355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Фейбер » Багровый лепесток и белый » Текст книги (страница 17)
Багровый лепесток и белый
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:54

Текст книги "Багровый лепесток и белый"


Автор книги: Мишель Фейбер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 65 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Подавив испуганное рыдание, она подхватывает подушку, лежащую на Уильямовой стороне кровати, прижимает ее к груди. Стиснув подушку в объятиях, Агнес зарывается лицом в ее чуть слышно надушенную наволочку.

Теперь все огни в доме погашены, светится лишь кабинет Уильяма. И все домашние, кроме Уильяма, лежат под одеялами, точно куклы в кукольном домике. Если бы дом Рэкхэма такой игрушкой и был, вы могли бы снять с него крышу, заглянуть внутрь и увидеть Уильяма, сидящего в одной рубашке за письменным столом, разбирая корреспонденцию – ничем для вас не интересную, поверьте. Еще в одном отделении дома, на другом конце коридора, вы увидели бы девочку, свернувшуюся в маловатой для нее кроватке: Софи Рэкхэм, по-прежнему никакого значения не имеющую. А еще в одном обнаружили бы Агнес, закутавшуюся в белое одеяло, так что виднеется одна лишь ее светловолосая голова, похожая на кусочек кекса, наполовину утопший в креме. В самой же снятой крыше, оказавшейся в вашей руке, лежали бы в их чердачном улье перевернутые вверх ногами служанки, набросившие скудные пожитки свои на стропила.

Какое-то время Уильям жжет ночную свечу, затем захлопывает учетную книгу и потягивается, растопырив коротковатые руки. Он доволен: миновало еще одно скучное воскресенье, принесшее ему по возможности больше утех и по возможности меньше религиозных отправлений. Уильям сбрасывает дневное платье, надевает ночную рубашку, гасит свет и забирается под одеяло. Через несколько минут он уже негромко похрапывает.

И Агнес тоже вплывает в сон. Крошечная, раскрытая ладошка ее спадает с подушки и потихоньку соскальзывает к краю кровати. А следом и одна из рук спящего Уильяма начинает скользить к краю его кровати, в сторону Агнес. Вскоре руки их оказываются строго на одной линии – будь этот дом и вправду кукольным, мы с вами могли бы представить себе, как снимаем не только крышу, но и одну из внутренних стен, как вдвигаем одну спальню в другую и соединяем ладони супругов, точно застежки колье.

Но тут Уильяма Рэкхэма посещает сновидение, и он переворачивается на другой бок.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Спальня Агнес Рэкхэм, спальня, окна которой никогда не открываются, а двери всегда остаются притворенными, наполняется, что ни ночь, дыханием этой женщины. Каждый ее выдох стекает, один за другим, с подушки на пол, а после – вдох-выдох, вдох-выдох – они, точно невидимые перышки, укладываются один поверх другого, пока не упираются в потолок, обретая с каждым часом все большую густоту.

Сейчас уже утро и вам с трудом верится, что вы оказались именно в спальне: она походит скорее на миниатюрнейшую в мире фабрику, которая проработала всю ночь, исполняя единственное ее назначение: преобразование кислорода в углекислый газ. Вы инстинктивно обращаете взгляды к шторам, – шторы задернуты и недвижны, как изваяния. Узкий, точно шпага, луч солнца, пробиваясь сквозь оставленную их бархатом щелку, рассекает сумрак, падает на дневник Агнес, раскрытый на помеченной вчерашним днем странице, и высвечивает единственную записанную там строку.

«Мне действительно следует чаще выходить из дому», – пеняет себе Агнес крохотными индиговыми буковками, которые и не разберешь, не прищурясь.

Вы оборачиваетесь к постели, ожидая найти в ней еще лежащее, свернувшись под одеялом, тело Агнес. Однако тела там нет.

Агнес Рэкхэм обзавелась новым обыкновением. Каждое утро она выходит, если ей хватает для этого сил, прогуляться по улице, на которой стоит их дом – одна. Агнес решила поправить свое здоровье – даже если это убьет ее.

