – Тебе не приходило в голову, что девица, которой ты так жаждешь, быть может, не свободна?

– Проклятье, Билл! Куда подевалась твоя авантюрная жилка? Почему бы нам не попытать счастья?

– Нам?

– Трое мужчин, три дырки – великолепная арифметика! Уильям улыбается, качает головой.

– Друзья мои, – говорит он, с шутливой торжественностью кланяясь им. – Желаю вам всяческой удачи в отыскании этой… как она зовется?… этой Конфетки. Сожалею, но я слишком устал, чтобы ехать с вами. Вы все расскажете мне при следующем нашем свидании.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю