Текст книги "Невидимая сторона Луны (сборник)"
Автор книги: Милорад Павич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Особое значение имеет состав зеркала. Всякое зеркало состоит из двух элементов: стекло и нанесенный на него металлический слой, и эти части соответствуют определенным частям человеческого тела и символизируют определенные природные стихии, с которыми имеют много общего. Стекло соответствует жиру в человеческом организме и воде в природе. Действительно, в чашке с растопленным жиром можно увидеть, не грозит ли человеку какая-то опасность. Что касается воды, то человек не может напиться, пока не поцелует сам себя в губы. Ядовитый нитрат серебра, которым покрывают сзади стекло, чтобы оно стало зеркалом, соответствует костному мозгу, то есть сердцевине человеческого тела, а символизирует луну. Таким образом, зеркало в целом действует по принципу прилива и отлива. У него есть собственная вода (стекло) и собственная луна (серебро), они притягиваются и отталкиваются, как и в человеческом теле слой жира на поверхности тела регулируется мозгом, растет или уменьшается приливами и отливами. Главное различие между оригиналом и его отражением в зеркале определяется тем, чт́о к тебе ближе – сначала серебро, а потом стекло, или наоборот. Луна и вода или вода и луна. Можно сказать, что это различие зависит от того, находится ли между тобой и ядовитым слоем стекло, или между стеклом и тобой – яд…
В этом смысле зеркала могут быть ядовитыми, а все остальное – бессмыслица, – закончил Чирич свою лекцию. – Поэтому иди домой, сядь перед зеркалом и увидишь, что ничего не произойдет, кроме того, что и так должно произойти… Только следи, чтобы не оказаться в положении, когда между тобой и стеклом – яд, а это случится, если ты поменяешься местами со своим отражением…
Из мастерской Чирича Иван Миак вышел с чувством облегчения и разочарования одновременно.
«Час от часу не легче», – думал он, шагая по бульвару, напуганный ничуть не меньше, чем раньше.
Потому что если история с ядовитыми зеркалами была суеверием и бессмысленным страхом, то теперь главная опасность для него исходила от полиции. И Миак решил оттянуть свой арест как можно дольше. Ему пришло в голову спрятаться там, где убийцу будут искать в последнюю очередь, – в жилище убитого Каима Нави. Так он и сделал. Войти в квартиру не составило труда, потому что на дверях был тот самый старинный замок, что он Нави и продал. Миак вошел в темные комнаты, и первое, что ему бросилось в глаза, была конторка. Он подошел к ней, открыл и спокойно сел перед зеркалами. Ничего не случилось, и он перестал бояться. Напротив, впервые Миак ощутил удовольствие от того, что находится в окружении великолепных, тщательно подобранных старинных вещей в возрасте от ста до трехсот лет. Время шло, он привык к стуку часов, которые некогда подобрал для Нави, и настала суббота. Миак решил, что лучше самому прийти в полицию, чем полиция придет к нему. Он явился с донесением, но снова ничего не случилось.
Было невероятно, чтобы в полиции не знали, кто убил Нави. Им должно быть это известно уже давно. Вероятно, решил Миак, они нарочно не искали убийцу. Быть может, они уже давно, как это бывает в полиции, хотели избавиться от своего сотрудника. Возможно, он мешал, и Миак невольно оказал им услугу. Иначе почему бы они позволили ему уже несколько дней жить в квартире Нави? Через некоторое время его вызвали, поговорили с ним и вручили документы покойного Каима Нави. Миака попросили продолжить работу под этим именем, поселиться в его квартире и вести себя так, словно он Нави и есть. Миаку ничего и не оставалось, он попал в ловушку и старался делать все как можно лучше.
Он стал чаще появляться в еврейских кругах, пару раз сходил в земунскую синагогу, а в квартире Нави нашел несколько интересных книг: «Защиту поруганной веры» Иуды Галеви, труды Моисея Маймонида и Авраама Абулафи, «Талмуд» и «Сефер йециру». Он учил идиш и испанский. Как некогда старинные вещи, так теперь древние слова захватили его ум, и он обнаружил в себе новую страсть. Он медленно читал кабалистические трактаты и не мог отделаться от ощущения, что на каждой странице пропускал одну фразу. Возвращался и читал с начала, но снова не мог ее найти. Миак бродил по банкам, узнавал в городе ашкенази и сефардов, ел на улице мацу, а по субботам, перед посещением синагоги, заходил в полицию с донесением. Конечно, в еврейской среде его не приняли за своего, хотя он и утверждал, что по происхождению он еврей, но для его дел было очень полезно, чтобы в нееврейских кругах думали, будто он – один из потомков Давида.
Миак не заметил, как началась война. Немцы вошли в Белград, всем евреям велели носить на одежде желтую звезду Давида, ему – тоже, после чего он получил задание и впредь оставаться на должности осведомителя. К своему безграничному удивлению, из составленных немцами списков евреев он узнал, что Нави никогда не работал на полицию.
«Вместо кого я его убил?» – спрашивал себя Миак, но теперь этот вопрос не казался ему важным. Он ощущал, что кости его становятся тяжелее, отрастил бороду, которая царапала его галстук. Время сжалось вокруг него, как жир. А потом пробил судный час, немецкие власти стали отправлять евреев в лагеря. Это, как знали в полиции, означало смерть. Миак пришел к выводу, что пора срочно кончать с работой под еврейским именем и вспомнить свое подлинное имя и настоящее происхождение.
В одну из суббот он пришел в полицию и попросил освободить от задания, которое ему поручили. Однако там не оказалось того начальника, который ему это задание дал. Взяв свои документы и документы Нави, он явился к немецким властям с просьбой побыстрее разобраться. Немецкий офицер, к которому его направили, просмотрел те и другие бумаги и без лишних слов приказал присоединить Миака к остальным евреям.
– Разве вы не видите, что это мои настоящие документы? – возмутился Миак. – Нави уже пять лет как мертв!
– И те и другие документы – настоящие, мой господин, – холодно ответил ему офицер, – потому что и там, и там стоит одно и то же имя.
– Одно и то же имя? Как это понимать? Меня зовут Иван Миак! Так у меня и написано. А еврейские документы выписаны на имя Каима Нави!
– Напрасно стараетесь, мы не слепые! – сказал ему немец, взял карманное зеркальце и дал прочитать Ивану Миаку имя, написанное в его документах. В зеркале имя ИВАН МИАК гласило: КАИМ НАВИ.
Теразие
[22]22
Одна из центральных площадей Белграда; название в переводе означает «весы» (серб.).
[Закрыть]
Шел октябрь под знаком Весов, когда сны сбываются только после смерти тех, кому приснились. Стоял день, будто созданный для субботы, хотя на самом деле он был четвергом. Возвращаясь с работы на улице Чика Любы, я сомневался – поехать ли дальше транспортом или пройтись пешком через Теразие. Там в это время, когда издательства и редакции пусты, всегда можно найти с кем выпить перед обедом горячей ракии. Я выбрал второй вариант и через витрину ресторана «Душанов град» увидел, что там подают подогретое пиво, а к нему – вареную кукурузу. Почувствовал запах теплой пивной пены и вошел. За одним из столиков сидел Добрица; подсев к нему, я заметил, что улыбка его дымится пивом. Он протянул руку, и я показал ему книгу, которая была у меня с собой. С волосами, упавшими на очки, он осмотрел ее глазами, глядящими откуда-то из ушей, словно их разогнала некая широкая мысль, освобождая себе место на лице. Книга называлась «Происхождение китайских цифр», и я обратил его внимание на объяснение цифры 2, которое было проиллюстрировано следующим примером: два ручья текут в одном русле в противоположных направлениях; в одном из них сидит человек, снявший на берегу свои доспехи и кольцо, и все, кроме кольца, закопавший. Во втором ручье сидит другой человек, повернувшись лицом в обратную сторону, по течению. Он приготовился надеть доспехи и кольцо. Таковы составные части цифры 2. Эта цифра впоследствии была описана как два камня, над одним из которых встает рассвет, а на другой – спускаются сумерки. Тени у них совпадают. Цифра 4 была изображена в виде женщины, сидящей под своими волосами, как под шатром. Объяснение цифры 1 я в книге не нашел, но оно было проиллюстрировано рисунком на обложке. Здесь была изображена фигура (представляющая Будду), на ней в большом количестве стояли другие фигуры, сохраняя равновесие в самых невероятных позах, причем Будда сидел вверх ногами, удерживая на темени самого себя и всех остальных. Таков был символ цифры 1.
Пока я показывал книгу, в голове у меня вертелась мысль, что в нашем разговоре есть нечто странное. А теперь, когда он закончился и Добрица встал, чтобы расплатиться, до меня дошло, что он все время говорил на незнакомом мне языке. Очевидно, и Добрица не понял из сказанного мной ни одного слова. Он ушел, а я позвал официанта – проверить, не обманывает ли меня слух. Никаких сомнений – официант тоже не понимал языка, на котором я говорил. Я обратился к ближайшему посетителю и проговорил вежливо, но прямо ему в лицо:
– Курва!
Он предупредительно улыбнулся и кивнул головой. Я вылетел наружу, совершенно ничего не понимая.
Я шел с той стороны площади, на которую падает последний свет с запада, как вдруг почувствовал, что сзади кто-то приблизился ко мне вплотную, вставил мне палец в ухо и в то время, пока я ничего не слышал, попытался завязать узлом прядь моих волос. Я резко обернулся и отвесил обидчику пощечину прежде, чем увидел, кто это. Одна щека у него была красной, как кровь, другая – белой, и тут я узнал Сашу Петрова с его бородой. Я остановился в растерянности и хотел извиниться, однако он вел себя так, словно вообще не почувствовал удара, пока какая-то прохожая не закричала:
– Глянь-ка, он грабителя ударил!
Тогда он дернулся, и я увидел, что у него появились вдруг две тени, а талия сдвинулась куда-то под колени. Теперь мне показалось, что я ошибся и это вовсе не Петров, и я продолжил путь, но он побежал за мной, назвал по имени и стал просить ударить его еще раз, подставляя левую щеку и хватая меня за пальто. Я вновь растерялся, а он объяснил, извиняясь, что по четвергам по заказу ювелирного магазина «Целе» прокалывает здесь прохожим в ушах дырочки для сережек. При этом, поведал он, чтобы не было больно, он пару секунд держит палец в ухе, а потом, чтобы дырочка не заросла, продевает сквозь нее прядь волос и завязывает узлом. И правда, он показал мне маленькую золотую иголку, которая оцарапала ему ладонь. Мы свернули с Теразие к Скупщине[23]23
Скупщина – название парламента в балканских странах.
[Закрыть], здесь он вдруг остановился. Перед нами лежали наши тени; я шагнул в свою, а мой спутник не решился наступить на свои две тени и остался за ними, отчаянно выкрикивая мне вслед, словно из-за реки:
– Умоляю вас, вы должны нам пощечину! Куда же вы, не рассчитавшись!.. Но помните – мы придем за своим не сегодня завтра! Не сегодня завтра! – гневно вопил он сквозь толпу людей, оглядывавшихся на него. – Если не верите, потрогайте ухо!
И в самом деле, я потрогал мочку уха и нашел отметину. В ухе была дырочка, а в дырочке завязана узлом прядь моих волос. Я хотел было вытащить ее, но тут на меня упала первая капля дождя. Туч на небе было, как грибов, а наверху в редакции «Дела» зажегся свет. Я подумал, что там Йовица Ачин, и в этот момент на Теразие хлынул дождь. Я спустился в подземный переход, но он в мгновение ока заполнился водой, так что мне пришлось выйти наружу. Я очутился на противоположной стороне площади возле гостиницы «Москва». Капли барабанили по крышам машин, а потом обрушился такой ливень, что за ним невозможно было разглядеть струю теразийского фонтана. Все вокруг быстро опустело, будто на рассвете, и я остался в одиночестве, прислонившись к толстому стволу дерева у фонтана. Поток с Теразие, словно водопад, устремился вниз к реке. Небольшой парк вместе со ступеньками, скамейками и растениями затопило так, что невозможно было разобрать, где дорожки, а где газоны. В глубине парка, около фонарного столба, стояла по колено в воде Оля Иваницкая, махала перчаткой, что-то кричала мне сквозь дождь, и ее слова долетали до меня с порывами ветра.
– Вы узнаёте это место? – кричала она. – Пожалуйста, скажите, куда мне идти, чтобы добраться до лестницы. Я не могу сориентироваться. Вам оттуда лучше видно!..
Я понял, что ей от меня нужно, и начал выкрикивать ей указания, а она, слушая меня, понемногу продвигалась. Сначала я велел свернуть от фонаря налево, потому что прямо перед ней под водой был скользкий травянистый бугор. Она послушалась и повернула налево, но тут поток воды сорвал у нее с ноги туфлю, красную туфлю с каблуком, похожим на ножку винной рюмки. Туфля помчалась, увлекаемая мутным потоком, зацепилась за решетку водостока и завертелась там, словно мельничное колесо. Не обращая на это внимания, Оля Иваницкая продолжила свой путь. Теперь она была у левого марша лестницы. Я крикнул, чтобы она держалась за ветки кустов, и она понемногу стала подниматься, ступенька за ступенькой, однако ветки то и дело обламывались, Оля теряла равновесие и возвращалась на одну ступень вниз. Потом я предложил ей взяться за торчащую из воды скамейку, что она и сделала. Между тем ее шарф зацепился за спинку скамьи, а она, придерживаясь за эту спинку, продолжала двигаться, волоча шарф за собой, а он все сильнее затягивался вокруг шеи. Когда я сообразил, что шарф душит Олю, я протянул ей руку, чтобы помочь, ведь она была совсем рядом. Я сжал ее пальцы, но в моей руке осталась только ее перчатка. И тогда я почувствовал, что вода поднялась гораздо выше колен. Я стоял у фонаря в самой глубокой луже в центре парка, один-одинешенек, недалеко от меня у решетки вертелся в водовороте мой левый ботинок, а позади остались поломанные кусты, за которые я, очевидно, только что держался, спускаясь по лестнице. Шарф туго закрутился вокруг шеи и, зацепившись за скамейку, душил меня и тянул назад, а в руке я по-прежнему держал свою перчатку. Наверху, у фонтана, никого не было…
Внезапно нижний слой облаков разошелся, и на площадь опустился слабый серебристый свет. Чувствуя себя так, словно укусил мохнатый персик или мышь за спину, я выбрался на этом свету на чистое место, выжал носки и промокший рукав и вошел в кафе «Москва» – подождать, пока схлынет вода и можно будет спуститься за вторым ботинком. Заказал чай, развесил пальто на спинке стула и в первый раз почувствовал в промокшей руке зуд. Зуд – разговор со смертью, подумал я, стоит обратить на него внимание. Через него смерть шлет нам какие-то сообщения и знаки, и когда мы чешемся, то оставляем ногтем надпись. Тем не менее я не стал думать о свербящей руке, а смотрел в окно. Опять появились люди, они выдыхали слова вместе с паром, и прохожие выглядели через стекла кафе, словно живые куклы в витрине. Прошел, возвращаясь из «Нолиты», Васко, явно с намерением купить сигарет, и я стукнул ему ложечкой в стекло. Несколько прохожих обернулись, и он заметил меня. Махнул рукой, почесал бровь и сразу же принялся разматывать шарф, решив войти. У него были тяжелые, словно наполненные медом, мешки под глазами, и я знал, что его день в два раза моложе моего, ибо он всего четыре часа как проснулся. Васко сел напротив меня и заказал стакан красного вина и булочку. Вытаращив глаза, он макал свой взгляд, прилепленный к краю булочки, в вино, выставлял его через окно на пробивавшееся между туч зубастое солнце и, наконец, сушил на моем взгляде, уставившись куда-то сквозь меня и используя мои глаза как амбразуры. Он безостановочно говорил. Васко мог жевать фасоль и картошку, не смешивая их во рту, – настолько он был спокоен.
– В минувшую войну, – рассказывал он, – в лагере на Банице оказалась одна молодая женщина с Дорчола, обвиненная в принадлежности к коммунистическому движению, что, как известно, без всяких разбирательств каралось смертью. В момент ареста она знала в своей организации еще двоих. Один был ее друг, который носил партийную кличку Самач, а другая – лучшая школьная подруга по кличке Любица. Когда девушку забрали, фараоны не знали, кто им попал в руки, а она отказалась что-либо отвечать, даже имя. После вынесения смертного приговора ее спросили, хочет ли она умереть безымянной. Она ответила, что не хочет, назвала вместо своих имени и фамилии партийные клички своей лучшей подруги и жениха и была расстреляна как Любица Самач. Ушла из жизни под именами тех, кого больше всего любила, и таким образом защитила их в свой последний час, поскольку в списки расстрелянных попали имена тех, кто на самом деле был на свободе и действовал…
– Что скажешь? – спросил Васко, закончив рассказ и наблюдая за тем, как его булочка понемногу впитывает вино. Под его седыми волосами были другие, черные, и вдруг я вспомнил, что Васко умер через два года после меня, и тот, кто сидел напротив меня, никак не мог быть им.
Если это так, подумал я, значит, и тот, другой, что сидит в «Москве» за мраморным столом и сушит мое белье, никак не может быть мною. В этот момент я во второй раз почувствовал зуд в руке. Я расстегнул влажную рубашку и почесался. Я знал – пять пальцев оставили на моей руке пять следов, как пять букв. Надпись ногтем. Возможно, стоит прочесть эту надпись, подумал я и посмотрел на нее. Из моего рукава высовывалась и лежала на мраморном столе кафе «Москва» длинная и темная, как деготь, рука с розовой ладонью и тонкими холеными сенегальскими пальцами, абсолютно черными. Чья-то чужая рука.
И тогда я понял, что и мы умерли под чужими именами, под именами незнакомцев, которые теперь, защищенные нашей смертью, живут и действуют в безопасности.
Шахматная партия с живыми фигурами
1
Где-то возле Джура Петар Коич заправил бороду в жилет и съел ужин в ресторане парохода «Делиград». Когда он вытер усы и заново расчесал бороду, она развевалась в темноте напротив пристани Пешта. Борода была красивая, длинная, золотистая. У Коича была привычка завязывать на ней по вечерам узелки, чтобы не забыть, что нужно сделать завтра, а утром их развязывать, и по расположению каждого определять, что он значит. Сейчас, однако, один узелок в бороде оставался неразвязанным уже целую неделю, и Коич никак не мог вспомнить, почему завязал его где-то там, в Вене.
«Что бы это могло быть? – ломал Коич голову бог знает который уже раз. – Возможно, что-то с дорожными сундуками?»
Он расплатился за ужин, записал, как обычно, сумму мелкими цифрами на ногте левой руки и осмотрел свои огромные, как гробы, сундуки.
Потом положил сплетенные руки под изголовье и пронес свою голову на подушке сквозь сон. Возле Белграда «Делиград» свернул вверх по течению в Тамиш, и утонувшие в реке ивы стали царапать днище парохода. Это разбудило Коича. Когда судно пристало и он вышел на палубу, облака едва не сбивали его с ног – так быстро и низко пролетали они над ним. Он высадился на панчевской пристани, таща сумку с саблями, такую тяжелую, что груз окончательно прогнал сон. Нанял покрытый лаком фиакр с сонными лошадьми и кучером с позавчерашней щетиной, и пробормотал, усаживаясь:
– К «Трубачу»!
Дорога закончилась, ногти и ладони Коича были полны записанных счетов, и он спешил все это с себя смыть и забыть. В гостинице «Трубач», где на втором этаже сдавали номера, а на первом кинозал сменил находившийся здесь некогда театр, он снял комнату с видом на площадь. На подоконнике лежала салфетка, Коич выпил на ней кофе, а потом какое-то время валялся, ожидая, когда начнется день и откроются лавки. Он лежал вымытый, ногти и резиновые манжеты были чисты, и его счета начинались сызнова. Он читал книгу, раскрыв ее на ладони и водя пальцем по странице, а потом достал дорожную шахматную доску, не раскладывая, придвинул к зеркалу и сыграл партию сам с собой. Половина доски была его, половина – того, в зеркале.
Когда на нижней панчевской (Даниловой) церкви пробило восемь, Коич поднялся и вышел на улицу. Облака следовали за ним по пятам, и он ступал по их теням перед собой. Он прошел мимо одной витрины, где на полу утюгами с длинными рукоятками разглаживали скатерти, а вместо абажура вокруг лампочки висел платок. Затем Коич миновал парк и оказался перед домом у магистрата со множеством окон и витрин на первом этаже. Во всех витринах вместо занавесок были знамена. Он сосчитал их, убедился, что число подходит, и начал заходить в магазины и арендовать витрины. Это было самой легкой частью работы, он справился с ней быстро, бросая перед собой короткие взгляды, точнее – половинки взглядов, способные достичь собеседника. Коич был по-прежнему медлителен, спичка догорала у него, прежде чем он успевал прикурить трубку, а время он мерил трубками: третья трубка – полдень, пятая – ужин. Еще в первую трубку Коич послал за сундуками, и тогда, в час, когда на улицах больше всего народа, во всех окнах большого дома у магистрата появилась и заблистала серебром и золотом военная форма, привезенная им из Вены. Там было восемь белых, шелковых, отороченных мехом доломанов в одном ряду, а рядом – восемь других мундиров, красных, обшитых золотом и осыпанных пуговицами. На тех и других были кружевные воротники и короткие сабли в кожаных ножнах с посеребренными наконечниками.
Петар Коич окинул их взглядом и вернулся в гостиницу, на сей раз – на первый этаж, в кинозал. Там уже, как было условлено, убирали сиденья и готовили белую и красную краску, чтобы красить пол. Коич с удовлетворением посмотрел на происходящее и вновь поднялся в свой номер. Он ел пищу, приготовленную только на птичьем жиру, и до сих пор, как когда-то, держался во сне за подушку своей матери, как за спасательный плот. Он переоделся, засунул платок под воротник, так как знал, что придется потеть, взял кожаный футляр с выкройками и посмотрел в окно. Нанятый помощник портного уже был на улице и прохаживался так, будто перескакивает через годы. Коич проверил адреса, по которым послал письма из Вены, и записал их на ногтях левой руки. Он не любил, когда при нем упоминали много имен, потому что на имена у него была плохая память. Из коробочки табачного цвета он достал визитку и отправил гостиничного посыльного предупредить о посещении. Начинался более сложный этап дела, отмеченный второй трубкой.
Помощник закройщика Коста Сарич из Верхнего переулка шел впереди и звонил в дверь или стучал дверным кольцом, а Коич стоял в задумчивости и ждал, когда откроют ворота. На небе было много облаков, в голове у него – много мыслей, и все это перемешивалось. Звонок слышался где-то в глубине дома, скорее на другой улице, потом кто-нибудь выходил по мощеному двору или бросал парню ключ из окна.
«Мудрость – это то же кровообращение. Она помещается не в мозгу, а в сердце, это – ее истинный орган, здесь она очищается, как кровь, но при помощи иного дыхания… Но если дыхание претворить в мысль, освободится такая энергия, которая сможет поменять глаза местами…»
Перед ними была изогнутая кочергой улица, и на ней – ворота братьев Николич. Дома был только младший, Алекса. Он стоял у окна, и в тот момент, когда вошел Коич, схватил, как хватают муху, воробья, слетевшего на подоконник поклевать крошек. Алекса победно обернулся к Коичу, протянул птицу в ладони, сжав ее так, что она запищала.
– Дай десятку, тогда отпущу! – сказал он гостю и своей огромной ручищей стиснул пичуге лапку, готовый ее сломать.
Коич смотрел на Алексу и едва узнавал его руки, широкие, как лопаты, затвердевшие на полях сражений, – руки, на которые самому Алексе, как он рассказывал, за восемь военных лет ни разу не удалось поглядеть. А потом, вернувшись в свой дом в Панчево, он сел за стол, увидел их, не узнал и жутко испугался.
Лапка хрустела, птица отчаянно пищала, Коич вытащил десятку и протянул один ее край Алексе. Другой край он держал до тех пор, пока хозяин не освободил воробья; наконец они сели.
– Вы не изменились, господин Алекса, – сказал гость, передернув плечами так, что они коснулись ушей.
– Конечно нет, – согласился хозяин. – Меня каждый раз, только икнуть вздумаю, задница за горло хватает. Так что ты, Коич, предлагаешь?
– Естественно, тот же чин, что у вас был в армии, – успокаивал Коич собеседника, продлевая свой взгляд настолько, чтобы он достиг помощника закройщика. – И оружие, как в армии. Полевые пушки на колесах. С сиденьем, разумеется!
Тогда была подана голубиная печенка, тушенная в кислом молоке с перцем, и Алекса Николич задал решающий вопрос, вопрос о цвете.
– Знаешь, неудобно как-то, – говорил он, засунув палец в ухо, – я недавно из Галиции. На зубах еще грязь скрипит, я и сейчас от страха согласные забываю, а по пятницам мне снится, что кто-то замахивается на меня саблей. Там до сих пор рубятся русские – белые и красные, хотя война закончилась, в газетах полно об этом, так что мне не все равно, какой цвет я выберу.
– Выбирайте сами! – ехидно ответил Коич, глядя, как артиллерийский капитан Николич подкладывает ему на тарелку голубиной печенки.
«Сапоги и те умнее его!» – подумал Коич и вздрогнул, ибо вспомнил, что так ругала его собственная мать. «Ботинки и те умнее тебя!» – говорила она Коичу, который сейчас разглядывал свои новые, только что купленные в Вене ботинки.
– Белый! – решил за себя и за брата Алекса Николич и отлил немного вина из своего бокала Коичу.
– Превосходный выбор, господин Алекса, – пробормотал Коич и развернул выкройку белого мундира артиллерийского капитана.
– Однако здесь есть один щекотливый момент. Как и на настоящей войне, один из вас двоих может быть устранен с поля боя.
– Как это? Разве заранее известно?
Коич закусил губу и быстро ответил:
– Конечно нет, и не может быть известно. Но все может случиться и следует ко всему быть готовым.
– Год запаздывает, дорогой Коич, господин октябрь вооружился до зубов, если пережили казаков, переживем и ангину! Снимайте мерку, господин Коич, снимайте!
Помощник закройщика Коста Сарич устремился к господину Алексе, засунул ему портновский сантиметр между ног, где всегда тепло, и дело двинулось.
Снаружи пошел снег, и Коич вспомнил, что его ботинки, сделанные по новейшей моде, оставляют за собой след в виде монограммы владельца. Он оглянулся и к своему изумлению вместо своих инициалов «ПК» увидел на снегу совершенно незнакомые «ММ». Они виднелись совершенно отчетливо как доказательство того, что ему упаковали не ту пару ботинок.
– Кто знает, может, это и к лучшему! – пробормотал Коич и направился к доктору Читинскому.
В гостиной дома д-ра Читинского было одно окно, состоящее из пяти частей: передняя смотрела на Тамиш, две боковых – вдоль улицы, верхняя – на снег и дождь и пятая, на уровне локтя, – вниз, чтобы видеть, кто звонит. В этом пятом окошке и возник д-р Читинский в шляпе, надвинутой на глаза, будто он боялся, что дьявол заметит крест у него на лбу. Про д-ра Читинского говорили, что он моет голову мочой, чтобы лучше росли волосы. И впрямь, между его редких прядей, облепивших голову, как паутина, вдруг в тридцать с чем-то лет проросла короткая и жесткая, словно чужая, щетина, и теперь у него было две разновидности волос. Пробор, проходивший между ними, делил жизнь д-ра Читинского на две части. Известной всем тайной было то, что он давно и безнадежно заглядывался на Ленку, дочь вдового торговца Шварца, которая сходила с ума по какому-то офицеру – кусала губы, чтобы покраснели, и щипала, чтобы зарумянились, щеки всякий раз, когда слышала под окном стук лошадиных копыт. Вообще говоря, Читинский стал врачом следующим образом.
Разразилась война, был 1914 год, его вызвали на комиссию, мобилизовали в австрийскую армию и отправили в Галицию. Там в одно прекрасное утро он сдался красным казакам и пошел к ним добровольцем. Когда война закончилась, товарищи, чистя ружья лимоном и сплевывая жеваный табак на раны, сказали ему:
– Не иди ни в Россию, ни во Францию – ты слишком молодой. Там следующие сорок лет у власти будут те, кто вел и выиграл войну, то есть сверстники твоего отца. А тем, чьи отцы победили, тяжело – никогда мир не будет принадлежать им! Поезжай в Германию, она войну проиграла, там понадобятся молодые, те, кто не виноват в поражении, а отцы там уже не поднимутся. Не везде мир остается молодым…
Читинский послушался их, уехал в Германию и закончил медицинский факультет. Где-то в Вене на лотерее он получил главный выигрыш – одну молодую немку. С ней и медицинским дипломом Читинский вернулся в Панчево. Он открыл врачебный кабинет, а Ковачка, как звали пришелицу, – ателье. Д-р Читинский был уже в возрасте, когда выросла Ленка Шварц, и он из-за нее принялся растить описанным способом новые волосы.
«Двумя зубьями хочет землю боронить», – злословили о его поздней любви, а он повязывал галстук под рубашку на голую шею и каждый полдень сидел у окна и смотрел, как аисты перелетают Тамиш и их тени затмевают их яркие отражения в воде.
– Вы выглядите так, словно вас жирным паром кормят, дорогой Коич, – говорил он своему старому знакомому. – Какого черта с вами происходит?
Перед ним на столе стоял графин с вином, красным, как глаза ангорского кролика, и лежала доска с шахматными фигурами. Коич отставил ладьи[24]24
Пушка и ладья (шахматная фигура) обозначаются в сербском языке одним словом.
[Закрыть] и пешки и сказал, что их он обеспечил.
– Остались еще офицеры[25]25
Они же шахматные слоны.
[Закрыть] и конница. Причем красная конница! Никто не соглашается. Слишком напоминает, черт бы их побрал, газетные сообщения. Если бы костюмы уже не были заказаны, я бы сменил цвет! А теперь ничего не поделаешь…
И Коич осторожно посмотрел на складки домашнего халата хозяина. Ему казалось порой, что в складках одежды можно увидеть скрытые буквы, и поэтому он по складкам читал надписи, которые движения тела оставили на пальто или рубашке, обнаруживая сокровенную мысль того, на кого они были надеты.
– А какие у вас конники? – спросил д-р Читинский.
– Треуголка, красный или белый доломан, косица до шеи, галстук, на галстуке – часы; жилет посыпан пряностями, светлый. Сапоги и книга за обшлагом.
– Книга? – удивленно спросил д-р Читинский.
– Да, у каждого участника будет книга по его выбору. Это предложение одного переплетчика, который сам будет офицером. Не знаю, правда, каким, потому что никто еще не решился на красное.
– Считайте, что первый у вас есть, – весело ответил д-р Читинский и подвинул коня на доске. – Я согласен войти в состав красной конницы и найду вам остальных кавалеристов – еще одного красного и двух белых. Заранее могу сказать, кто какой цвет выберет. Впрочем, это неважно. А королей и королев[26]26
Они же ферзи.
[Закрыть] нашли? Вот где клочки по закоулочкам пойдут!
– Нет, и, признаться, даже не знаю, к кому обратиться.
– Ну, прежде всего спросите Срдановича и Шварца. И только если они откажутся, ищите дальше. Иначе вас ни Сава, ни Дунай потом не отмоют. Знаете, как говорят – кого бешеная собака укусит, тот должен в сорока домах хлеба откусить. Вы, Коич, – как раз такой случай. Удачи вам!




