Сезон близится, времени на то, чтобы восстановить кое-какие необходимые навыки – к примеру, способность самостоятельно проходить расстояния, большие тех, какие отыскиваются под крышей дома, – остается пугающе мало. Выход в Свет – предприятие не из тех, что совершаются сами собой, он требует репетиций. Полудюжина кругов по бальной зале, если сложить их все вместе, может растянуться на милю.

Вот она и выходит теперь на прогулки. Как ни странно, доктор Керлью эту ее затею одобрил, сказав, что Агнес не хватает «корпускул». И потому, не встретившая никакого сопротивления Агнес семь раз в неделю, по утрам, доходит в сопровождении Клары до парадных ворот, а от них семенит с парасолем в руке по тротуару, предоставленная самой себе, тревожно прислушивающаяся к стуку копыт по булыжникам пустынной мостовой.

Беспородный песик, сам определивший себя на постой у парадных ворот Рэкхэма, почти каждодневно встречает ее рядом с ними, однако Агнес его не боится. Да он никогда и не дает ей для этого повода, никогда ее не облаивает. Всякий раз, что она шаркающей походкой минует его, одолевая неистовый ветер, хлопающий ее юбками, перекашивающий парасоль, песик заверяет ее, помахивая хвостом или благодушно зевая, в полном своем дружелюбии. Агнес он кажется похожим на преувеличенных размеров воскресный ростбиф, округлый и пухлый кусок темно-коричневого мяса, а в глазах его ласковой кротости больше, чем у любого другого известного ей существа. Правда, однажды она, едва не испачкав башмачки в его испражнениях, почувствовала к песику неприязнь, но показывать недовольства не стала, чтобы не оскорбить его чувства – и не спровоцировать на злонамеренные поступки. А в другой раз она увидела, как он вылизывает некую часть своего тела, красную, точно освежеванный палец, однако, не признав этого органа, приняла его за некий присущий собакам придаток, наподобие плавника или шипа, который у песика болезненно воспалился. И поспешила миновать бедняжку, улыбаясь неловко и жалостливо.

Что до существ человеческой разновидности, Агнес они встречаются не часто. Ноттинг-Хилл теперь не так тих, как прежде, но, с другой стороны, он еще не стал частью столицы. Человек, выбирающий улицы с осмотрением, получает возможность направлять все внимание на то, как его ноги выступают одна перед другой, у него нет добавочной нужды отвлекаться на встречи с другими пешеходами. Самая оживленная здесь улица это Кенсингтон-Парк-роуд, ибо по ней пролегает маршрут омнибуса. Агнес же при всякой возможности избегает ее.

Каждое утро она уходит немного дальше. Каждый день набирается новых сил. Пять новых платьев уже закончены, шестое на подходе. Парк, благодарение Стригу, выглядит ужасно мило. А Уильям почти все время пребывает в таком хорошем настроении, хотя (этого нельзя не заметить), отпустив бороду и усы, он неожиданно стал выглядеть намного старше.

Со времени ее последнего обморока они больше не завтракают вместе, однако взяли себе в обычай встречаться за ленчем. Так оно безопаснее, считает Агнес. Утренние прогулки пробуждают в ней здоровый аппетит; риск, что ее обуяет смятение, пока она будет ковыряться в недоеденной закуске, а Уильям – пожирать основное блюдо, осведомляясь попутно, все ли у Агнес в порядке, – теперь отсутствует.

Сегодня оба едят с равным удовольствием. Стряпуха превзошла себя, приготовив из свиного филея, переложенного кусочками окорока, вареного языка, грибов и колбасы, замечательное заливное. Выглядит оно – глаз не оторвешь, а вкусно настолько, что им приходится дважды призывать к столу Летти, чтобы та отрезала еще несколько ломтиков.

– Интересно было бы узнать, что такое вот это, – бормочет Уильям, выуживая из желе не знакомый ему ингредиент.

– Это кусочек фисташкового ядрышка, дорогой, – сообщает Агнес, радуясь тому, что знает нечто ему не известное.

– Занятно, – произносит он, и в который раз пугает Агнес, поднося поблескивающий обломочек к носу и с силой втягивая воздух. Последнее время Уильям нюхает все подряд – новые растения парка, обойный клей, краску, салфетки, писчую бумагу, собственные пальцы и даже чистую воду. «Нос обратился в самый чувствительный из моих органов» – говорит он ей перед тем, как пуститься в объяснение почти не уловимых, но существенных (для парфюмерного дела) различий между одним лепестком цветка и другим. Агнес радуется тому, что мужа наполняет решимость овладеть тонкостями его профессии, тем более что решимость эта принесла им вдруг столь большие достатки; и все же ей хочется верить, что во время Сезона, когда они будут появляться на людях, Уильям не станет принюхиваться ко всему на свете.

– Да, я тебе не говорил? – говорит ей Уильям. – Я собираюсь сегодня вечером взглянуть на Великого Флателли.

– Он как-то связан с духами, дорогой? Уильям ухмыляется:

– Можно сказать и так, – но затем, ковыряясь в запеченном на околопочечном жиру изюмном пудинге, все же поясняет: – Нет, дорогая. Это артист.

– Мне следует что-нибудь знать о нем?

– Весьма и весьма сомневаюсь в этом. Он выступает в мюзик-холле Ламли.

– А, ну хорошо.

Говорить что-то еще никакой нужды нет, однако Агнес угнетает сознание ее неосведомленности. И минуту спустя она добавляет:

– А Ламли так и остался Ламли, нет?

– О чем это ты, дорогая?

– О том, что его не… он ни в каком отношении не вырос?

– Вырос?

– Поднялся ступенью выше… стал более фешенебельным… – слово «класс» от нее ускользает.

– Не думаю. Полагаю, меня будут окружать там мужчины в матерчатых кепках и женщины, которые не досчитываются зубов.

– Ну, если тебе это по душе… – произносит она и сооружает недовольную гримаску. Пудинг слишком жирен, а от заливного, ощущает Агнес, у нее вот-вот начнется разлитие желчи, однако устоять перед ломтиком кекса Агнес все же не удается.

– Человек не может питаться одной лишь высокой культурой, – изрекает Уильям.

Агнес жует кекс. И этот тоже оказался жирнее, чем она ожидала, к тому же ее томит подозрение, что все-таки существует нечто такое, о чем ей следует знать.

– Если ты… – она запинается. – Если ты увидишь там кого-то… в Ламли… я хочу сказать, кого-то значительного, человека, которого я могу встретить во время Сезона… Расскажи мне, хорошо?

– Разумеется, дорогая, – Уильям поднимает к носу кусок кекса, принюхивается. – Черная смородина, изюм, пропитанная хересом апельсинная цедра. Миндаль. Мускатный орех. Тмин… Ваниль, – и он ухмыляется, словно ожидая овации.

Агнес слабо улыбается.

Менее чем в миле на запад от дома Рэкхэмов, покашливает в платочек миссис Эммелин Фокс, одевшаяся для выхода на люди, но кухни пока не покинувшая. Погода нынче нехороша для нее, в воздухе присутствует что-то гнетущее, насылающее головную боль и теснение в груди. К завтрему надо постараться поправиться, иначе она пропустит обход, совершаемый сестрами из «Общества спасения».

Не заглянуть ли ей дорогой к отцу, не попросить ли у него глоток микстуры? – думает она, однако решает, что это лишь встревожит его. К тому же, кто знает, по какому неотложному вызову уже мог отправиться он со своим саквояжем, полным лекарств и инструментов? Ибо отцом Эммелин приходится не кто иной, как доктор Джеймс Керлью, человек весьма занятой.

И потому она просто проглатывает ложку печеночных солей, запивая их, чтобы перебить вкус, горячим какао. Какао оказывает на Эммелин и действие дополнительное, оно согревает ее – не только сжимающие чашку холодные ладони или укрывшийся в чреве ее капризный желудок, но все тело. На самом деле, ей даже становится слишком жарко: лоб покусывают капельки пота, узкие рукава начинают сдавливать руки. И она торопливо выходит из кухни в сад.

