355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Микола Садкович » Мадам Любовь » Текст книги (страница 9)
Мадам Любовь
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:13

Текст книги "Мадам Любовь"


Автор книги: Микола Садкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– Отбрила, и не охнул...

– Ну, чего регочете? – обиделся медведь. – Я ж не вас, чужого вот спрашиваю... Для знакомства.

– Он не чужой, – объяснила я, кладя конец неприятному разговору, – он в Минске наши задания выполнял.

Больше Николая никто не задевал. Мы уложили больничное оборудование на узкие, без розвальней сани, а разгруженную и насколько можно "раскулаченную" машину сожгли. Зимой пользоваться автомобилем партизанам трудно и хлопотно. Николай попросил разрешить ему самому поджечь свой автомобиль. Он повеселел. Плеснув на огонь остатки бензина из канистры, по-мальчишески выкрикнул.

– Гори-гори ясно, чтобы не погасла!..

Пока, шипя и потрескивая, пылал деревянный кузов и едким, зеленым огнем горела резина, чех-офицер вздыхал, жалея "задармо згинутое добро". А Николаю казалось, что на этом костре сгорает все, чем он был связан со словом "чужой", что это первая его партизанская операция. Подойдя ко мне, он так и сказал:

– Открываю личный счет, уничтожена одна фашистская автомашина марки "мерседес-бенц"!

Он уже считал себя бойцом и свободно глядел партизанам в глаза.

Прибыв в Земляны, я ушла к главному, в штаб, наказав Николаю без меня не принимать никаких решений.

Николай уклонился от ответа, в какой отряд ему хотелось бы вступить.

Спросили его об этом не очень серьезно, скорей с усмешкой и еще поинтересовались насчет оружия. Дескать, если с собой что привез, сдай, расписочку выдадим, а там разберутся, какое можно доверить.

– Проверять будете? – с наигранной небрежностью спросил Николай.

– Не то чтобы проверять, – с улыбкой ответил штабной, застегивая на все пуговицы распогоненный немецкий мундир, – а проветрить тебя надо. Дух ихний выветрить... В баньке, что ли, попарься с нашим русским веничком... Очень это полезно.

"Вот бюрократы, – подумал Николай, – расскажу Любе, она их пропарит..."

На несколько минут разговор со штабным затуманил настроение. Но, выйдя на залитую ярким солнечным светом улицу, щурясь от резкого блеска лежавшего на огородах снега, Николай вернулся к тому, о чем не переставал думать: "Еще увидим, кто сколько груш наколотит". Назад-то он не повернет. Он уже присмотрел хату, где будет жить, пока партизанское соединение не покинет Земляны. Чем больше думал Николай, тем дальше шли его планы... Жить будет не один. Скоро приедет Шура... Здесь восстановлена советская власть, есть сельсовет. Не у немецкого коменданта регистрироваться. Ну, а не приедет или не захочет, что ж... Он себе цену знает.

Николай не заметил, как подошел к облюбованной хате. Она стояла в глубине, как бы оттиснутая из общего порядка, за ровным забором палисадника с торчащими стеблями прошлогодней мальвы и георгинов.

Скрипнув калиткой, Николай вошел во двор. Навстречу поднялся рослый щенок в клочьях свалявшейся весенней шерсти. Пахло теплым навозом и талым снегом. От угла хлева тянулся густой частокол с настежь распахнутыми жердяными воротцами в сад. На дорожке копошились пестрые куры, разгребая клок оброненного сена. В глубине сада темнели низкий сруб омшаника и несколько выставленных на снег колод-ульев.

Старик в ватнике и светло-сером кроличьем треухе с поднятыми болтающимися ушами деревянными вилами выгребал из омшаника мусор.

Николай поздоровался. Протянул пачку немецких сигарет:

– Закурим, папаша...

– Не балуюсь, – хмуро отказался старик, – мы тут с пчелами... Хошь, подыми вон в сторонке.

Продолжая выгребать из омшаника, словно это было самое срочное для него дело, старик повернулся спиной к Николаю. Послушав, как в омшанике гудят встревоженные пчелы, Николай отошел к сложенным под сухой яблоней бревнам. Перед ним стояли пустые, местами расколотые и прикрытые широкими кусками древесной коры колоды. Он вспомнил улей своего покойного дядьки, известного в области агронома-мичуринца, у которого гостил на каникулах. Улей был особенный, сделанный по специальному заказу, из стекла. Все пчелиное хозяйство, вся их жизнь была видна в этом улье. И стоял улей не в саду, а в доме. В комнате с двумя всегда открытыми окнами, смотревшими на луг, покато спускавшийся к реке Птичь.

Пчелы свободно вылетали за взятком и возвращались в дом, наполняя комнату знойным солнечным жужжанием и тонким ароматом полевых цветов.

Приходя с работы, Колин дядька уходил к пчелам отдыхать, успокаиваться. Часами задумчиво просиживал у стеклянной стенки улья. Иногда звал Николая.

– Погляди, как сегодня трудяги матку обхаживают... Ни споров, ни разногласий. Каждый старается свое дело сделать. Поперек другого не лезет и себе куска побольше не тянет... Учиться надо.

Николай наблюдал жизнь маленького государства разумных, трудолюбивых существ. Их неутомимую суету, в которой не сразу можно понять и строгую согласованность и отсутствие лишних, не рабочих движений. Каплю за каплей сносили пчелы в общие кладовые драгоценный нектар земного цветения, кормя прожорливых трутней, оберегая царицу-мать, заботливо возводя колыбели потомству.

Однажды, под вечер, потемневшее за Птичью небо раскололось косой огненной трещиной. Всполыхнуло над лесом. Испуганно прижались к земле луговые цветы и травы, по их спинам пробежал не по времени холодный ветер. Через минуту ударило над крышей и по жести дружно рассыпались крупные, тугие горошины града. Зазвенев по стеклу, градины влетели в окно, покатились по крашеному полу. В комнату вбежала Колина тетка, на ходу вытирая передником мокрые руки, крикнула:

– Что стоишь, як слуп?.. Окна закрой!

Град барабанил по стеклу. Николай смотрел, как белые горошины отскакивали от наружного подоконника, падали в траву, еще хранившую дневное тепло, и уменьшались.

Вдруг о стекло ударилось несколько пчел. За ними еще и еще... Они бились о светлые квадраты окон, цеплялись мохнатыми лапками и падали на жестяной подоконник.

Пока Николай сообразил что это возвращались застигнутые внезапным градом рабочие пчелы, их налетело несколько десятков. Спасаясь от ледяного дождя, они защищали друг друга. Сбившись в кипящий клубок, перемещаясь по спинам, закрывая собой щели, пчелы сгрудились на узкой площадке. Теперь открыть окно, впустить их к улью нельзя было, не повредив многих.

Схватив с дивана какой-то журнал, Николай обежал дом и прикрыл пчел шалашиком. Придавил края журнала камнями, чтобы не сорвал ветер. Пчелы загудели ровней и спокойней.

Так бедняги и заночевали в двух шагах от своего дома. Утром Николай снял журнал и с радостью увидал, что все пчелы живы. Он открыл окна, пчелы полетели к улью и... тут случилось непонятное.

У летка шел бой. Уже упали на коричневый пол несколько обескрыленных, судорожно дергающих лапками пчел. Некоторые храбрецы, взяв разгон от дальнего угла комнаты, пулями пробивали заслон, врывались в улей. Там на них набрасывались десять на одного.

Николай метнулся из комнаты.

– Дядя! Дядя! Скорей... Пчелы с ума посходили!

Когда на его крик сбежалась вся семья и побледневший дядя медленно подошел к улью, бой был окончен. По комнате еще носилось несколько пчел, но они уже не рвались к летку, а выжидали момент, когда, избавившись от преследователей, можно будет юркнуть в открытое окно.

Дядя поднял с пола несколько мертвых пчел. Молча подержал их на темной, шершавой ладони, потом поднес к носу и втянул в себя воздух.

– Ясно, – сказал он с горькой улыбкой, – пахнут... Ты закрыл пчел новым журналом... Пахнут типографской краской. Чужим запахом. Они стали чужими...

Сидя на бревнах, Николай вспомнил слова, даже интонацию дяди. Может быть, он и не вспомнил бы так подробно, если бы забылись другие слова, сказанные штабным: "Проветриться тебе надо, дух ихний выветрить..." Он даже поднес к носу согнутую в локте руку и понюхал рукав куртки.

– Осиротили меня, товаришок, – заговорил наконец старик, опираясь на вилы и сокрушенно глядя на побитые колоды.

– Четыре семейки как ветром сдуло... Вон они, порожняком стынут. Осталось две маломощных.

– Когда ж это? – спросил Николай.

– Аккурат за день, как наши пришли... Им бы трошки поторопиться, и как раз уцелели бы мои пчелки... Ладно бы мед забрали, восчину повытаскали, а пчелу навошто губить? Ить она, кромя пользы, никому вреда не приносит... Холера его забери, того Гитлера...

– Значит, опоздали наши? – неизвестно зачем спросил Николай. – И медку партизанам не досталось?..

Старик, словно бы удивившись, посмотрел на Николая.

– Говорю, два семейства остались... Ну не той силы, конешно, а все ж... Даст бог, разживемся... Свои-то разве будут последнее из улья брать? Ить там только на прокорм оставлено... А вы сами за медком ко мне или по другой надобности?

– Насчет квартиры... Нельзя ли мне вот... с женой, мы с ней только сегодня прибыли... – трудно выговорил Николай, чувствуя, как щеки его стали жаркие-жаркие. Лучше бы сказал, что она скоро приедет, но сказанного не вернешь...

– Семейный, значит?

– Вроде бы так...

– Вроде, – насмешливо повторил старик, – все у вас вроди Володи. Стоял у нас командир с женкой, тоже вроди. Спросишь его: "Когда Гитлера выгоните?" – "Вроди скоро". – "То правда, что к нам в Земляны большая военная часть движется?" – "Вроди правда". А через три дня смылся тот вроди Володи, и остались мы ждать, ни живы ни мертвы. Вроди опять фашист вернется, вроди наши откуль подойдут... Вот как получилось. Слава богу, дождались. Вроди крепко пришли, так что зараз можешь располагаться. Иди договаривай с моей старухой. Вон она, парсюку понесла...

Старик ткнул вилами в сторону двора. Низкорослая, сгорбленная старушка с ведром быстро пересекала двор, помахивая оставленной для равновесия свободной рукой.

Николай побежал к ней, обрадовавшись, что так легко все складывается и сейчас он договорится о квартире.

VIII

Люба:

Я загадала: "Если узнает меня секретарь обкома, значит, сбудется мечта. Останусь в зоне. Либо в отряд пойду, либо в семейный лагерь. Сына к себе заберу... Гляжу и думаю: "Что ж вы не узнаете меня, Василий Иванович? Сколько раз и в районе бывали и к нам заходили".

А он трясет мне руку:

– Спасибо, Семенова, большое спасибо, товарищ Люба, за людей, что к нам добрались, и за больничное оборудование. Оно нам очень кстати.

Отошел к столу, заговорил со штабными. Штаб размещался в сельсовете, в холодной, разделенной надвое хате.

– Думаю, товарищи, надо оборудование это в Налибокскую пущу направить, в семейный лагерь... Какие будут мнения?

Я обрадовалась и, может быть, немного поторопилась:

– Конечно, мы там стационар откроем.

Он улыбнулся, а незнакомый мне круглолицый мужчина в командирской фуражке сказал со смешком:

– Клизмы ставить – стационар не нужен.

– Ну все-таки, – возразил другой, аккуратно причесанный на пробор, с тонкими, обгоревшими бровями, – со временем остальное добудем. Сейчас, чем богаты, тем и рады. Все людям помощь... Детишки болеют...

– Верно, Наумыч, – поддержал его Василий Иванович и снова обратился ко мне: – Медикаментов не хватает, перевязочных средств тоже... Старух заставляем корпию щипать, рушники на бинты резать, горе одно. Из-за пустяка иной раз боец неделю мучается. Уж не говоря о семейных. Дети там, старики... И доктора у нас есть, да ведь голыми руками много не сделаешь. Надо бы какой-либо медицинский склад накрыть... Есть такая возможность?

– Есть, – ответила я машинально, не подумав, и спохватилась. Ведь это же опять задание для меня. Опять в Минск. – Василий Иванович, мне с вами поговорить надо.

Видно, голос мой дрогнул. Он пододвинул мне табурет.

– Вы не волнуйтесь, говорите. Здесь все свои.

Вокруг старого канцелярского стола, залитого чернилами, исписанного какими-то цифрами, сидели усталые мужчины. Знала я немногих, Василия Ивановича да еще начальника разведки штаба Алексея Григорьевича. Он сидел в углу, прислонившись к стене, вытянув по скамейке толстую, укутанную холстиной ногу. Да, бинтов не хватало... По бледному, худому лицу начальника пробежала неуловимая дрожь, как тихая зыбь на чистом пруду. Глаза смотрели пытливо, выжидающе.

Мне вдруг стало стыдно своей мечты. Я прошептала:

– Сын у меня на хуторе у одного лесника...

Алексей Григорьевич кивнул головой, а Василий Иванович спросил:

– Где? У какого лесника?

– Ну, у брата Катерины Борисовны Цыркун. Она работала в райисполкоме. Мальчика она без меня отвела...

Василий Иванович молча повернулся к Алексею Григорьевичу, тот тихо ответил:

– Она здесь была... о брате справлялась.

– Кто? Катерина Борисовна? – Я вскочила, чуть не опрокинув табуретку. Одна или?..

– Одна, – ко мне подошел тот, кого звали Наумычем, – одна... Вчера с отрядом ушла. Брат ее погиб, ну вот и решила...

– Боже мой! Что же с Аликом?

– Все в порядке, не беспокойтесь...

Я почти не слышала его. Как же так? Тетя Катя была здесь, в этой самой деревне, и мы не встретились...

– Почему она не подождала меня?

– А почему она должна была ждать вас? – все так же тихо спросил начальник разведки.

– Мой сын у нее...

– Сын ваш на хуторе, у хороших людей, а о том, что вы придете, она знать не могла. Да и вас она не знает.

– Ну что вы говорите, как это так не знает?

– А так. – Алексей Григорьевич улыбнулся. – Не знает она, кто такая Семенова Любовь Николаевна, товарищ Люба, и знать ей это пока не надо.

Если бы Наумыч не поддержал меня, я, наверное, упала бы. Что-то говорил Василий Иванович, кто-то гладил меня по голове, как девочку, предлагал воды, а я цеплялась за один вопрос: почему она не подождала меня?

– Я догоню ее, помогите мне... Я только спрошу о сыне, и все...

– Не надо, – успокаивал Василий Иванович, – нельзя, дорогая.

Ну да. Нельзя даже спросить о сыне, потому что нет сына у Любы Семеновой, а Варвара Каган умерла. Сын мой при живой матери сирота... Я отдала все: сына, мужа, имя свое... Ничего нет. Есть товарищ Люба, которой нельзя волноваться, и есть командиры, члены обкома. Есть чьи-то больные дети, им нужен аспирин, йод, примочки... Есть раненые бойцы, для которых старухи по ночам щиплют корпию и режут полотенца, и есть до удушья невыносимая больница в Минске. Там я должна жить...

– Брата своего не встречали в городе? – спросил Алексей Григорьевич.

Я не сразу поняла.

– Какого брата?

– Ну, Павла Романовича... Он теперь в Минске. Ищет вас... Надеюсь, вы понимаете, что при вашей работе...

– Нет у меня брата, – оборвала я командира, – и бояться вам нечего. Я Семенова, Люба Семенова, и никого у меня не осталось.

Все помолчали.

Потом Василий Иванович сказал:

– Мы верим вам. Поможем и от брата защититься... Вы подумайте, кого подобрать на ваше место. Пока что вы там еще очень нужны.

На том и кончили разговор.

Никогда еще я не покидала партизанский лагерь с таким тяжелым грузом предчувствия. Тяжко было думать о сыне. Если раньше я жила надеждой с первыми теплыми днями забрать его в лагерь, то теперь все как бы снова сугробами замело. Пока я в Минске, пока я Люба Семенова, мне можно только думать о сыне. Вспоминать и плакать тихонько, чтобы никто не спросил: "Отчего ты, Любочка, плачешь?" Возвращаюсь в темное царство. В кармане бабьего кожуха фальшивая справка о том, что направляюсь на лечение в городскую больницу. Под двумя юбками зашиты адреса новых явок, новых связных на случай провала... Что меня ждет? Кто меня ждет?.. Брат, родной брат Павел... За что мне еще эта мука?

Покидала Люба Земляны. Покидала одна...

На рассвете в лощине у брода заяц варил пиво. Варил, видать, на сырых прошлогодних листьях, иначе с чего бы потянуло оттуда таким сизым, как дым, туманом?

У стариков приметы точные. Пасечник так и сказал:

– Заяц варит пиво.

Но Николаю было не до шуток. И попытка хозяина развеселить его только раздражала. Приперся, старый, когда никто его не просил. Сушеных грушек Любе принес, медку глиняный горлачок... За это, конечно, спасибо. Ей там не сладко живется. Ну и ушел бы. Так нет, до последней минуты торчал. Не дал попрощаться как следует. Хотелось-то ведь не просто ручку пожать, сказать "счастливой дороги"... Смутно стало на душе у Николая. Один остается... Одинешенек... Он смотрел, как легкий командирский возок с расписной спинкой увозил одетую по-деревенски Любу. Возок довезет ее только до Медвежина и вернется. Люба пересядет в простые крестьянские сани, а возок вернется.

Караковый жеребец шел ровной иноходью, отбрасывая комья вырванного подковами слежалого снега. Люба уплывала все дальше и дальше, то окунаясь, то на мгновение выныривая из белесых косиц тумана.

Вот она повернулась, помахала рукой и, наклонившись на бок, смотрит на Николая. Смотрит долго, пока дорога не ушла вниз, в закрывшую все серую мглу. Николай передернул плечами, сбрасывая с себя холодную дрожь.

– Слушай, папаша, – глуша досаду, спросил стоящего рядом старика, – где тут у нас этот заяц пиво сварил? Самый раз бы сейчас...

Старик понял его.

– Я, товаришок, этим не занимаюсь, а по деревне найти можно. Да, говорят, для вас строгий приказ вышел?

– Меня пока это еще не касается...

Сказал, и самому стало противно оттого, что сказал как чужой, которого еще не касаются партизанские порядки.

– Ладно, обойдемся и без вашего зайца.

Ушел, сдвинув фуражку на лоб. Ушел не в хату, а на улицу, в сторону, противоположную той, куда уехала Люба.

Часть четвертая

I

Люба:

В Медвежине, где размещалась наша спецгруппа и меня ждала крестьянская подвода, я узнала о событиях в Минске. О провале почти всей моей группы. Эти сведения еще не успели дойти до главного штаба. Если бы там уже знали, возможно, я задержалась бы в Землянах. Вернуться или остаться в Медвежине и переждать?

Видно, об этом же подумывал и комиссар спецгруппы товарищ Будай. Он спросил меня:

– Не слишком ли много риска сейчас идти тебе в Минск?

Конечно, очень рискованно... Но и он и я понимали, что именно теперь там нужен опытный человек, способный найти и подготовить новых связных. Надо идти...

– Пойдешь с Галей-украинкой, – сказал Будай.

Вот как? Я насторожилась, даже запротестовала. Я слыхала об этой Гале-украинке. Жила она в Минске, нигде не работала, считалась женщиной легкого поведения. Нет, такая попутчица не для меня.

Я и не заметила, как в хату вошла Галя. Она стояла, прислонясь к дверной раме, в дешевом демисезонном пальто с мокрым котиковым воротничком. В забрызганных слякотью резиновых ботах на молнии. Черные глазенки неподвижно уперлись в меня, а руки быстро и мелко перебирали ремешок сумочки, как четки, туда и обратно.

Она совсем не походила на ту, которую в городе мы называли "немецкой подстилкой". Там она была веселой, развязной до наглости. Всегда одетой крикливо-кокетливо...

– И ты садись, – приказал мне Будай.

Я опустилась на скамью под тяжестью Галиных глаз.

Это первое наше знакомство я осмыслила через несколько месяцев, уже во Франции. При очень сложных для меня обстоятельствах. А тогда не могла побороть в себе двойственного отношения к Гале. С одной стороны, бедная девушка вызывала чувство брезгливого отчуждения, с другой – жалость и чисто женское любопытство. Как она решилась?

До этого дня Галя казалась чужой, далекой и думать о ней не хотелось. Теперь она была рядом. Плечом к плечу тряслась со мной на подводе.

Она сидела насупившись, односложно и неохотно отвечая на мои вопросы. Отъехав от Медвежина километров пятнадцать, мы узнали, что вокруг Минска выставлены усиленные патрули. Пришлось оставить подводу и пробираться пешком, петляя по скользким, малохоженым стежкам.

Оставшись вдвоем (до этого с нами был возчик), Галя разговорилась.

Оказывается, работая в разных группах, мы были под одним руководством, и она все знала о наших делах.

Она-то и поторопилась сообщить в спецгруппу об аресте моих связных.

Говорила Галя спокойно, сообщая только факты. Я же выспрашивала во всех подробностях, стараясь восстановить картину гибели близких мне людей.

Не страх, а тоска и сознание собственной слабости сжимали мне горло. Давясь слезами, я шла к Минску, где уже не было моей подружки – связной Шурочки Ковалевой. Томилась в гестапо Нина Кондратович, погибла вторая Шурочка – Егорова.

Погибла, не сдержав ненависти. При обыске в ее квартире Шура ударила топором полицая, нашедшего листовку. Ее застрелили на глазах малолетнего сына.

Галя не пыталась меня утешать. Наоборот, переждав мои всхлипывания, она ровным, холодным голосом рассказала о нашей больнице.

Рассказала, что среди отравленных в бане была сестра одного полицая. Будто бы он узнал ее мертвую, удушенную газом, и бросился на гестаповцев. Двух успел застрелить, но сам в руки не дался. Что с ним – не знает.

Пани докторша отравилась. Из всего персонала уцелел лекпом и две санитарки.

В город вошли со стороны еврейского кладбища. Нас остановил немец-часовой. Приказал идти на центральный пост. Но туда нам идти было рискованно... На счастье, я несла с собой завязанные в платочек несколько яичек. Постовой оглянулся по сторонам и протянул висевшую на шнурке, на шее, как у маленьких детей, муфту. Клади, мол, быстрей и топай.

Страшно. Боюсь домой идти. Вдруг санитарка Салухова про меня что-нибудь наболтала и на моей квартире засада сидит? Кроме как к Гале, идти некуда. Но и это страшно. Что бы мне раньше знать да посоветоваться?

На всякий случай надо предупредить тех, кто еще не выявлен полицией, всякую связь со мной временно прекратить. Придется начинать все сначала, с новыми, малознакомыми людьми.

Конечно, с Галиной помощью будет легче, да и у меня самой кое-кто был на примете... Как раз мы проходили по переулку, где в красном кирпичном домике, бывшей бакалейной лавочке, жил старик профессор с женой. Оба милые, добрые, всегда такие приветливые. Меня с ними познакомила Владислава Юрьевна. Они уже работали с нами... Гале я сказала:

– Иди потихоньку, я тут во двор забегу, а у скверика встретимся.

Она, конечно, сразу догадалась, что я не хочу открыть ей чей-то адрес. И обижаться тут нечего. Сама она поступила бы так же.

Придет время – откроемся друг другу до конца...

Я перебежала через уличку, постучала в дверь. Рядом, в широком, наполовину забитом фанерой окне, мелькнула седая голова жены профессора. Потом дверь приоткрылась, и рука подала мне кусок хлеба. Как нищей...

– Марья Васильевна, вы не узнали меня?

Она как-то неестественно громко ответила:

– Голубонька, у самих нет ничего... Бог подаст, проходи...

С силой закрыла дверь, лязгнув запором.

Я осталась у крыльца, держа в руке милостыню.

Галя ждала не у сквера, а за углом. Верно, я выглядела достаточно глупо. Галя засмеялась:

– Что это ты будто жабу глотнула?

– Вот... подали... – я протянула ей хлеб, думая, как бы посмешней рассказать про свое нищенство.

Но Галя взяла хлеб, пощупала и сразу стала серьезной.

– А ну отойдем подальше... Посидим, перекусим.

Зайдя в сквер, мы сели на каменную, в воробьиных пятнах скамейку. Переждав двух-трех прохожих, Галя разломила хлеб. Чему-то улыбнулась и подала мне половину куска.

– Ешь, догадливая твоя головушка...

Только тут я все поняла. В хлебе торчала свернутая трубочкой записка:

"Влади нет. За нами следят. К нам не ходите".

Галю это, мне показалось, даже обрадовало.

– Ничего, – успокаивала она. – Вместе скоро дело наладим. И людей подберем и адреса организуем. Пойдем-ка домой, перекусим да выспимся. Утро вечера мудренее.

– А ты домой не боишься идти? Может, сначала надо проверить.

– Боялась кума до кума ходить, – ответила Галя, вернувшись к своему городскому тону, – а ко мне сами кумовья ходят. Я у них проверена-перепроверена.

Мы поднялись по темной скрипучей деревянной лестнице. Галя жила на втором этаже. И только открыли дверь в ее комнату, как увидели "кума".

Одетый во все кожаное, в куртку и галифе, на диванчике сидел незнакомый мужчина. С пола поднялась овчарка и зарычала на нас.

– Лежать! – приказал мужчина, потянув поводок.

Не вставая с дивана, заговорил скрипучим голосом:

– Заходите, заходите... мы вас давно поджидаем.

Лицо наглое, насмешливое, под носом усики, как, извини, две сопли. Ну, думаю, и кавалеры же у Галочки.

– Вы откуда? – спросила Галя, разматывая платок.

– Погоди, не раздевайся, – остановил ее мужчина. – Этот кто тебе? – Он ткнул пальцем в висевшую над диваном фотографию ее дружка из украинского батальона.

– Муж...

– Ага, муж объелся груш. По тебе соскучился, просил быстрей привезти и адресок самолично выдал... Вот так.

Разглядывая меня, он поднялся с дивана, удерживая на поводу мелко вздрагивающую, готовую броситься на нас овчарку.

– А эта баба откуда?

– Из деревни, – спокойно ответила Галя, – переночевать попросилась. Завтра к доктору собирается.

– Ага, к доктору, – ухмыльнулся мужчина. – Дадим ей доктора.

В это время вошел второй полицейский. О том, что они из полиции, догадаться было не трудно. Второй принес какие-то покупки, из кармана торчала бутылка немецкой водки.

– Тут уже птичка! – обрадовался второй.

– Тут. Задерживаться не будем, – заторопился первый, – потом перекусим.

Второй вопросительно посмотрел на меня.

– Захватим и ее – от прибыли голова не болит...

Меня шатнуло, словно ударило взрывной волной. Так глупо попасться... Я схватилась за живот.

– Паночки мои, я ж хворая, пустите вы меня к доктору... Я ж не дойду... Животом хвораю... Мне б до ветру...

Полицейский хмыкнул, приказал второму:

– Отведи ее в нужник, а то от страху обделается. – И погрозил мне: Только не вздумай чего... А то у нас быстро допрыгаешься.

– Ай, что вы, паночки... Дзякую вам...

Я поспешила в уборную. Полицейский остался у двери.

Напомню: у меня под юбкой были зашиты адреса явок и клички связных. Пришлось все уничтожить. Оставила только справку к врачу. Пусть теперь обыскивают.

– Ишь повеселела, – сказал полицейский, когда я вернулась.

Галя держалась спокойно. Она даже попросила у полицая закурить. Так с сигаретой во рту и покинула свою уютную, нарядно прибранную комнатку.

Вели нас по темной пустынной улице. Впереди мы двое, позади полицаи с собакой. Разговаривать не разрешили. Я гадала: куда поведут? В городскую полицию или прямо в гестапо. Хорошо бы в полицию. Если удастся выдержать роль деревенской бабы, могут отправить в лагерь. На Широкую улицу или в Дрозды. Теплилась надежда – наши поговаривали о нападении на один из лагерей. Партизаны не раз уж освобождали лагерных заключенных.

Возле городской управы полицаи разделились: тот, что с собакой, увел Галю дальше, а другой толкнул меня в ворота полицейского двора.

II

С юга возвращались птицы. На вечерних зорях тянули призрачные силуэты длинноносых вальдшнепов. Таял, растворяясь в сумерках, их любовный посвист и тихое, призывное "ках... каханье...".

По ночам тугое гудение крыльев приносили первые стайки уток. Хмелел воздух, наполняясь запахом талого снега, сладкой прелостью желтой, прошлогодней осоки и набухших лезвий аира. Наливалась соком верба. В ночных дозорах томились пожилые колхозники, засев где-либо с напарником у гати или мостка. Нестерпимо им было слышать дыхание теплевшей земли. Руки сжимали винтовку, а в ладонях грелись, вызывая зуд, отполированные рукоятки плуга.

И думы, и тихий шепот бесед шел вслед за солнцем, по кругу крестьянских забот.

– За Каменицей небось просыхать уже начало... Через недельку можно почать...

– Отпроситься бы зараз на пару деньков, поглядеть, как там бабы одни...

– Сдурел ты, сосед... Тут через пару деньков такое начнется...

Началось все с тех же птиц. Четырнадцатого апреля, в стародорожских и любанских лесах, на мшистых полянах неумолчно токовали косачи. Глухое бормотание тетеревиных бойцов еще затемно слышали партизаны, расходясь с базовых деревень по лесным тропинкам, к скрытым местам обороны. Шли, не пугая птиц, тихо. И вдруг при рассвете, когда надо бы с полной силой отдаться борьбе за нежно квоктавшую серую самку, умолкли тока.

Партизаны смотрели, задрав головы вверх. Над позолоченными верхушками голых деревьев, в ломкой голубизне весеннего неба кружили две черные птицы с белыми крестами на крыльях. Подождав немного, пока развеялся рокот моторов, косачи несмело чуфыкнули и вновь перекликнулись, но утро уже было назначено для других боев.

Лес загудел, зашатался под ударами падавших с неба фугасок. Тяжелые бомбардировщики висели над деревнями, любуясь черными сполохами огромных костров.

Через час заговорила артиллерия. С юга, запада и севера двинулись на партизанскую зону танки и батальоны отборной пехоты. Стало ясно, что немецкое командование, встревоженное санным рейдом и силой развернувшегося партизанского движения, бросило на штурм не карательные экспедиции, а регулярные части отозванных с фронта или предназначенных для фронта дивизий.

Это произошло вскоре после отъезда Любы.

Николая подхватил и закружил вихрь большого сражения. За день до наступления немцев его вместе с двумя связными из главного штаба послали в отряд "Беларусь", недавно перешедший из Руднинского района в Червенский. Шли ночью, переползая слякотные поляны, оскальзываясь на крутых берегах лесных оврагов, проклиная судьбу и фашистов.

Измокшие и отяжелевшие от налипшей глины, голодные и злые, добрались до деревни Вокша и... тут чуть не попали в лапы эсэсовцев.

Спас Николай. Он первый услышал немецкую речь и увидел блеснувший в руке дозорного синий затемненный карманный фонарь.

Огородами отползли к небольшой бане на берегу реки. Но ни обогреться, ни отдохнуть им не довелось. Прокопченная, давно не топленная баня битком была набита женщинами, детьми и стариками, выгнанными фашистами из хат.

Вокшинцы рассказали:

– Не одна наша деревня, а и Рудня, и Турец, и Клинок, и Лужицы – все, которые зимой уже свободными стали, зараз опять под фашистом... Видать, пришел нам конец. У них же на рукавах черепа и кости – крест-накрест...

Отряд "Беларусь" отступил, закрепившись в лесу за рекой недалеко от деревни Клинок. Небольшая, в летние месяцы извилистая река, делая широкий полукруг по заболоченным низинам, сейчас разбухла, выплеснулась через берега, ручьями прорезала дороги на гатях. Затопила луга, охватила лесной клин стылой мутью.

Оставалась одна широкая полоса холмистой, с оврагами земли, по которой могла пройти, не завязнув в болоте, пехота.

По этим-то оврагам и пробирались на рассвете связные, видя, как на кладбищенский холм, возле Клинка, немцы выкатывали батареи.

Командир отряда, бывший секретарь Руднинского райкома партии Николай Прокофьевич, понравился Николаю. Он почему-то решил, что подтянутый, энергичный, не задававший лишних вопросов тезка обязательно поручит ему настоящее дело.

– Считайте, что задание вами выполнено, – выслушав доклад, сказал Николай Прокофьевич и устало прикрыл светлые, словно на солнце выгоревшие глаза. – Да только ни вам, ни нам выбраться отсюда не просто. Оставайтесь... Тут работа сдельная, не заскучаете... Пулеметчик есть среди вас?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю