Текст книги "Другой город"
Автор книги: Михал Айваз
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Глава 17
В шлюзе
Я отправился в обратный путь, к центру города; я спускался к реке вдоль огромных административных зданий начала века и вдоль решеток, за которыми белели заснеженные парки, резкий ветер кидал мне в лицо мелкий колючий снег, я шагал прищурившись, и свет уличных фонарей и автомобильных фар казался расплывчатым. Я шел по набережной под голыми черными деревьями, на другой стороне улицы тянулись тихие фасады с кариатидами, подпирающими балконы, внизу, под металлическим заграждением, текла темная река, скрытая от глаз торопливых пешеходов точно так же, как тихая жизнь тел, как призраки в углах. Я смотрел на темную водную гладь с дрожащими на ней огнями и думал о том, насколько же за последние дни изменилось мое восприятие; я засмеялся – я стал почти как те, из шкафов и каморок, я замечаю только самый остаток мира, его окраину, о существовании которой в моем мире почти никто не знает, в то время как формы, по которым многие годы беззаботно скользил мой взгляд, постепенно расплываются в тумане. Когда же я сам стану призраком?
Проходя мимо шлюза между набережной и островом, я вспомнил про разговор в пивной. Я оперся о холодные перила и посмотрел вниз. Обе створки ворот плотины находились на уровне воды, в полумраке к стене из каменных глыб на островной стороне шлюза прижалась длинная баржа с пирамидами речного песка, на которых лежал снег. Я видел пустую и темную застекленную капитанскую рубку. По мостику я перебрался на остров и по железной лесенке, вделанной в каменную стену шлюза, влез на палубу.
Там я поднялся в рубку. На приборной панели светились и тихо тикали циферблаты, через стеклянную стенку просматривались мокрые камни стены, красный сигнал над закрытыми металлическими воротами шлюза, бросавший отблески на заснеженный куст, силуэт башни у моста Ирасека. Вдруг судно закачалось. Водная гладь дрогнула и стала опускаться, я смотрел, как один за другим обнажаются камни стены. Скоро я понял, что уровень воды давно уже достиг уровня реки под плотиной. Однако вода непрестанно куда-то уходила, шлюзовые ворота были уже видны целиком; оказалось, что они стоят на широких каменных опорах; судно тихо опускалось в углубляющуюся пропасть, ограниченную по сторонам четырьмя каменными стенами. В глубине под водой показался свет, он поднимался вверх до тех пор, пока не вынырнули светящиеся окна. Они появлялись ряд за рядом, во всех четырех стенах; некоторые из окон были темными, но в основном свет в них горел, за стеклами виднелись комнаты, которые почти ничем не отличались от комнат в нашей части города, – разница была только в том, что на покрашенных с помощью валика стенах висели аляповатые цветные рельефы с изображением Даргуза, пожираемого тигром. Из воды выступали все новые и новые квартиры, они проплывали вверх мимо капитанской рубки и исчезали в вышине. В одной из комнат ужинало семейство, в другой лысый мужчина в майке разгадывал кроссворд в газете, в третьей пожилая женщина с волосами, собранными в пучок, склонилась над швейной машинкой.
Спустя час судно остановилось. Я задрал голову; казалось, что я попал во дворик между небоскребами, надо мной светились окна нескольких десятков этажей, вертикали сбегались в головокружительной перспективе к невидимому отверстию высоко наверху, откуда на стекло рубки падали мелкие снежинки. Иногда одно окно гасло, а взамен зажигалось другое, иногда окно отворялось, в нем показывался темный силуэт, слышался пронзительный женский голос, зовущий кого-то. Прямо над водой, сбоку от баржи, было окно пустой темной комнаты, напротив окна неярко светилось матовое стекло двери, ведущей в соседнее помещение, где горел свет; он позволял разглядеть в ближайшей комнате очертания мебели, слабо поблескивающие гладкие поверхности шкафов и стекол. На стене над тяжелым кожаным креслом висела картина, мне почудилось, что в ее неясных пятнах я различаю смеющееся лицо Алвейры, ее откинутую назад голову с развевающимися волосами. Заметив, что окно полуоткрыто, я перебрался с баржи в комнату. В ней пахло старой обивкой и рассохшимися полками, я услышал неясные женские голоса, доносящиеся из соседней, освещенной комнаты. На цыпочках я подкрался к картине; оказалось, что полутьма меня обманула, это была не Алвейра, это вообще был не портрет: писанная масляными красками картина в золоченой раме (внизу к ней была привинчена пластинка с числом 2092) изображала современный интерьер какой-то шикарной виллы, за широким окном и открытыми на террасу дверьми тянулась линия морского горизонта, расплывшаяся в горячем воздухе; на террасе было три легких плетеных кресла, расположенные на мощеном полу так, как будто их небрежно отодвинули, когда вставали; теннисная ракетка была прислонена в углу к белым лакированным перилам; на заднем плане виднелся полукруглый морской залив, на песке пляжа лежали люди в купальных костюмах, измаявшиеся от жары, над пляжем круто поднимался вверх холм, заросший пальмами и оливковыми деревьями, на его склонах теснились виллы, белые стены которых просвечивали сквозь листву. На боковой стене комнаты висела потемневшая картина, а под ней лежало бездыханное тело молодого мужчины в светлом костюме, над которым склонялось, безжалостно вгрызаясь ему в голову, страшное животное, – итак, я снова встретился с привычным мотивом искусства другого города, но на этот раз животным-убийцей был не тигр, а муравей ростом со взрослого человека. Алая кровь текла по полу и впитывалась в бахрому ковра. В передней части комнаты был изображен письменный стол, на столешнице которого валялось несколько писем; на конверте одного из них виднелся логотип Societe des Bains de mer(Общество морских курортов). На краю стола лежал раскрытый толстый том; на это место картины падала полоска света из соседней комнаты, и я смог прочесть текст на страницах книги; это оказалась «Одиссея», и в ней была подчеркнута карандашом строка «Y moi egy, teyn aute brotyn es gaian hikany?» – «Горе! В какую страну, к каким это людям попал я?»; рядом на полях было мелким почерком написано: «Спустя многие годы натянутая тетива страха со звоном порвалась, когда в своей золотой маске, сияющей ядовитыми отблесками ночных огней, неожиданно явился Тот, кто в предрассветный час поет в шкафу. Формы заволновались и лопнули; то, что выплеснулось на нас, явилось из земель, лежащих за самыми дальними границами наслаждения и отвращения, из пустых чемоданов под кроватью. Как ни странно, оказалось, что эта неизвестная лава из забытых внутренних миров, медленно вытекающая сквозь прорехи поверхности, могла бы обеспечить целостность мира, в которую мы перестали верить уже в передвижных купальнях, блуждающих по пустынным деревенским дорогам, окаймленным сливовыми аллеями, впервые в жизни нас осенило, что чудовища, возможно, наши друзья. Неважно, что связующее вещество зарождающейся цельности – это вонючее месиво, главное, что наши лица снова будут нарисованы на белых колоннах, возвышающихся в джунглях. На их вершинах сидят зеленые обезьянки, с озера слышится рев ягуара. С сегодняшнего дня мы будем приближаться к любому из берегов с пустыми руками и с улыбкой, которая огорчит аборигенов больше, чем то, что прежде мы подрывали устои. Это будет увлекательно. Нашу настойчивую любезность не сможет победить ничто на свете, лозунг „Нежность к чудовищам", где наконец-то упомянут тихий перезвон бокалов в витринах придорожных квартир, будет снова внесен в энциклопедию и заложен священной картинкой с болезненно переливающимся храмом изо льда. Дикие звери, которые блуждали в наших жестах, освободились и танцуют теперь каждую ночь на площади под колокольней. С нами уже ничего не может случиться, нам нечего больше бояться. Нежные прикосновения благоухающей кожи и отличная работа острых зубов неотъемлемы от празднества, что распространяется от созвездия к созвездию. Пусть придет Навсикая с девушками, пусть приползет по песку стадо чудовищ…» Текст заканчивался линией, которая тянулась поперек всей страницы и в одном месте прорывала ее; наверное, это был след того момента, когда муравей вцепился в затылок пишущему и оттащил его от стола.
На картине, которая висела на стене над муравьем и молодым мужчиной, был Центральный пражский вокзал ночью: далеко-далеко, на последнем пути под холмом, стоял поезд, его окна были темны, и только одно излучало яркий фиолетовый свет. Перебираясь через паутину рельсов, в которых отражались свет вагонного окошка и красные и зеленые огни семафоров, к сиявшему прямоугольнику шли люди, несущие странные дары: они тащили большие чучела животных и непонятные, сложные приборы, два железнодорожника неловко ковыляли по шпалам с огромной картиной, на которой был изображен ресторан гостиницы, обычно стоящей в маленьких городках на площади по соседству с ратушей и сберкассой; помещение, залитое ярким утренним светом, было пусто, лишь в глубине отдельного кабинета склонялся над газетой седовласый господин, на стене над ним висела потемневшая от табачного дыма картина, и мне показалось, что это та самая, возле которой я стою: интерьер приморской виллы, где гигантский муравей убивает молодого мужчину.
Все то время, пока я рассматривал картину на стене и картины в ней, за стеклянной дверью раздавались неясные женские голоса и смех. Я был так увлечен полотнами, что не обращал внимания на звуки, доносящиеся из соседней комнаты. Вдруг мне показалось, что кто-то назвал улицу, на которой я живу. Я встал у стены рядом с дверью и прижал ухо к филенке. Слышался женский голос, который увлеченно рассказывал:
– Он даже не знает, что эта улица – часть древней длинной дороги, ведущей через города, леса и равнины к золотому дворцу в джунглях, большинство людей забыло о связи между отдельными отрезками дороги и о причине, по которой дорога возникла и которая до сих пор скрыто властвует над ней. Дорога часто теряется, ее невозможно отыскать в траве, ее обочины сливаются с опушкой леса, мало кто отличит ее придорожные столбы, отшлифованные дождями многих веков и поросшие мхом, от обычных камней. Даже тот, кто догадывается об истинной сущности дороги, может засомневаться, бредя долгие месяцы и годы по бесконечным коридорам деревенских пивных – пропахшим отсыревшей штукатуркой, с ходящими ходуном плитками пола, – по дворикам, поросшим крапивой, по грязным колеям между холмами, по балконам и галереям с кучами старого барахла, он подумает, что эти зловонные места не могут быть дорогой к дворцу, – отправляясь в путь, он представлял себе благородную симметрию и просветы между гранитными пилонами, он подумает, что давно сбился с пути, и откажется от поисков – быть может, прямо возле невзрачной трухлявой двери, за которой открываются королевские залы.
– Да, – рассмеялась другая женщина, – дорога становится поистине дорогой именно тогда, когда растворяется в пейзаже, когда нам кажется, что она закончилась, тогда тает и цель, которая всегда только сбивает нас с пути, потому что цель – это наше представление, неотрывное от места, откуда мы начинаем наше путешествие, и оно постоянно тянет нас обратно; только тогда у нас появится надежда дойти до конца дороги, когда мы забудем и о пути, и о цели, когда окунемся в пространство и позволим ему нести нас по его неспешному течению, королевский дворец воссияет на пороге ночи между деревьев лишь тогда, когда мы накрепко позабудем свои мечты о том, как однажды увидим его.
– Забавно! – сказал третий веселый женский голос. – Он не знает, что конец дороги властвует над всеми ее отдельными отрезками: он ходит по знакомым улицам в неведении, приближается он к золотому дворцу или же удаляется от него.
– А что он теперь делает? – перекрыл общий смех один из голосов.
– Он в соседней комнате рассматривает картину. Я замер и прижался к стене.
– Нет, больше уже не рассматривает, скорее всего подслушивает под дверью. Как вы думаете, он нас слышит?
– Пускай себе слушает, все равно ничего не поймет.
– Не поймет, не поймет, – звонко смеялись женские голоса, – не понял же он, что хотел сообщить ему Тот, Кого Укусил Муравей.
– Он глупый, – ликовали голоса, – где уж ему понять слова Укушенного!
Кто-то сказал, захлебываясь смехом:
– Наверняка он испугался того, что увидел на картине, ему невдомек, что долгие годы в его собственной квартире будет вместе с ним жить гораздо большее насекомое! По-моему, огромная муха.
– Муха! Муха! – радостно закричали голоса.
Снова зазвенел ликующий смех, говорящие перекрикивали друг друга: «Она будет питаться книгами из его библиотеки, она будет стаскивать их с полок хоботком!» – «Муха будет верна ему; когда он отправится на экскурсию, она увяжется за ним, и ему не удастся прогнать ее!» – «В поезде она втиснется вместе с ним в переполненное купе!» – «А потом он пойдет осматривать замок, и муха в войлочных тапках заскользит по паркету из зала в зал!»
Я распахнул дверь. Освещенное помещение, на пороге которого я стоял, оказалось кухней со старым буфетом, покрытым потрескавшимся кремовым лаком, и с круглым столом, застланным клеенкой. В кухне никого не было. У стены на закрытой футляром швейной машинке стоял проигрыватель с кружащейся пластинкой, конверт от нее, украшенный цветной фотографией какого-то отеля в Альпах, был прислонен к стене. Женские голоса доносились из маленького репродуктора, стоявшего у проигрывателя. Они еще что-то кричали о мухе и смеялись, а потом иголка добралась до центра пластинки, и голоса умолкли. Я вернул иголку на несколько дорожек назад и снова услышал: «…что долгие годы в его собственной квартире будет вместе с ним жить гораздо большее насекомое…» – все повторялось в точности, те же слова, тот же смех. Послышалось журчание, я понял, что уровень воды в шлюзе снова поднимается, быстро пробежал кухню и темную комнату, вылез на подоконник, через который внутрь уже текла вода, в последнюю минуту ухватился за удаляющуюся палубу и забрался на баржу. Я лег на припорошенную снетом гору песка и устремил взгляд вверх, в длинный вертикальный туннель, сквозь который падал снег; женский смех с пластинки смолк под водой, освещенные окна исчезали под водной гладью, скоро судно уже снова стояло там, где я впервые увидел его.
Глава 18
Вокзал
На мосту Легии лежал свежий нетронутый снег, искрящийся в свете фонарей. Я огляделся: баржа с песком спокойно отдыхала в тени стены. Я вспомнил о поезде на картине, висевшей в вилле у моря, и решил попробовать найти его. Мой путь лежал к Центральному вокзалу.
Я подходил к нему по Иерусалимской улице, огни стеклянного зала ожидания сияли между темными стволами деревьев заснеженного парка. Внутри на каменных скамейках спали несколько человек, закутанных в пальто, по блестящему полу почти неслышно ездила моющая машина, на которой восседал молодой человек в светлом комбинезоне. Я прошел по облицованному кафелем переходу и поднялся по ступенькам на последний перрон. За перроном не было ничего, кроме паутины тускло блестевших в темноте рельсов. По длинной платформе нервно бродили несколько пассажиров, ожидавших отправления скорого до Братиславы; поезд уже стоял с другой стороны платформы, за опущенным окном виднелась неподвижная фигура солдата. В освещенном киоске с запотевшими изнутри стеклами я купил пиво в бумажном стаканчике; поставив локти на узенький прилавок, тянувшийся вдоль бока киоска, я потихоньку потягивал пиво и смотрел на сплетение путей, линии которых прерывали черные силуэты каких-то загадочных конструкций; я не мог определить, что это – железнодорожные механизмы или же сакральные скульптуры другого города; возможно, это одновременно было и тем и другим. Я видел на запасных путях неподвижные пассажирские и товарные составы, совсем позади, под поросшей кустарником крутой насыпью, стоял поезд с картины на стене приморской виллы; все его окна были темными. Я нагнулся, просунул голову в узкое окошко киоска и спросил пожилую продавщицу в кроличьей жилетке, не знает ли она чего о поезде на дальнем пути. Она стала кричать, чтобы я убирался, что ее такие вещи не интересуют, что у нее и своих забот полно… В ее голосе слышался страх. Я допил пиво, выкинул стаканчик в урну и спрыгнул с платформы на рельсы. Тут же раздался встревоженный голос продавщицы, она звала меня назад. Однако я не послушался и, спотыкаясь, побрел через пути к стоящему вдалеке темному поезду.
Поезд ничем не отличался от прочих, ничто не указывало на то, что за его грязными окнами может скрываться невиданное. Я открыл последнюю дверь в хвосте поезда и поднялся по ступенькам. Я шел по вагонам мимо пустых темных купе, в окна которых тихо скреблись ветки кустов, растущих на склоне насыпи. Войдя в очередной вагон, я увидел через стекло тамбура, что он состоит из одного-единственного помещения. В помещении теснились парты, за которыми спиной ко мне сидели дети. На другом конце вагона за массивным столом раскачивался на стуле мужчина в сером пиджаке, рядом с ним стояла девочка. Вагон, очевидно, служил школьным классом. В нем было темно, ученики писали в тетрадях светящимися чернилами. Я тихонько приоткрыл дверь и услышал, как учитель говорит девочке:
– Расскажи, что ты знаешь о возникновении падежных окончаний.
Девочка, запинаясь, начала отвечать:
– Когда-то падежные окончания служили для обращения к демонам. Каждая форма контакта человека с бытием имела своего демона-хранителя. Имя демона всегда выкликалось после наименования вещи.
– Правильно. А теперь скажи нам, как получилось, что из обращений к демонам произошли падежные окончания.
– По холодным лестницам пришли чужие женщины со слепыми шакалами…
– Не путай с возникновением плюсквамперфекта, – остановил ее учитель. – Так не припомнишь, как же это получилось?
Девочка молчала и нервно переминалась с ноги на ногу. Учитель обратился к классу:
– Кто-нибудь знает? Ну давай ты. – Он указал на мальчика, сидевшего на первой парте; тот поднялся и начал:
– Когда на жнивье появились ржавые крейсеры, имена демонов утратили ударения и постепенно срослись с существительными. Люди забыли об их первоначальном значении. Связь с определенным типом отношений, которые опекались тем или иным демоном, превратилась всего лишь в грамматическую функцию.
– Очень хорошо, можешь сесть. Вот почему мы говорим, что грамматика – это прикладная… что? – Учитель снова обращался к девочке, стоящей у доски.
– Грамматика – это прикладная… Мы говорим, что грамматика – это прикладная демонология.
– Ну вот, молодец. А теперь расскажи нам о будущем развитии падежных окончаний.
– Падежные окончания постепенно избавятся от своего унизительного положения и воссияют в своей прежней славе. Со временем они отделятся от основ имен существительных и станут тем, чем были изначально, то есть выкликанием имен демонов. Основы существительных утратят свое значение, они будут произноситься все тише, пока наконец не исчезнут совсем, в языке останутся только бывшие окончания, люди поймут, что остальное просто не нужно. В тишине залов станут звучать лишь трепещущие на сквозняке гардины да страшные имена демонов, которые теперь знакомы нам как типы склонений.
Голос девочки все крепнул, в нем появился даже некий оттенок злорадного триумфа. Учитель слушал ребенка с восхищением.
– Трепет гардин и древние имена… – сказал он взволнованно. – Да, но это в конце, а что будет прежде, говори же, что будет прежде?
– Поля, на которых чудовища играют в гольф, будут простираться до самых наших спален, по стеклянной трубе, что протянется по кукурузному полю, через равные промежутки времени побегут женщины в шелковом белье, леса в темных краях комнаты станут непроходимыми, в их чаще зажжется белая лампа.
Учитель сидел с закрытыми глазами, уцепившись руками за края стола.
– Да-да, – шептал он, как в экстазе, – наконец-то мне удастся заняться моими засахаренными энциклопедиями и словарями, я выпью всю сладость их страниц, я стану сосать и жевать их долгими часами, сидя в кресле и мечтая о светящихся цветных телевизорах, которые медленно летят над вечерним лугом, а на их экранах прекрасные животные мучают отцов семейств, наконец-то в мою квартиру вернется тяжелая артиллерия, в лоне растений зародятся новые замечательные ереси, привкус которых будет напоминать о прежних ночных борщах в кафе-стекляшках.
Девочка подошла ближе к учителю.
– Не строй иллюзий, – жестко сказала она. – Артиллеристы никогда не вернутся, они будут учиться в загнивающем дурацком Оксфорде складов, засахаренные книги конфискуют и ради славы блестящих и жестоких машин сбросят с трибуны на ящеров, те еще будут тогда послушно маршировать в колоннах по четыре, но вскоре сговорятся с нами, маленькими девочками, и вслух произнесут то, что замалчивали многие столетия: что собак объективно не существует.
– Но это же невозможно, – прохрипел учитель, глядя перед собой остекленевшим взором. – Этого не может быть, я так долго пытался перевести свою пишущую машинку из газообразного состояния в жидкое, я избавил геометрию от полярных животных, внедрил жестокий политеизм в городской общественный транспорт, хотя руководитель транспортного предприятия поначалу не проявил должного понимания и даже пытался улететь от меня, я гнался за ним, и мы оба, взмахивая руками, похожие на огромные весы, летели над гладью ночных озер, откуда доносилось еле слышное пение ундин, – и ты хочешь сказать, что все это я делал напрасно?
Девочка дерзко засмеялась.
– Конечно напрасно, глупец! – презрительно ответила она. – Ты избавил геометрию от полярных животных… Ты что же, забыл, что гласит первая аксиома Евклида – в геометрическом пространстве всегда остаются только два пингвина? Разве не ты собственноручно в своем ледяном автомобиле вытатуировал на моем бедре эту фразу? Тогда ты еще говорил, что именно в соответствии с этим принципом от Декарта в Амстердаме вдруг отделились обе его руки и стали нападать на него, они кидались на философа как помешанные, преследовали его вдоль каналов и хотели сбросить в воду, в конце концов ему пришлось сбежать от них к королеве Кристине, но и при дворе, как признается Декарт в письме к Арнольду, руки не оставили его в покое. Если бы ты вместо глупостей, которые натворил, убавил яркость своего света вечером на канатной дороге над Шпиндлеровой мельницей, если бы ты заботился о том, чтобы в городе хватало исправных теологических автоматов, если бы ты следил за тем, чтобы твои книжные шкафы были всегда заперты… Еще нам, детям, не нравится, что вечерами ты ходил по нашим домам и бил наших родителей нефритовыми статуэтками, ты противен нам с тех самых пор, как мы застали тебя в туалете выжимающим апельсин на калькулятор. Мы тебя терпеть не можем, ты нам смешон.
Учитель молчал, он сидел за кафедрой, спрятав лицо в ладонях. Послышался детский смех, класс смеялся над своим учителем жестоким, ненавидящим, бесконечным смехом, его взрывы повторялись снова и снова. Я закрыл дверь, вернулся в соседний вагон и вышел из поезда.
Я шел по узкой заснеженной полосе между последней колеей и заросшей железнодорожной насыпью, ветви кустов неприятно терлись о мое лицо. На склоне за кустарником я увидел тяжелую металлическую дверь, напоминающую вход в бомбоубежище. Я с трудом открыл ее. За ней начинался сводчатый коридор, выложенный грязной плиткой и освещенный лампочками, которые покачивались под потолком от сквозняка. Прямо у двери к стене был прислонен ржавый велосипед. Вдоль одной стороны коридора тянулись какие-то кабели и трубы с вентилями, из их резьбы торчала пакля, на другой стене через равные промежутки висели картины, десятки картин, написанных маслом. Все они были одного размера; казалось, что и сюжет у них одинаковый. Каждая из картин изображала знакомый интерьер виллы у моря; это была та самая комната, что я видел на картине в квартире в шлюзе, однако же без мужчины и без гигантского муравья. Я заметил, что внизу к рамам приделаны медные таблички; на первой картине на табличке была единица, на второй – двойка, и так далее по возрастающей. Однако когда я пригляделся к картинам повнимательнее, то заметил детали, которыми они отличались друг от друга: менялись складки занавесок, формы волн и позы людей на пляже. Потом я обратил внимание, что на каждой следующей картине секундная стрелка будильника, который стоял на столе, убегает вперед на одно деление. Я понял, что вся галерея – это некий фильм про то, что каждую секунду происходило в комнате… а происходило там пока только волнение занавесок и монотонное путешествие по циферблату стрелки будильника. Я вернулся к входной двери: на первой картине часы показывали ровно двенадцать. Я сел на велосипед и покатил вдоль стены.
Не меньше двух километров проехал я по извилистому коридору, а на картинах менялись лишь формы волн и складки занавесок. И только на картине с номером 1032 (на будильнике было чуть больше четверти первого) в дверях появилась голова муравья со страшными челюстями. Увидев, что в комнате никого нет, муравей быстро пересек ее и спрятался за занавеской: картины 1034–1039 показывали отдельные фазы этого движения. Когда я проезжал мимо картин на велосипеде, они действительно сливались в какой-то дерганый фильм, который разыгрывался внутри рам. Потом еще около километра на картинах почти ничего не менялось, только на холсте под номером 1471 в комнату вошел молодой мужчина в белом костюме; на следующих картинах он бегло просмотрел корреспонденцию и начал читать Гомера; он подчеркнул слова, которые повторял про себя загнанный Одиссей, когда на берегу острова феаков его разбудили голоса Навсикаи и ее подружек, и стал писать на полях книги свой странный комментарий. К нему тихонько подполз муравей, на картине номер 2054 вцепился челюстями ему в затылок и оттащил к стене. Картина с номером 2092 отсутствовала: это была та самая, что висела в шлюзовом доме. Мужчина уже перестал шевелиться, а челюсти муравья все не разжимались, сомкнутые судорогой какой-то темной ненависти. На картине 2173 на террасу спустился белый ангел. Одним прыжком он оказался в комнате, и они с муравьем тут же накинулись друг на друга и затеяли на полу жестокую драку. В волнах темно-синего моря тем временем продолжали плескаться беззаботные загорелые люди. Муравей беспощадно искусал ангела, из его ран текла золотая кровь и искрилась в солнечном свете. Однако в конце концов ангел прижал муравья к полу, сел на него верхом и душил до тех пор, пока – на картине номер 2895 – большие черные усики чудища не перестали подергиваться. Будильник показывал без двенадцати час. Поднявшись, ангел принялся открывать ящики и энергично рыться в бумагах; потом он перетряхнул все до единой книги из шкафа – и из белой брошюрки, на обложке которой было написано «Hegel et le pensée moderne, séminaire sur Hegel dirigé par Jean Hyppolite au College de Françe (1967–1968)», [2]2
«Гегель и современная мысль, семинар по Гегелю под руководством Жана Ипполита из Коллеж-де-Франс» (фр.).
[Закрыть]выпало на пол то, что он, по всей видимости, и искал; к моему изумлению, это оказалась фотография, запечатлевшая меня и Алвейру сидящими за большим окном погруженного в темноту ресторанчика «У змеи». Ангел старательно разорвал фотографию на мелкие кусочки, взмыл с террасы, полетел к морю, бросил обрывки в воду и направился к горизонту. На последней картине под номером 3600 ангел превратился в светлое пятно над лазоревой морской гладью. Был час дня, на берегу залива люди подставляли свои тела лучам палящего солнца. За этой картиной коридор заканчивался запертой дверью. Я слез с велосипеда, прислонил его к стене и нажал на ручку.