Дом у нее побольше, чем у Генри, да и сад посолиднее, хоть он и зарос с тех, лучших его времен, когда в нем ковырялся муж Эммелин. Будучи человеком отчасти эксцентричным, муж (его звали Бертрамом), выращивал для семейного стола экзотические растения, которые отдавал служившей у них в ту нору кухарке. В саду и поныне растет наполовину укрытый сорными травами испанский козелец, а в каком-то другом его углу еще кроются придушенные корни козлобородника. Время от времени отец присылает своего садовника, чтобы тот выполол худшие из сорняков, расчистил дорожки, по которым могла бы прогуливаться Эммелин, однако летом сорняки разрастаются заново, а зимой просто спят, затаясь. Затем пышная зелень эта вновь возрождается к жизни, между тем как большие, отгороженные, похожие формою на гробы участки, на которых Берти выращивал чудовищный, в рост человека, чертополох (как он назывался – кард?), остаются забитыми тусклой и голой, истощившейся землей.

Он, Берти то есть, был безразличен ко всему долговечному, стойкому, а вот эфемерное и броское его просто пленяло. Но человеком он был хорошим. Дом, который они делили, для нее одной великоват, и все же Эммелин так в нем и живет – ради мужа. Ради памяти о нем. Берти мало сделал такого, что могло бы запомниться, да и мыслей сколько-нибудь глубоких (если они вообще у него имелись) никогда не высказывал, вот и получается, что лучший способ сберечь память об их браке состоит в том, чтобы остаться жить в его доме.

Сейчас она стоит посреди сада, ладони ее все еще обнимают чашку с какао, разгоряченный лоб остужается ветерком. Еще немного и ей станет лучше. Она же не больна. Просто следовало открыть прошлой ночью окно, проветрить дом после вчерашнего не по времени теплого дня. Так что голова у нее болит по собственной ее вине.

Она допивает остаток какао. Напиток уже взбодрил ее, наделил ощущением сугубой живости. Интересно, как ему это удается? Должно быть, в нем присутствует какой-то тайный ингредиент, думает Эммелин, впрыскивающий нечто укрепляющее, а то и возбуждающее в ее вяловатую кровь. На свой скромный манер, она ничем не лучше наркоманов, с которыми ей приходится сталкиваться, работая в «Обществе спасения», – пропащих невольников морфия, способных внимательно вслушиваться в слова Христовы не долее двух минут, по истечении коих косящие глаза их просто-напросто разъезжаются в стороны. Она улыбается, откидывает голову назад, прижимая ободок чашки к подбородку. Эммелин Фокс, рабыня какао. И она воображает себя украшающей обложку грошового романчика ужасов – злодейкой в маске, мужских брюках и пелерине, скачущей, спасаясь бегством от полицейских, по крышам домов, ибо она наделена нечеловеческой силой, обязанной происхождением своим злому семени какао, и ничему больше. С земли к ней беспомощно тянут коротковатые руки констебли, рты их разинуты от расстройства и гнева. Одному только Богу по силам низвести ее с крыш.

Она открывает глаза, вздрагивает. Выступивший под мышками пот остыл, по спине ползет влажный холодок. В дыхательном горле свербит, оно понукает Эммелин кашлять, кашлять и кашлять. Но кашлять Эммелин отказывается, ибо знает, чем это кончится.

Вернувшись в дом, она ополаскивает молочную кастрюльку, протирает плиту, убирает принадлежности для приготовления какао. Лишь немногие из знакомых ей женщин имеют хотя бы отдаленное представление о том, как исполняется такого рода работа, а уж взяться за нее они не смогли бы, даже если бы им пригрозили ножом; однако миссис Фокс проделывает оную, даже не задумываясь. Ее прислуга за все, Сара, здесь не живет и до завтра в доме не появится, вот миссис Фокс и взяла за правило помогать девушке, чем только может. Они с Сарой, как ей кажется, похожи скорее на тетушку и племянницу, чем на хозяйку и служанку.

О, миссис Фокс знает, что о ней ходят сплетни, сочиняемые дамами, которые считают ее позором приличного общества, замаскированной sans-culotte, якобинкой с уродливым лицом. Будь их воля, они убрали бы ее с глаз долой – или, что для них предпочтительнее, вынудили бы убраться.

Такое недоброжелательство печалит миссис Фокс, однако она не делает ничего, способного умерить его или хотя бы не бередить, ибо хочет, чтобы ее принимали как желанную гостью не в домах великосветских дам, но в жалких пристанищах бедняков.

Да и в любом случае, зачем поднимать столько шума по поводу самой скромной работы? В будущем, верит она, каждая женщина подыщет себе полезное занятие. Нынешняя система не устоит, она противна и воле Божией, и здравому смыслу. Невозможно давать простонародью образование, снабжать его лучшей пищей и незагрязненной водой, совершенствовать его жилищные условия и нравственные начала, ожидая при этом, что оно так и будет устремлять все свои помыслы к каторжному труду. Как невозможно и наполнять газеты вопиющими описаниями человеческих страданий и ожидать, что они никого не подвигнут к действию. Если газеты, что ни день, упоминают все те же улицы и трущобы, если в мельчайших подробностях рассказывают о страданиях, переживаемых нашими братьями и сестрами, не неизбежно ли то, что армия христиан, которые, засучив рукав, предоставляют несчастным помощь, будет лишь разрастаться? Даже те леди и джентльмены, чья совесть пока что дремлет, в скором времени обнаружат, убеждена миссис Фокс, что желающих прислуживать им становится меньше и меньше, и тогда все они, кроме самых богатых, волей-неволей сведут знакомство с предметами столь экзотическими, как швабры и посудные полотенца.

В следующем столетии, мысленно предсказывает миссис Фокс, намазывая масло на ломтик хлеба, женщин, подобных мне, уже не будут считать сумасбродками. Англию наполнят леди, которые станут трудиться, создавая более справедливое общество, в домах которых вообще никакая прислуга жить не будет. (Ее служанка, Сара, живет с хворой бабушкой и приходит в дом миссис Фокс раз в два дня, чтобы исполнять работу самую трудную, получая за это достойную плату, которая спасает ее от возвращения на панель. Таких, как она, Сара, надлежит ценить на вес золота, однако и женщины, подобные ей, со временем, – когда уничтожится проституция, – исчезнут.)

Эммелин задумывается, не пойдет ли ее груди на пользу небольшая прогулка? У нее набралась целая сумка шерстяных перчаток и еще одна, полная чулок, все это нужно переправить к миссис Лейверс, организующей в следующем месяце доставку помощи нуждающимся ирландцам. («Она из фениев!» – вне всяких сомнений объявят сплетницы, или – «Она папистка!»). До дома Лейверс лишь несколько минут ходьбы, можно будет взять в каждую руку по сумке – при том, разумеется, условии, что веса они примерно равного.

Все комнаты дома миссис Фокс, за исключением ее спаленки, забиты ящиками, сумками, свертками и штабелями книг. По сути дела, дом ее – это неофициальный склад «Общества спасения» и нескольких других благотворительных обществ. Эммелин поднимается по лестнице, заглядывает в прежнюю спальню мужа и убеждается, что нужных ей сумок там нет. На площадке лестницы возвышается зыбковатая стопка «Новых Заветов», переведенных на… на… Она не может сейчас припомнить, на какой именно язык; вскоре за ними явится человек из «Общества распространения Библии».

Отыскать чулки и перчатки ей не удается, и она возвращается вниз, чтобы сжевать еще один ломоть хлеба с маслом – это вся еда, какая имеется в доме. В обычные понедельники у нее остается немного воскресного ростбифа, однако вчера миссис Фокс предложила Саре съесть, сколько душа попросит, – кто же мог знать, что у этой девушки аппетит Лабрадора?

«Для тех, кто стоит выше меня, я – жалкая, сидящая на мели вдова, – жуя хлеб, размышляет она. – Для стоящих ниже – изнеженное создание, обитающее в раю. У каждого из нас отыщется и то, чему кто-нибудь позавидует, и то, от чего кто-нибудь с отвращением отшатнется. У каждого, за вычетом самых что ни на есть бедняков, ниже которых – лишь выгребная яма Ада».

Исполнившись новой решимости отыскать чулки и перчатки, Эммелин приступает к рьяным поискам. Она даже шляпку надевает, дабы подчеркнуть серьезность своих намерений – на случай, если ее посетит искушение сдаться. Впрочем, к большой ее радости, сумки она находит почти сразу – стоящими одна на другой в платяном шкафу. Однако, вытаскивая их, Эммелин поднимает облако пыли и, не успев сдержаться, принимается кашлять, кашлять, кашлять. Кашляет она до тех пор, пока не падает на колени; слезы струятся по ее щекам, дрожащие руки крепко прижимают ко рту носовой платок. Потом, когда кашель стихает, она присаживается на нижнюю ступеньку лестницы, покачивается, устраиваясь поудобнее, из стороны в сторону, вглядывается в квадрат света, проливающегося сквозь матовое стекло ее парадной двери.

Больной миссис Фокс себя не считает. По ее мнению, она здорова настолько, насколько это возможно для женщины со слабой от природы грудью. Не считает она себя, если уж речь зашла о ее недостатках, и дурнушкой. Да, Бог наделил ее длинным лицом, однако ее и такое устраивает. Оно напоминает лицо Дизраэли – немного, впрочем, смягченное. Но ведь оно же не помешало ей найти мужа, верно? А если второго у нее так и не появилось, что ж, довольно и одного. И, возвращаясь к теме здоровья: при всей румяности и улыбчивое™ Берти, здоровье, в конечном счете, подвело его, а не ее. И это лишь доказывает, что сроки человеческой жизни определяются не сплетницами, а Богом.

Осторожно дыша, она поднимается со ступеньки, подходит к сумкам. Взяв по одной в каждую руку, проверяет их вес. Равный. Миссис Фокс несет сумки к двери, только на миг помедлив, чтобы проверить в зеркале, прежде чем выйти на люди, в порядке ли ее волосы.

К востоку от миссис Фокс, отделенный от нее целым миром, меряет шагами улицы Генри Рэкхэм. (Ах, что за день для прогулки! Даже представить себе невозможно – не правда ли? – какое здоровье ты обретаешь, бродя среди этих людей.)

Сейчас Генри идет по улице, на которой никогда еще не бывал, извилистой, лежащей в тени, здесь нужно смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на экскрементах; здесь приходится не упускать из виду ни одного проулка, ни одной уходящей под землю лестницы, потому что иначе к тебе непременно кто-нибудь да прицепится. Генри вышагивает с холодным, чопорным видом, решимость его лишь на малую малость превосходит страх, питаемый им; ему остается только надеяться (ибо молиться он в подобных обстоятельствах не вправе), что никто из знакомых не увидит его входящим в этот смрадный лабиринт.

Он хорошо знает, по каким дням миссис Фокс работает в «Обществе спасения», а по каким остается дома; расписание ее награвировано в памяти Генри, – так вот, по понедельникам она отдыхает. Потому-то он и выбрал нынешний день для похода в Сент-Джайлс, в одно из тех мест, где она могла бы помогать беднякам. Генри подавляет вызванный вонью кашель и идет дальше.

Проходит несколько минут, и все окружавшие его претензии на благоприличие исчезают, основательность и прямизна Оксфорд-стрит теряются из виду, наполовину позабываются, стираются из сознания кошмарным видением упадка – упадка самой улицы, упадка обветшалых домов по обеим ее сторонам, упадка обликов и нравов жалких ее обитателей.

Воистину, думает Генри, эта часть города есть закраина Ада, недолгий бивак на пути к погосту. Газеты твердят, что с пятидесятых здесь многое улучшилось, но может ли это быть? Он уже видел гниющие в канаве отрубленные собачьи головы с высунутыми, раздувшимися языками, на которых кишмя кишат вши; видел полуголых детей с изможденными, искаженными злобой и ликованием лицами, швырявших друг в друга камнями; видел орды призраков, глядевших из разбитых окон – ввалившиеся глаза, неведомо какой пол, тела, почти такие же серые, как лохмотья, которые их прикрывают.

Поразительное число этих людей живет, судя по всему, под землей, в подвалах, в которые можно попасть лишь по темным каменным лестницам, а то и по хлипким приставным. Мокрое простиранное белье, свисающее с протянутых из окон в окна веревок, пестрит отметинами сажи; там и здесь драные простыни хлопают на ветру, точно знамена, украшенные вместо эмблем выцветшими до бурости пятнами крови.

Генри Рэкхэм пришел сюда с одной только целью: понять, в чем состоит различие. Не то, о котором твердит миссис Фокс, но тем не менее различие.

Он проводит здесь считанные минуты, а в него уже вцепляется женщина средних лет, впрочем, не исключено, что она и моложе, чем выглядит; женщина, облаченная в просторное платье эпохи Регентства, многажды штопаное и латаное. Голова ее не покрыта, шея гола, улыбка, которой она приветствует Генри, выставляет напоказ все еще сохраненные ею зубы: означает ли все это, что она проститутка?

– Подайте бедной горемыке несколько пенни, сэр. Стало быть, нищенка.

– Вам нужна еда? – спрашивает Генри, которому вовсе не хочется выглядеть простофилей. Его так и порывает выказать щедрость, однако от нищенки, кажется, веет спиртным.

– Ваша правда, сэр, еда. Совсем я оголодала, со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не держала, – глаза ее алчно поблескивают, она сжимает опухшие ладони.

– Могу ли я… – он колеблется, сопротивляясь хищническому взгляду женщины, норовящему вытянуть из него душу, точно дождевого червя из земли. – Могу ли я проводить вас до места, в котором торгуют едой? Я куплю вам все, что вы захотите.

– Ах нет, сэр, – отвечает она, явно скандализированная. – Я дорожу моей репутацией, сэр. Да и о детишках тоже подумать надо.

– Детишках? – ему и в голову не приходило, что у этой женщины могут быть дети, слишком уж не похожа она на пухленьких, гладкокожих матерей, которых он видит в церкви.

– У меня их пятеро деток, сэр, – заверяет его женщина и ладони ее вспархивают в воздух – так, точно она может в любой миг схватить Генри за руку. – Пятеро, двое совсем малютки, и страсть какие горластые, а супружник мой этого не переносит, сэр, потому как ему спать охота. Ну и лупцует их, сэр, прямо в люльках, лупцует, покуда они не утихнут. Вот я и подумала, сэр, если бы ваша милость, сэр, подала мне несколько пенни, я бы моим малюткам купила в аптеке малость микстуры, «Блаженство матери» называется, сэр, и спали бы они, что твои ангелочки.

Рука Генри уже опускается в карман, однако тут его поражает ужас.

– Но… но вам следует уговорить мужа не бить ваших детей! – провозглашает он. – Это может причинить им ужасный вред…

– Да, сэр, а как же, но только он устает, сэр, цельный день трудится, ему ночью спать охота, а малыши, я уж вам говорила, страсть какие горластые, один замолчит, так другие орать начинают, терпежу никакого нет, сэр, их же шестеро.

– Шестеро? Вы только что говорили – пятеро.

– Шестеро, сэр. I Тросто одна малютка такая уж тихая, сэр, что и не знаешь, тут она или еще где.

Они словно заходят в некий странный тупик – здесь, на этой убогой, кишащей людьми улице. Генри колеблется, сжимая в ладони монету. Женщина облизывает губы, опасаясь сказать лишнего, поколебать его щедрость.

– Дети плачут не из озорства, – говорит Генри, все еще пытающийся отогнать от себя видение невинных младенцев, избиваемых прямо в колыбельках. – Вашему мужу следует понять это. Дети плачут, когда они голодны или опечалены.

– Ваша правда, сэр, – охотно соглашается женщина, глядя ему прямо в глаза. – Все-то вы понимаете. Вестимо, они голодные. И страсть, страа-асть какие опечаленные.

Генри вздыхает, отгоняя от себя подозрения. Милосердие невозможно без доверия или, по крайней мере, без готовности пойти на риск. Да, верно, эта женщина недавно приложилась к спиртному, она грубо льстит ему, Генри, заискивает перед ним – и что с того? Проявление доброты не испортит несчастную еще пуще, да и дети, каково бы ни было истинное их число, не станут винить матушку за грехи ее.

– Вот, – говорит он, вкладывая деньги в подрагивающую ладонь женщины. – Но помните, вы должны купить на это еду.

– Спасибочки вам, вот уж спвсибочки, сэр, – радостно произносит она. – Для вас это мелочь, сэр, все равно что нет ничего, а ведь вы только что напитали доброй едой бедную вдову и ее малюток – задумайтесь над этом, сэр!

Генри, наморща лоб, задумывается над этим, а женщина тем временем ускользает в темную щель между двумя домами.

– Вдову? – бормочет он, однако ее уже и след простыл.

В мире, устроенном на началах более идеальных, Генри получил бы несколько благодатных минут, которые позволили бы ему обдумать эту встречу и решить, что делать дальше, ибо в нем борются сейчас чувства самые противоречивые. Однако блеск денег был замечен другими жителями улицы и замечен так ясно, как если б над головами их сверкнул и грянул фейерверк. И потому из каждой ниши, из каждого закоулка к Генри начинают стекаться оборванные человеческие существа со светящимися от злоумышлении отвратительными глазами. Генри продолжает свой путь – не устрашенный, но в то же время странно встревоженный. По жилам его струится субстанция, обращающая страх в нечто совсем иное – в ощущение преувеличенной готовности ко всему, непривычного для Генри единства со своим телом.

Первым его нагоняет смахивающий на хорька, гротескно хромающий мужчина. Он сжимает в костлявой руке нож дубильщика, держа его наотлет, словно бы и показывая Генри, но показывая как вещь безобидную, по небрежности забытую новым здесь человеком, коему мужчина жаждет ее вернуть. Что до Генри, ему представляется, что воздух вокруг него наполняется не опасностью, но галлюцинаторным дуновением фарса.

– И мине дееенежку дааайте, – сипит, гримасничая, как шимпанзе, коротышка, помахивая грязнющим лезвием на расстоянии вытянутой руки от груди Генри.

Тот смотрит негодяю прямо в глаза. Малый этот на голову ниже Генри, а весит так и вовсе вдвое меньше его

– Да простит вас Бог, – рявкает Рэкхэм, поднимая перед собой кулаки, сравнимые по величине, что довольно приятно, с головенкой мазурика. – И да простит Он меня тоже, потому что, если вы приблизитесь еще на шаг, клянусь, я собью вас с ног.

Недомерок, устрашающе зарычав, отступает, почти падает, споткнувшись о расшатавшийся камень мостовой, затем поворачивается и уходит, хромая. Прочие надвигавшиеся на Генри обитатели Сент-Джайлса останавливаются и тоже ретируются, решив, что он, по всему судя, отнюдь не такой лопух, каким кажется.

Лишь одна особа остается не устрашенной, лишь одна так и продолжает приближаться к нему. Это молодая костлявая женщина, одетая в нечто, похожее, как представляется Генри, на ночную рубашку, и в черное мужское пальто; шаль ей заменяет кружевная занавеска. Она, как и нищенка, босонога, однако эльфийское личико ее свежее, а волосы рыжи. Смело преградив Генри дорогу, она небрежным движением развязывает шаль, выставляя напоказ весноватую грудину.

– Моя рука обслужит вас за шиллинг, сэр, – объявляет женщина, – а любая другая часть тела за два.

Все, предложение сделано. Женщина стоит в отбрасываемой Генри тени и ждет.

Совершенно неожиданный покой снисходит на Генри Рэкхэма, бесплотная умиротворенность, какой он прежде никогда не знал – даже на пороге сна без сновидений. Это миг, которого он так страшился и так желал, миг его приобщения к чувственной преисподней, в которой с таким достоинством и апломбом вращается миссис Фокс. Как часто воображение рисовало ему эту девушку (или смутно схожую с ней), и вот она стоит перед ним во плоти. И к облегчению своему, он находит ее отнюдь не сиреной, но просто ребенком – ребенком с корочкой сонного гноя на веках и царапиной на подбородке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю