355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирослав Крлежа » Поездка в Россию » Текст книги (страница 2)
Поездка в Россию
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:33

Текст книги "Поездка в Россию"


Автор книги: Мирослав Крлежа


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Или: заседание назначено в час. В час все сидят и жуют, все курят, и никто ничего не знает. В три часа – ни малейшего понятия. А что? Еще не поздно. Еще только три! Слышится ленивый голос: "Наверное, в пять начнется". В пять часов: заседание скоро начнется. "Скоро" значит в половине седьмого.

Итак: запах юфти, мясной фарш, время, которое не деньги, папиросы фабрики имени Розы Люксембург – за все заплачено серебром, чуть дешевле цен международного золотого паритета. Десять золотых рублей (червонец) во время моего пребывания в России был равен примерно 4,34 доллара. Можно пообедать за рубль сорок копеек (около 42 динаров). Обед из трех блюд: суп или суп-пюре, щи или говяжий суп с приличным куском мяса. Потом рыба или жаркое, салат, шоколадный крем или мороженое. Обед за шестьдесят копеек состоит из супа с куском говядины и жаркого с гарниром. Текстиль так же дорог, как в Германии. Чаевые давать не принято; впрочем, официанты – тема для отдельной главы. В киосках и в залах ожидания на вокзале продаются книги – от сочинений энциклопедистов до безбожников-материалистов первой половины девятнадцатого века и полные собрания сочинений Маркса и Энгельса, Ленина, Бухарина и т.д. Приятный сюрприз после европейской порнографии. На пограничных польских, литовских и латвийских станциях у вас в ушах еще звучат сообщения белогвардейской печати об азиатских способах ведения хозяйства у московитов. Однако станции по ту сторону относительно чистые и аккуратные, с неплохими ресторанами и книжными киосками. Итак, первое и главное впечатление – то, что страна не голодает и что здесь много читают.

Второе впечатление, преследующее вас с первого дня, – это голоса недовольных. Если применить международные мерки, то происходящее в России приобретает более высокий смысл и мотивацию. Речь идет о далеко идущих замыслах, в рамках концепций предстоящих битв крупного международного масштаба. Такие люди, как царские чиновники, служанки, кельнеры, вдовы, гнилая чеховская мещанская интеллигенция, не понимают происходящего, они вздыхают и уныло брюзжат. Русский чиновник, носивший в царское время полковничьи погоны или генеральские эполеты, а теперь одетый в потрепанный цивильный пиджак, смотрит на все это с глубоким раздражением. Кожа на нем шелушится, как на мумии, у него проницательный прокурорский взгляд серых глаз, его закоренелый бюрократизм, врожденная злоба, непробиваемая тупость, прикрытая неискоренимой печатью условностей традиционного воспитания, приправлены передовицами из газеты "Новое время"[10] и затверженными фразами о народе, Боге и царе; такой вот чиновник работает на теперешний режим, но безмолвно ненавидит все происходящее и умирает с проклятием на устах. Эти легендарные русские чиновники судят о партиях и событиях свысока, из их взглядов и нудных голосов так и сочится презрение. Для этих типов все происходящее – бессмысленное нарушение порядка, бунт, хаос, насилие, преступление, они ненавидят всех и вся, осознавая свое бессилие, дрожат перед ЧК и умирают, растоптанные и поверженные. Как объяснить кухарке, которая в Страстную пятницу вечером отчаянно рыдает при мысли, что в этот день тысяча девятьсот двадцать пять лет назад должна была ужасно страдать Матерь Божья, как объяснить такому вот созданию, что сегодня происходит в России? Ее призывают в Кремль, чтобы управлять одной шестой частью света, а она не идет. И слава богу! Требуется зоркость ума, масштаб личности, знания, убежденность, одаренность, опыт, вынесенный из пережитого на своей собственной шкуре, для того чтобы почувствовать темп движения, осознать его направление и взять инициативу в свои руки. Ничего этого нет у господ юнкеров и помещиков, и потому они предпочитают купание в Дунае и рыбную ловлю в Сремски Карловци[11], шести– или восьмичасовому рабочему дню в каком-нибудь пыльном московском учреждении или конторе.

Рядом с недовольными и побежденными клубится новый мир, толпа людей, переживающих в первом поколении пробуждение и возведение собственной государственности "Civissovjeticussum!"[12]. Это еще не ощущение инстинкта бесклассовости (самоотверженного ухода в борьбу за уничтожение не только класса буржуазии, но и вообще всех классов), но активное подтверждение классовой принадлежности на определенной повседневной практике. Это сегодняшнее бонапартистское рождение нового советского строя. В то время как юнкер, генерал и чиновник культивируют бессильную злобу, ворчат и порицают, настоящий советский гражданин конструирует и строит. "Civissovjeticus" повесил на гвоздь свою солдатскую каску и револьвер, он торгует древесиной, организует кооперативы, строит железные дороги, проводит электрификацию, но завтра он готов снова надеть каску, взять револьвер и вступить в смертельную борьбу. Прежнее положение вещей ликвидировано, оно юридически не существует; сегодня это ясно, неопровержимо и чувствуется на каждом шагу. Доказано, что можно обойтись без великих умов, отбывших в эмиграцию. По своим внешним, поверхностным формам жизнь в сегодняшней России ничем не отличается от жизни на Балканах, или в Литве, или где угодно в пространстве, лежащем на восток от линии Данциг -Триест. Поезда идут точно по расписанию. Правда, я путешествовал в международном экспрессе, и здесь спальные вагоны были чистые и аккуратные, и кормили хорошо. Путешественника, прибывшего из урбанизированной буржуазной Европы, на первый взгляд поражает отсутствие роскоши. Женщины в основном одеты очень просто. На улицах преобладает скромный средний вкус, что весьма симпатично после западных столичных борделей. Кафе отсутствуют. Все гостиницы принадлежат государству, цены в них в два-три раза выше, чем в Германии. Самый обычный гостиничный номер стоит минимум шесть – восемь рублей в день, что, принимая во внимание низкий курс доллара, очень дорого. Частное лицо, путешествующее по своей личной надобности, может в первый же день в гостинице почувствовать, что быть индивидуальным туристом в несколько сот раз сложнее, чем быть членом какой-нибудь организации, объединения или профсоюза. Организация – всe, индивидуум – ничто. Все это пока примитивно и подчеркнуто принципиально, но здесь ощущаешь, как создается фундамент нового порядка в обстановке саботажа со стороны всего мира и огромной части русской интеллигенции.

В своих записках я не буду приводить какие-либо статистические данные. Статистики хватает во всех докладах и ежегодниках. Вы можете убедиться на любом вокзале, в государственном учреждении, в любой приемной или на выставке, что статистические графики плодятся, как грибы после дождя. Кто интересуется состоянием экономики в России по разным хозяйственным или промышленным отраслям, пусть прочтет отчет делегации английских профсоюзов.

Гораздо больше статистических данных меня в этой поездке интересовали люди, человеческие отношения, настроения, поступки, их освещение, их масштабы, общий климат. Я разглядывал русские церкви и – позвольте мне проявить сентиментальность – прислушивался к шуму ветра в верхушках елей и больше думал о проблемах культуры, чем о статистических данных. Пожалуй, стоит особо подчеркнуть, что каждое слово написано совершенно беспристрастно. У нас изо дня в день печатают лживые и тенденциозные сообщения о положении дел в России, и я, уже несколько лет свободно и независимо отстаивающий логику русской концепции, опровергая измышления всевозможных писак и явно ангажированных незрелых умов, не вижу необходимости отступать от истины. В России не текут молочные реки в медовых берегах. Там хватает и горя, и бедности, как во всем мире, но кто работает, тот и ест.

Венские впечатления

...Индивидуум, отягощенный чувством истории, такой, как, например, я, на каждом шагу чувствует в этом городе некий надлом. На первый взгляд, это все еще город Радецкого, Шварценберга, Лихтенштейна, город с имперскими надписями на латинском языке, с тяжелыми мраморными порталами банков и картелей, которые держали в руках огромные, простиравшиеся до самого Дрездена территории в военных границах империи кайзера. По улицам столицы прогуливаются дочери пребывающих ныне на пенсии советников венского двора, бледнолицые барышни с малокровными рейнольдсовскими фигурами, на низких каблуках, блондинки с прилизанными соломенно-желтыми волосами. В витринах фотографов там и сям еще можно увидеть цветные фотографии венгерских магнатов, но дворец знаменитой венской Кригсшуле стоит неоштукатуренный, грязный и пустой, с замусоленными немытыми окнами, в то время как в Бурге точильщик точит ножницы, а в самом императорском дворце размещаются торговые агентства.

...Нелегко писать о своих скромных впечатлениях после таких знаменитых путешественников, как Црнянски[13], Бегович[14], да и Винавер[15], да еще о таком известном и неоднократно описанном городе, как Вена. Последние итальянские письма Милана Беговича были такими роскошными, просто тициановскими, что я, в силу своей природной стыдливости, просто не знаю, с чего начать свои недостойные заметки. Без красок, без палитры, без любовных похождений, без исторической ретроспективы от ренессанса до барокко.

Прежде всего в Вене дело обстоит так, что здесь не выходит ни одна литературная газета. В десяти книжных лавках на Ринге я спрашивал немецкие художественные журналы, и ни в одной из них этого товара не оказалось. Одно из самых плачевных ощущений, которое может быть у человека, занимающегося литературой (что-то вроде малопочтенной кожной болезни), – это констатация факта, что искусство такой же товар, как галстуки, стекло или женское тело. Люди торгуют книгами так же, как билетами на концерт, картинами и прочими предметами роскоши буржуазного общества. Макс Рейнхардт в своем театре, созданном для спекулянтов, разбогатевших на военных подрядах, разыгрывает на сцене живые картинки в духе умилительных английских открыток. Таков, например, спектакль по Морису Рейналю "Господин своего сердца". В кафе (или ресторане) рядом с театром тот же Макс Рейнхардт предлагает негритянский джаз-банд, пока идет спектакль в этом немыслимом, обтянутом красным штофным дамастом йозефштадтском театре.

Я не знаю, тот ли это самый "Господин своего сердца", который шел у нас, но чувствую сердцем, что наш спектакль, скорей всего, был ничуть не лучше. Красный камин в сумерках, библиотека, дома в розовом освещении, снова сумерки, но зеленые, разговор о любви. Треугольник. Великолепно. Единственная цель этой торговой операции состоит в том, что Меди Кристианс играет в туалетах, выполненных по эскизам господ Шпицера и Пенижека компании Райнер, меха от Кляйна компании Франкль, туфли от Елинека и жемчуг фирмы "Королева жемчуга", господ актеров одела фирма Ф. Хумхла.

В этом городе, где Конрад Файдт умирает на экране под бетховенскую увертюру "Эгмонт", где люди проявляют гораздо больше интереса к футбольным состязаниям, чем к исходу выборов в Германии, в этом императорском городе множество инвалидов просят милостыню на улицах. В самом деле! Ведь не мы, антимилитаристы, выдумали войну, чтобы написать несколько новелл и выдвинуть политические требования! Война в самом деле была! Война произошла совершенно независимо от моих новелл на военные темы, которые госпожа Нина Вавра[16] называет идиотскими. И в то время как на бульварах можно прочитать таблички, предупреждающие о том, что во время гололедицы не стоит гулять по тропинкам, если они не посыпаны золой (какая галантность и самаритянская предупредительность со стороны властей), по улицам во множестве ползают безногие инвалиды с посиневшими лицами, с непокрытыми головами и выпрашивают у прохожих банкноту в сто крон, что соответствует примерно десяти динарам. И если бы один из них напомнил мне Христа с картины Джотто, если бы он не дрожал так, прислонившись к огромной черной вывеске какого-то банка, по которой скользили лучи рекламы, рассыпавшейся фейерверком на другой стороне улицы, если бы этот сломленный, больной человек не был похож на Иисуса, снятого с креста, – черная бородка его тряслась, от холода и нервного напряжения тряслись и челюсти, – другими словами, если бы этот мужчина с дивной головой не напомнил сюжет Голгофы – и мне бы не пришло в голову, что я стал свидетелем чудовищного, страшного, непростительного скандального эпизода, я тоже прошел бы мимо него, как вся эта черная, безликая, мрачная толпа, не вспомнив, что была война и что этот мужчина не виноват в том, что он оказался поверженным, на улице.

Зачем только тысячи и тысячи лет проповедуется христианская обязанность любить ближнего своего, как самого себя? Я ждал более одиннадцати минут, пока какая-то дама обозначила, что она готова остановиться и уделить от щедрот своих. Но она только поковырялась в своей сумочке (ридикюле) и прошла мимо, так и не остановившись. Иссиня-черное, печальное лицо с выражением собачьей преданности было обращено к этой госпоже, которая, возможно, подала бы инвалиду сумму, равную десяти динарам. Да-да, это было то, что в романтическом и совершенно автономном искусстве называется веризмом и что наши господа эстеты вроде Визнера-Ливадича[17] отважно отрицают в принципе, ибо это – шокинг, разрушение "высокой эстетики, которая сама себе цель".

Если бывший солдат королевской императорской армии родом из Загорья, такой холоп, как, например, я, приезжает в Вену, то куда он торопится прежде всего, как не в Бург, чтобы посетить императорский дворец? Крпан, герой Левстика[18], представлял себе дворец императора как двухэтажное здание с дверями из чистого золота, на крыше которого восседает огромный черный орел о двух головах, охраняющий этот светлейший лотарингский дом, блеск которого мы воспевали и в церкви, и в школе, и в зале суда, и в газетах, и во сне. Я сам слышал в казармах рассказы простого люда о том, что к царскому дворцу можно пройти только миновав девяносто девять постов.

Первое впечатление от Бурга – то, что этот дворец устроен с большим вкусом, чем дворец в Белграде. Правда, и в первом и во втором случае не обошлось без испанцев, но что правда, то правда. При этом на весь флигель Леопольда, в котором жил последний отпрыск испанской династии Франц Иосиф, нет ни одной ванной комнаты. Есть одна, но она заперта со дня смерти Елизаветы (1895 год). Умывальные неудобные, с очень маленькими тазиками, на которых, правда, сверкают золотые царские короны. Но у такого богохульника и плебея, как я, при виде их закрадывается дерзкая мысль: как же, собственно, испанцы мылись из таких крошечных тазиков? Кажется, династия Габсбургов не отличалась музыкальностью. Во всем дворце нет ни одного фортепиано. Габсбурги, вероятно начиная с Карла V, интересовались часами и часовым ремеслом. В каждой комнате обязательно есть несколько часовых механизмов, которые тикают старую песенку о том, что время течет, а слава империй проходит. В комнате Марии Терезии есть одни часы со стрелками, которые идут слева направо. Привратник или служитель, который проводит публику по царским покоям, с особой гордостью это отмечает и лукаво щурится, наблюдая, какое впечатление на иностранцев производит то, что в комнате Марии Терезии есть такие часы, что идут не в ту сторону. В этой же комнате есть и еще одни часы, подарок тирольского монаха, которые заводятся раз в три года. И еще одни: на них каждый час появляется вырезанная из бумаги фигурка самой Марии Терезии, перед которой по обе стороны изображен коленопреклоненный народ, набожно взирающий на императрицу.

В соседнем кабинете выставлен недавно написанный портрет Марии Антуанетты. В одной из комнат ночевал российский император. В другой стоит мавританская ваза, принадлежавшая испанскому королю. В каждом помещении находится какой-нибудь предмет, представляющий историческую ценность. Что касается истории, то можно заметить, что это весьма благодарная дисциплина, ибо все без исключения к ней относящееся знаменито. (Например, квитанции, в которых мы записываем свое грязное белье, – мы им не придаем значения, а через две-три сотни лет кто-нибудь напишет о них докторскую диссертацию.)

Пройдясь по этим бело-золотым распахнутым покоям в стиле рококо, так похожим на кулисы какой-нибудь оперы (например, "Пиковой дамы" Чайковского), начинаешь чувствовать себя статистом при виде всех этих гобеленов, ваз, японских шкатулок, безвкусных кресел из палисандрового и красного дерева, и остается только пожать плечами, как после прогулки по скучному музею. А ведь несколько лет назад это был вовсе не скучный музей, а реальность. В самом леопольдовском флигеле жил слабоумный старик, уже почти мумия, он прикасался к этому пульту, он спал на своей знаменитой солдатской койке, прислоненной к стене, – все подчеркнуто просто и оставляет впечатление тяжкой пустоты. Вот в эти двери входили с трепетом в сердце и дрожью в коленях Шурмины и Лукиничи[19] и, неловко оправляя на себе фрак и свои жалкие ордена, ожидали в приемной высочайшей аудиенции. Затем слышался приглушенный красным ковром звон кавалерийских шпор какого-нибудь флигель-адъютанта, отворялась дверь, и простой смертный представал пред светлыми очами Его Величества. На стенах аудиенц-зала висели написанные маслом картины, изображавшие подавление австрийскими войсками венгерской революции 1848 года. В окно можно было увидеть силуэт бронзового императора Франца с омерзительно фальшивой надписью "Amorem meum – populis meis"[20]. Сегодня ничего этого нет, но все-таки ничего не изменилось. Во тут-то и зарыта собака. Сегодня я сижу с моими австрийскими знакомыми в кафе, мы курим папиросы, пьем черный кофе и ведем беседу о Югославии.

–  Кажется, прогнило что-то в вашем датском королевстве? – спрашивает меня приятель, только что прочитавший сообщение об очередной нашей резне. Для здешних граждан наше государство – нечто вроде Мексики. Экзотическая страна с мечетями, иконами, восточными феодалами и рахат-лукумом. Наполовину Восток, наполовину Запад. Всего понемножку.

–  Так ведь в любом датском королевстве найдется какая-нибудь гниль, господин мой! А кроме того, ну, немножко режут друг друга, это не так уж страшно! Таков наш народный обычай!

–  Разве? Но, кажется, там у вас еще кое-что происходит, кроме соблюдения народных обычаев? Мне непонятно, зачем, собственно, хорваты требуют республику? К чему она им?

–  Странный вопрос, господин мой! А зачем вам, австрийцам, ваша республика? Республика ради республики. Как "искусство ради искусства".

–  Так, так. А как представляют себе подобное развитие событий люди, сидящие в Белграде? Нам здесь это непонятно. Разъясните нам.

–  Объяснить? Очень просто. Они готовят указ, которым осудят на смерть всех сторонников республики.

–  Очень интересно! А сколько наберется таких осужденных республиканцев?

–  Да не так уж много. Миллионов девять!

–  Чрезвычайно интересно! И что тогда будет?

–  Да, видно, что вы совершенно не знаете нашей истории. Я не знаю, что будет, но люди, стоящие у власти в нашем государстве, убеждены, что история повторяется. Вы, конечно, слышали о битве при Косове? Это произошло в 1389 году. После этой битвы пало Царство, за пятьдесят лет до того процветавшее. Затем, через пятьсот двадцать три года, Косово было отмщено, и семь лет спустя Царство вновь воссияло в полном блеске, заполучив Конституцию в день святого Вида. Если история и вправду повторится (а она, несомненно, повторяется), то через пятьдесят лет нас ожидает новое падение Царства, то есть в 1974 году снова будет что-то вроде новой катастрофы при Косово. Через пятьсот двадцать три года, в 2437 году, мы опять отомстим за Косово, а в 2504 году примем новую Конституцию в день святого Вида, а в ней снова запретим всякие помыслы о республике путем чрезвычайных мер, и все будет в полном порядке. Такие вот этапы предполагают люди, находящиеся у власти в нашем государстве. Но может произойти и по-другому. Подобные вопросы всегда остаются открытыми.

–  Превосходные перспективы, господин мой!

–  Да уж какие есть, и никуда нам от них не деться! Благо вам, что у вас нет таких перспектив!

Каждый день в восемь часов утра я наблюдаю из своего окна одну и ту же картину: продавец каштанов (он жарит каштаны на противоположной стороне улицы, под высоким уличным фонарем) приходит, как обычно, очень точно, минута в минуту. Вот он снял с плеча свою ношу и положил ее рядом с фонарем. Это сундук, чуть побольше обычного сундучка рекрута, покрашенного черной краской, с написанной красивым каллиграфическим почерком фамилией продавца каштанов.

Затем он отпер свою печку, прикованную к фонарному столбу толстой цепью с висячим замком, снял с печки круглую жестяную крышку, открыл сундучок, достал из него щетку и фланелевую тряпку и начал тщательнейшим образом чистить со всех сторон свою железную жаровню. Он обмел всю жаровню общипанной, испачканной в золе метелкой из перьев, потом намазал ее какой-то смолистой массой так, что она заблестела, не забыл начистить и треножник. Закончив эти приготовления, он с помощью сухих кусочков дерева и заранее принесенной в сундучке старой газеты ловко разжег огонь. Во всех этих действиях чувствовалась привычка к экономии: и в разведении огня, и в аккуратности, с которой раскладывались кусочки древесного угля, ощущался навык обращения с ценным сырьем, которое здесь, на углу под фонарем, при минус семи градусах по Цельсию, превращалось в горячий, аппетитный товар. В сверкающем черным лаком сундучке лежали рассортированные, перетянутые шпагатом связки щепок, мешочек угля, ацетиленовый фонарь с карбидом, емкость с водой, две пачки разных газет, мисочка мучного супа, который продавец каштанов подогреет для себя в полдень, и, наконец, приклеенный на внутренней стороне сундучка портрет Франца-Иосифа, на коленях молящегося о счастье своей короны и своего народа.

Продавец каштанов пришел в восемь часов утра и будет стоять на том же месте до десяти вечера, невзирая на ветер и снег – целых двенадцать часов при минус семи по Цельсию, стоять, переминаясь с ноги на ногу, стуча зубами и подпрыгивая в своих начищенных сапогах, время от времени похлопывая себя по коленкам и растирая уши потрепанной черной шерстяной шапочкой. Да! Ни в чем не повинный продавец каштанов будет до поздней ночи мерзнуть здесь на углу, подобно облезлому псу, лишившемуся и хозяина, и будки. И так же, как он стоит здесь на углу рядом со своей железной жаровней на треножнике, он стоял отважно и дисциплинированно, бесконечно долго в стрелковых окопах от Луцка до Черновиц, и от Горицы до Ужока – целых четыре года.

И так же, как теперь он аккуратно раскладывает на раскаленной решетке свои каштаны, один к одному – полураскрывшиеся, желтоватые изнутри плоды расположены абсолютно симметрично, – так же точно он и в своей солдатской землянке содержал в порядке свою банку с ваксой, свою трубку, свою винтовку, свой мешочек с солдатским хлебом и топтался на месте, постукивая ногой об ногу, и дрожал на холодном ветру, как он это делает и теперь, – то есть таскал каштаны из огня для других. Так же и слепой музыкант, обычно присоединяющийся к нему около одиннадцати часов (его приводит за руку восьмилетняя дочка), с жестяной табличкой на шее: "Отец семейства, лишился зрения на войне", – ведь и он, вместе с ни в чем не повинным продавцом горячих каштанов, тоже таскал каштаны из огня для других. Тогда им было хорошо. Гораздо лучше, чем теперь!

Единственной заботой в то время было как следует смазать вазелином свою винтовку системы "манлихер", начистить ваксой ботинки, туго затянуть пояса шинели и оправить ее согласно правилам воинского устава. То были золотые, идиллические военные денечки! Или вот крикливая продавщица идет, старая, беззубая – всегда на одном и том же углу она выкрикивает с утра до вечера название одной и той же газеты, как старый осипший фонограф, – наверное, лет пятьдесят тому назад она приводила сюда своего отца, отца семейства, ослепшего в битве при Сольферино, при Кустоце или Маджиенте, и он играл тут на своей цитре "LaPaloma", и дрожал от холода при температуре минус семь по Цельсию, как дрожит сегодняшний слепой. А потом и сама она вышла на улицу третьеразрядный товар, продавщица газет – и стала неуклюже, по-куриному прыгать вокруг прохожих в своем грубом полотняном балахоне и толстых шерстяных носках, подвязанных под коленками розовой ленточкой. Наконец докатилась до этого вот угла и отчаянно вопит уже здесь; голова у нее замотана каким-то бурым шерстяным платком, и видно, как пар замерзает у нее во рту и в ноздрях.

Не знаю, откуда это взялось, но я уже много раз читал и слышал, что Вена – город вальса и веселья. На мой взгляд, в этом городе все печально, начиная с чадящего, желтоватого северного освещения и кончая склизким серым гранитом. А бесконечные тысячи и тысячи рабов, что страдают на улицах, выпрашивая корку хлеба! Авторы путевых заметок и рассказов о Вене часто цитируют синьорину Джованну Карьера, которая в середине восемнадцатого века писала своей матери в Венецию письма из Вены, сообщая, что Вена – город, где нет места ни печали, ни ревматизму. Изо дня в день я наблюдаю массы грустных, недовольных прохожих, а в трамвае каждый второй скрючен и сутул. О, эти жуткие, адские вагончики, в которых на каждом стыке рельс дребезжат стекла! В этих стеклянных коробках толкают друг друга истерики, больные зобом, чахоточные, страдающие близорукостью в очках со стеклами в палец толщиной, дегенераты с открытыми ранами, нетерпимые и раздражительные, или огромные жирные туши, какие-то спящие, заплывшие салом типы, у которых подбородки свешиваются с воротников, как кошельки или гульфики, набитые жиром. Во всем какие-то дьявольские диспропорции. У одних пассажиров скрипучие, скрытые под брюками железные протезы на пружинах, в то время как другие похожи на объевшихся, астматических трутней.

Так течет уличная жизнь. Вопят газетчики, дымятся печки продавцов каштанов, слепые играют на цитрах, рычат и жестикулируют глухонемые, гремят трамвайные звонки, сверкают ярко освещенные витрины, полные предметов роскоши, – так живет центр большого города, кварталы Ринга и Оперы, еще недавно бывшие городскими укреплениями, вроде замка в Карловци или крепости в Петроварадине. Предместья же дунайской столицы пусты и печальны. Замерзшие болота в зеленовато-сером освещении подслеповато посверкивают в дыму, испускаемом фабричными трубами. Там разбросаны деревянные лачуги нищих и рабов, крытые досками или пропитанной дегтем бумагой, точь-в-точь как у нас на Завртнице или в Заселке; а в грязных, отвратительных многоэтажках окна расположены криво, в виде скошенных параллелограммов, словно на рисунке какого-нибудь безумного иллюстратора сочинений Федора Достоевского.

Здесь протекает Дунай и желтеет обнаженная земля, по которой при таком же освещении скакала кавалерия в битве при Аустерлице, как это описал по-стендалевски прозрачно Толстой в "Войне и мире". По замерзшим болотам катаются детишки – как и полагается в нищей провинции, на одном коньке, тут же гогочут гуси и где-то в углу хрюкают свиньи. Это уже деревня, провинция, простирающаяся до Линца и Пассау – соломенные крыши, гармоники, свиноводство. После Пассау соломы вы уже не увидите. Это уже Европа. Здесь в предместьях живут массы безработных. Длинными вереницами, с флагами и транспарантами они направляются в город, где безмолвно и вызывающе стоят всю второю половину дня перед эллинским зданием парламента, точно перед каким-нибудь античным храмом. Обнаженные эллинские герои и боги в золотых шлемах, как, впрочем, и бронзовые генералы на уличных памятниках, тоже стоят неподвижно и не понимают, что нужно этим рабам из северных предместий.

"Laurum militibus lauro dignis"[21].

Все покрывается инеем, дует ветер, с желобов свисают сталактитами ледяные свечи сосулек, граждане в центре города торопятся на какую-нибудь комедию Ференца Мольнара или же на "Тангейзера". Это называется "искусство ради искусства". Это – бегство от "мерзкой, варварской действительности в вечные сферы Прекрасного". А когда процессия отчаявшихся и больных демонстрантов под вечер возвращается обратно в предместья, на улицах уже зажигаются лимонно-желтые газовые фонари и становится тихо и печально, как на похоронах.

Я стоял в предместье, смотрел на возвращающуюся из города процессию безработных и думал о том, что, если бы здесь появился некто совершенно независимый, способный мыслить на уровне высшей объективности, своего рода последнего знания, и если бы такой прохожий или путешественник остановился рядом со мной на улице и смотрел на эту вереницу людей при этой освещенности, чужеземец, но не такой, как я, вынужденный и здесь зарабатывать и весьма ограниченный в средствах, а тот, кто пустился в пророческое путешествие, подобно Данте, и оказался на одном из витков спирали, находящемся недалеко от самого дна, от ада, – он бы наверняка глубоко вздохнул, повернулся и постарался бы удалиться без слов, торопясь поскорее оказаться подальше от всего этого. Если бы он стоял рядом и смотрел на все происходящее, между нами мог бы состояться следующий диалог:

–  Что означает этот черный застекленный экипаж с четырьмя фонарями, что стоит на улице? – спросил бы неизвестный путешественник, не без страха поглядывая на похоронную карету третьего разряда.

–  Это похороны по третьему разряду. Человек умер, и теперь его везут хоронить. Он застрелился от безнадежности.

–  Не может быть! А что означает это шествие женщин и детей с флагами?

–  Это – безработные. Они хотят работать, но в стране экономический кризис. Понимаете? Три миллиона голодают. У нас это называется экономическим кризисом. У нас были войны, катастрофы, поражения, вот почему так обстоит дело.

–  А эти мужчины, почему они все такие мрачные? Чем они живут?

–  Они голодают, господин мой.

–  Голодают? Но я видел в центре города огромные количества всевозможных яств! Там все завалено продуктами. Как это возможно?

–  Такой у нас общественный порядок, дорогой господин!

–  Странно! Странный общественный порядок! А почему вон в том доме играет музыка?

–  Там таверна. Там люди пьют. Они пьют и одурманивают себя алкоголем. Вино – это своего рода яд, который действует на наши нервы, и на полчаса человеку кажется, что жизнь его немного легче, чем она есть на самом деле. Это некий самообман.

–  Ну, ладно. А что означает этот грохот?

–  Это – звон колоколов. Это – огромные гонги, которые люди подвешивают в специальных помещениях, выстроенных в честь нашего Бога. Он хотел, чтобы не было недовольных, чтобы люди не убивали себя от безнадежности, – вот его и убили, растерзали, а теперь опять прославляют.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю