355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михал Айваз » Парадоксы Зенона » Текст книги (страница 5)
Парадоксы Зенона
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:25

Текст книги "Парадоксы Зенона"


Автор книги: Михал Айваз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Тем временем жидкость выдавила и пробки на концах обеих длинных трубок, ее первые тугие капельки упали на зеленые овалы. На их поверхности тут же появилась сеть светлых трещин. Послышалось шипение, и сквозь трещины стал подниматься белый пар. Казалось, что светящиеся голубым сталагмиты каким-то образом притягивают его – пар тек к ним с двух сторон, закручивался вокруг них спиралью и постепенно превращался в белый шар. Теперь жидкость погасла и в трубках, так что стеклянная конструкция нависала над столешницей, как большой темный паук. Сталагмиты, растущие на металлической пластине, тоже начали угасать, и какое-то время единственными источниками света в комнате, кроме отблесков уличного фонаря на закругленных углах шкафов, были сияющие голубым в белом тумане концы сталагмитов. Туманный шар вращался все медленнее, пока не замер окончательно. Он превращался в студенистую массу, которая становилась все гуще и непрозрачнее, голубой свет внутри ее был уже почти не виден. Я хотела взглянуть на него еще раз и потому наклонилась и посмотрела в шар на уровне светящихся кончиков конусов; я увидела ряд тусклых голубых огоньков, неверный свет которых напомнил мне неоновую надпись «Прага – Смихов» на смиховском вокзале, что видна была ночью из окна моей детской, когда мы жили в доме напротив вокзала. Наконец свет пропал, хотя я знала, что он все еще сияет внутри белого неправильного шара, в который превратился пар, выходивший из трещин. Пропали и последние голубые отблески на стеклах и полированной поверхности мебели, теперь комнату освещал лишь слабый свет уличного фонаря.

Густея, белый шар из пара становился тяжелее. Плечо штатива, на котором стоял белый шар, наклонилось, и молочного цвета упругое тело скользило по металлической пластине; оно рывками съезжало вниз и, замирая на время, всякий раз студенисто подрагивало. Было ясно, что оно вот-вот доберется до края пластины, перевалится через него и упадет в фиолетовую жидкость. Я с беспокойством посмотрела на мужчину в очках, но он наблюдал за движением белого дрожащего куска заливного совершенно бесстрастно, разве что мягко отстранил меня рукой подальше от прибора. Через секунду трясущееся желе действительно доехало до края пластины, перевалилось через него и упало в сосуд. Фиолетовая жидкость брызнула во все стороны и на полметра вверх.

При этом случилось нечто удивительное. Жидкость не вернулась обратно в сосуд и не залила пол, потому что в долю секунды затвердела. Это явно было какое-то вещество, которое при соприкосновении с воздухом необыкновенно быстро переходило в твердое состояние; и желтая корка, лежавшая на поверхности жидкости, а теперь перетекшая на полиэтиленовую пленку и запачкавшая паркет, по-видимому, служила для того, чтобы помешать преждевременному ее соприкосновению с воздухом. Жидкость, затвердевшая в момент разбрызгивания, приняла странную форму: это была какая-то чудовищная морская актиния из прозрачной стекловидной массы, ее длинные тонкие щупальца торчали в разные стороны, а в ее середине – там, куда угодил шар, – образовался пузырь. Капельки, которые еще можно было различить, упали на стол и на пол уже как твердые шарики – будто рассыпались мелкие бусинки.

После внезапного всплеска и тихого стука загустевших капелек, падающих на паркет, снова настала тишина, в которой слышалась лишь приглушенная радиомузыка за стеной. Я смотрела на прозрачное фиолетовое растение, которое неожиданно выросло передо мной. Оно высилось на фоне окна, целиком перекрытого фасадом дома напротив. Внутри стеклянного растения все еще виднелось белое тело, благодаря которому оно появилось и которое теперь накрепко вросло в твердую стекловидную массу. Скоро на поверхности белого шара стали появляться одна за другой голубые яркие точки, они вытянулись в подобие светящихся ресничек, но не остановились в росте, а все удлинялись и удлинялись. В невидимых недрах белого тела что-то происходило, светящиеся острия начали прорастать сквозь белую массу, и, когда эти голубые светящиеся прожилки достигли поверхности шара, я увидела их сквозь прозрачное вещество невероятной актинии. Потом я могла наблюдать за их движением: светящиеся голубым прожилки тянулись к краям, переплетались и бесконечно разветвлялись, образуя все более узенькие капилляры, – так они создавали сетку, напоминающую нервную ткань. При этом их свет разливался по фиолетовому веществу, и актиния слабо сияла перед окном всеми своими тонкими жилками.

Друзья девушки уходили; они остановились у нашего стола, хотя собака на поводке в нетерпении тащила их к двери, и договорились завтра утром встретиться в читальном зале университетской библиотеки. О Зеноне больше никто не упоминал. Когда они ушли, девушка вернулась в квартиру на Жижкове.

– Наблюдая происходящее внутри стеклянной актинии, я ощутила странный запах. Он напомнил мне тот запах, какой мы чувствуем, когда в жаркий летний день заглядываем в коридоре деревенской пивной в дверь, за которой находится пустой зал, где зимой бывают охотничьи балы. Я огляделась, чтобы найти источник запаха, и увидела, что масса внутри зеленых овалов стала светиться красным; сквозь трещины теперь сочился красный, слабо мерцающий пар. Но скоро это красное дыхание внезапно прервалось, и яйцевидные предметы погасли. Светящиеся красным облачка стали двигаться. Одно поднялось вверх, осветило похожие на географическую карту сырые разводы на потолке, оттолкнулось от штукатурки, спустилось к полу и скрылось под кроватью, откуда потом поблескивало красным. Другое же облачко проплыло мимо серванта – статуэтки на миг зажглись красными огоньками – вдоль стены, где в его свете выныривали искаженные стенные узоры, нанесенные когда-то давно валиком, и осветило лицо крестьянки на картине. Когда облачко снова приблизилось к нам, мужчина в очках взмахами руки отогнал его к фиолетовой актинии. Облачко коснулось ее, потом отплыло в сторону и замерло в углу комнаты. Скоро из места, где облачко дотронулось до актинии, посыпался мелкий порошок; этот процесс распространялся по всему телу актинии, как сыпь, с тихим шелестом она все осыпалась и осыпалась, пока перед окном не осталась только обнаженная ткань переплетенных и ветвящихся голубых жилок, похожих на холодно светящийся куст, в котором является какой-то непонятный или сумасшедший бог. Свет поднимался и при этом пульсировал, но потом я увидела, что ветви кустарника начали корежиться, отламываться и падать в фиолетовый порошок, в который превратилось стекловидное вещество. Порошок стал пениться, как шипучка, залитая водой; густая пека стекала в низкий поддон, на котором стоял сосуд, и по желобку переливалась в емкость в форме куба, где превращалась в жидкость, светящуюся слабым голубоватым светом.

Спустя некоторое время жидкость стала затвердевать, создавая какие-то странные темные формы. Квадратная стенка посудины, за которой тускло сияла голубоватая жидкость, немного напоминала экран телевизора; мне казалось, что я смотрю передачу какого-то непонятного телеканала. Я видела, как рождаются формы, для которых не существует имени. Из очертаний, поначалу замкнутых на себя, постепенно начали выпучиваться и вытягиваться отростки, и когда они достигали другой фигуры, то обвивали ее и срастались с нею. Случалось, что какой-нибудь отросток отделялся от тела, из которого вырос, а потом окружал и поглощал его; бывало даже, что он нападал на тело, с которым был все еще связан. Эти безмолвные действия казались мне музыкой, где меняющиеся формы использованы вместо тонов. Потом все формы внезапно растворились и образовали на дне посудины сплошную пленку. В ней стал кристаллизоваться странный плоскостной геометрический объект. Сначала возник белый равносторонний треугольник, потом все три его стороны раздулись таким образом, что в центре вырос еще один; в результате появилась шестиконечная звезда. Преображение линии, творившей звезду, все продолжалось; снова посреди каждой из сторон – которых теперь было двенадцать – вырос равносторонний треугольник со стороной, длина которой составляла одну треть длины первоначальной стороны, и потом с сорока восемью сторонами возникшей таким образом фигуры произошло то же самое… Тело все больше напоминало снежинку; причем процесс преобразований постоянно ускорялся и белая линия истончалась. Наблюдая эту странную звезду, я вдруг осознала, что на невидимом нам дне емкости рождается форма, периметр которой будет бесконечным – если мысленно вытянуть эту линию, она пройдет через весь космос. Однако скоро звезда растворилась, и после недолгого перерыва в сосуде началось третье действие представления. В нем снова возникали формы, которые рождали обманное впечатление, будто они наполнены жизнью. Однако на сей раз это был совершенно иной мир, чем появлявшийся при других актах. Возникающие формы больше всего напоминали фантастические растения, в емкости медленно появлялись причудливые заросли, причем каждое из растений жило изолированной жизнью и не реагировало на своих соседей; потом среди ветвей этого волшебного сада стали загораться и медленно гаснуть красные, желтые и синие огоньки. Процесс длился довольно долго, но затем и эти формы растворились и жидкость в сосуде потемнела, так что не было видно, происходит ли там что-то еще. Мужчина в очках включил торшер, стоявший между кожаными креслами. В квадратном сосуде была черная грязь, которая быстро высыхала, распространяя при этом запах, напоминающий дыхание старых кварталов средиземноморских городов летом, и скоро превратилась в черный порошок. Мужчина в очках погрузил в него руку, немного пошарил в глубине и по очереди вынул пять цветных камней.

«Какие красивые!» – воскликнула я, увидев их. Я спросила его, для чего используют эти камни. Или они делаются только для красоты? Он ответил, что камни – это побочный продукт процесса; вещество же, которое должно получиться и ради которого происходит все действо, – это черный порошок. Его дядя, который открыл эту химическую реакцию, выкидывал камни на помойку.

«А зачем нужен черный порошок?» – спросила я.

«Для самых разных целей, – неуверенно ответил он. – Например, для работы кондиционеров на американских подводных лодках, для производства дамского белья, для разгадки древнего критского письма и для ловли австралийских птиц».

Я спросила, зачем он насмехается надо мной. Он сел в кресло под торшером, положил камни на стеклянную столешницу круглого столика и пригласил меня сесть в другое кресло. А потом стал рассказывать мне о своем дяде-химике. В середине шестидесятых дядя эмигрировал и жил то в Германии, то во Франции, то в Соединенных Штатах. Когда он уезжал, племяннику было десять лет; они иногда переписывались, но о дяде он знал мало, лишь то, что тот работает в исследовательских лабораториях какой-то крупной международной компании. В девяносто втором году дядя вернулся в Прагу. У него и до отъезда почти не было друзей, и за границей он вел замкнутую жизнь, занимаясь только своей работой. Его племянник к тому времени остался один в большой квартире на Жижкове, потому что родители, с которыми он жил в этой квартире с детства, в восьмидесятые годы умерли, – и, когда в Прагу приехал дядя, молодой человек предложил ему поселиться в одной из комнат. Дядя перевез в квартиру свои химические приборы, целыми днями сидел, запершись в своей комнате, и проводил какие-то опыты. Мужчина в очках работал сторожем шлюза на одном из пражских островов, часто уходил в ночную смену, а днем отсыпался. И потому они встречались, как правило, в кухне за завтраком или ужином, да и тогда в основном молчали. Когда сторож шлюза выходил в прихожую, то почти всегда видел в щели под дверью дядиной комнаты отблески разноцветного света; часто оттуда слышались бульканье и шипение и по квартире распространялись странные запахи, прекрасные и отвратительные. Все это слишком напоминало истории из комиксов и кинокомедий о чокнутых американских изобретателях, которые всегда заканчиваются тем, что раздается взрыв и из облака дыма появляется несчастный изобретатель в изодранном костюме и с забавно перепачканным сажей лицом. Однажды он осторожно спросил дядю, в самом ли деле безопасны его опыты. Дядя улыбнулся, зашел в свою комнату и вернулся с пачкой писем. Там были письма от французских академиков, от американских и японских нобелевских лауреатов, все они восхищались его трудами и интересовались его мнением по всевозможным специальным вопросам.

Он понял, как мало на самом деле знает своего дядю. В одно воскресное утро за завтраком он попытался расспросить, почему дядюшка живет на то, что накопил за границей, и почему работает с простыми приборами в темной жижковской комнате с окнами во двор. Дядя поднял голову от омлета с беконом и сказал, что за границей нашел способ производства удивительного черного порошка. Это открытие, сказал он, приведет к перевороту в науке и получит широкое применение в самых разнообразных отраслях. Он уже испытал черный порошок для решения всевозможных задач, и результаты превзошли самые смелые ожидания. Теперь ему нужно только проработать некоторые детали, а для этого вполне достаточно небольшого прибора. Уединение на Жижкове помогает ему не отвлекаться и гарантирует, что до поры до времени его работа останется в тайне. Потом он сказал племяннику, что понимает, каким он был беспокойным и тяжелым соседом, и хочет компенсировать это, сделав его своим партнером. Он говорил, что для него самого открытие интересно только с научной точки зрения, но он знает наверняка, что оно сулит миллионы. Племянник спросил его, каким образом черный порошок используется во всех этих отраслях, и дядя ответил, что требуется несколько операций, которые сами по себе несложные, но их трудно объяснить, и обещал все растолковать, когда у него будет побольше свободного времени. На следующей неделе времени не нашлось: дядюшка доделывал какие-то мелочи и не покидал своей комнаты. Сторож прожил эту неделю точно во сне. Он никогда не стремился к богатству, ему и в голову не приходило делать карьеру, однако он с детства мечтал путешествовать по экзотическим странам. Теперь, когда он услышал о миллионах, в его сознании стали появляться картины, дремавшие там с детских лет, – побережья с пальмами, шумные рынки у подножия раскаленных солнцем глиняных стен, тихие коридоры отелей, террасы над морем и застекленные веранды горных шале. Потом наступила следующая неделя; дядюшка заглянул к нему и сообщил, что наконец-то закончил свою работу и пойдет прогуляться. Через час зазвонил телефон, и незнакомый голос сказал, что, переходя улицу, дядюшка попал под машину и умер в «скорой помощи», которая везла его в больницу.

Придя в себя после смерти родственника и снова привыкнув к пустой квартире, сторож стал просматривать дядины записи, чтобы узнать хоть что-нибудь о его открытии. Оказалось, что химик детально документировал процесс производства и что по его записям несложно повторить и получить черный порошок. Но дядя забыл об одной вещи: написать, как именно используется черный порошок, то есть что с ним нужно сделать, чтобы достигнуть всех этих удивительных результатов. Не найдя никакого упоминания в дядиных бумагах, сторож стал расспрашивать об этом специалистов, но те в ответ лишь пожимали плечами.

При этом оказалось, что порошок и в самом деле универсален. Сторож нашел в дядюшкиных вещах папки с корреспонденцией, которая относилась к тем нескольким случаям, когда дядя испытал действие порошка. Там были письма из Главного штаба американского военно-морского флота, где какой-то адмирал хвалил дядюшкину установку по кондиционированию воздуха на подводных лодках, письмо от директора фирмы «Кристиан Диор», интересовавшегося искусственным волокном для производства дамских чулок, образец которого дядя, видимо, посылал фирме, черновик письма профессору из Оксфорда, где дядя сообщал, что может при помощи своего изобретения расшифровать критское письмо, и послание, где австралийский министерский чиновник благодарил дядю за то, что ему удалось поймать птицу, которую до тех пор никто не мог изловить. Было ясно, что и при ловле птицы как-то помог черный порошок. Сторож шлюза ломал голову над тем, что может быть общего между всеми этими письмами, что именно связывает подводную лодку, дамские чулки, австралийскую птицу и критскую пиктографию, но так ничего и не надумал, – в его сознании все эти вещи угрюмо застыли друг возле друга, как на картине Магритта.

Я сочувствовала его печали, отчаянию и гневу, но из всего рассказа меня особенно заинтересовала австралийская птица, которую было невозможно поймать, и я спросила, что он знает о ней. Он сказал, что она похожа на птичку киви, хотя они и не относятся к родственным видам, – общее у них то, что их перья превратились в подобие шерсти и обе они хорошо бегают, хотя, в отличие от киви, у неизвестной птички сохранились неразвитые крылья и небольшая способность летать. В областях, где она водится, ее из-за удивительного способа добывать себе пищу называют garden party bird. Эти птицы в определенный период своей жизни отправляются из лесных дебрей на окраины больших городов и там теплыми вечерами прислушиваются за оградой к гулу пикников. Они имеют удивительную способность не только хорошо запоминать эти звуки, но и в совершенстве воспроизводить их и, вернувшись в буш, используют это свое умение при поиске пищи. Garden party birds обычно охотятся хорошо организованной стаей. Одна из птиц скрывается в кустарнике или в высокой траве у дороги, высовывает оттуда голову с длинным клювом и внимательно наблюдает за дорогой. При приближении человека она прячется и начинает издавать сохранившиеся в ее памяти звуки. Путник, который посреди пустынной равнины вдруг слышит звон бокалов, обрывки разговоров, смех, хлопки пробок от шампанского, музыку и плеск воды в бассейне, удивляется и, как правило, решает взглянуть, откуда доносятся голоса. Птица, все еще скрытая в траве, отступает, продолжая издавать звуки праздника в саду; в конце концов она приводит растерянного пешехода к месту, где их ждут остальные птицы. Они дружно набрасываются на человека; часть их угрожает ему острыми клювами, чтобы отвлечь его внимание, а остальные проклевывают рюкзак или сумку и вытаскивают оттуда все съестное. Поймать же их невозможно, потому что в местах охоты стая сооружает сложную сеть подземных нор с множеством замаскированных выходов, так что птицам всякий раз удается уйти от преследования.

Эти невероятные вещи он рассказывал мне с совершенно серьезным видом. Не выдержав, я спросила, верит ли он в это сам, – наверняка тут дядюшкина шутка или мистификация. Вместо ответа сторож шлюза встал, открыл дверь в прихожую, крикнул: «Самюэль!», а потом снова сел в кресло и стал ждать. В прихожей поднялась возня, я услышала быстрый топот, и скоро в комнате появилась лохматая птица величиной с курицу, с длинным загнутым клювом и могучими когтями, явно предназначенными для рытья земли. Птица подошла к нам и остановилась. «Дядя привез одну птицу из Австралии, и она осталась у меня, – сказал мужчина в очках. – Не бойтесь, она ручная». Птица склонила голову набок, и из ее клюва раздался булькающий звук, будто кто-то наливал вино, а к этому еще примешивались невнятные обрывки разговора, далекая музыка и женский смех.

«Хватит, Самюэль», – остановил птицу сторож шлюза. Тут же замолчав, Самюэль подошел к креслу, где сидел его хозяин, и, неловко взмахнув крыльями, взгромоздился ему на колени, свернувшись клубком, как кошка. Мужчина в очках продолжал рассказ, гладя птицу по спине. Ничего не добившись от химиков и не найдя никакой связи между отдельными случаями, когда дядюшка успешно использовал черный порошок, он подумал, что тайна порошка скрывается в способе его создания, который и может подсказать, как следует его применять. Он снова и снова повторял химический процесс. Он перенес дядюшкин аппарат в гостиную, просиживал перед ним долгие часы с Самюэлем на коленях и наблюдал за испаряющимися и сжижающимися, растекающимися и густеющими, светящимися и гаснущими веществами, следил за текущими жидкостями и волнующимися испарениями, как будто читал одну и ту же фразу, написанную непонятными мерцающими буквами, и пытался ее понять. Однако светящиеся письмена оставались немыми. Бывали минуты, когда он ощущал, что в следующий миг все поймет, но отчаянное напряжение сил ни к чему не приводило, и светящийся текст оставался все таким же невразумительным. Когда он наблюдал химический процесс, в его памяти постоянно возникали картины чужих городов, приморских бульваров и белых террас в отелях между пальмами. И все более отчетливо он осознавал, что ничего из этого ему, скорее всего, не доведется увидеть наяву, что ему не придется во время послеобеденной сиесты отдыхать в комнате, где жалюзи отбрасывают полосатую тень и где слышится монотонный шум прибоя, или пить кофе в полутьме кафе, через открытую дверь которого видна маленькая площадь, залитая ярким солнцем и уставленная деревянными столами с лежащими в ледяном крошеве блестящими морскими рыбинами. В нем нарастал ужас от осознания того, что он проведет остаток жизни в сумрачной квартире старого дома на Жижкове. Когда однажды вечером он в очередной раз сидел перед квадратной посудиной и наблюдал метаморфозы безымянных форм, он вдруг понял, что никогда не разгадает светящуюся фразу, никогда не постигнет смысла всего происходящего, не найдет продолжения, которое соединит его с другими действиями и включит в ткань нашего мира.

В тот миг он пережил нечто гораздо худшее, чем печаль от того, что далекие земли так и останутся непознанными. Разноцветные огоньки и колышущиеся формы открылись ему в их абсолютной замкнутости, во всей их чудовищной наготе элементарного присутствия, бытия только ради самого бытия. Ему казалось, что он упал на дно пропасти, что ниже уже падать просто некуда. Но, по его словам, ужас охватил его не от встречи с отвратительными формами в сосудах прибора. И не от того, что существуют формы, не имеющие названия и места в нашем мире. Больше всего напугало его осознание того, что он впервые увидел равнодушную материю, которая обычно скрывается под формами, именами и синтаксическими конструкциями, накрепко соединенными с нашей жизнью, материю, из которой сотворено все – все вещи и все существа. Происходящее на столе обернулось сорняком, расползшимся по Вселенной. Он увидел, что имена и формы – всего лишь случайные сны этой материи, что формы родились лишь из ее равнодушного бурления и набухания и что они снова растворятся в ней, что имена – лишь отголоски какого-то невнятного шума. Каждое существо и каждая вещь стали чем-то гораздо более чудовищным и отвратительным, нежели то чудовищное и отвратительное насекомое, какое он видел в фантастическом фильме. Он еще не вышел из мира смысла – теперь, однако, сам смысл казался ему бессмысленным, вернее даже – куда более страшным, чем бессмысленность, ибо для смысла нет и не может быть имени. Человек почувствовал себя запертым в тесном террариуме космоса, который до последнего уголка был заполнен скользкими гадами; мало того – он и сам превратился в такое же космическое чудовище. И воздух, который окружал его и проникал в легкие, был одной из форм этой отвратительной материи; вдыхая, он чувствовал большее отвращение, чем если бы ему в рот насильно впихивали гниющую и разлагающуюся падаль. Он знал, что вырваться из жуткого сна этого космоса не поможет даже самоубийство, поскольку самоуничтожение человека никак не изменит того факта, что жуткий, липкий океан бытия существует – и что нет и не может быть ничего иного.

Но сторож тут же отметил, что где-то на дне его ужаса и отвращения зарождается иное чувство, и скоро с изумлением осознал его как какое-то странное, до сих пор не изведанное счастье. Оно постепенно росло, и наконец все усиливающиеся волны ликования затопили все его сознание и тело и даже проникли через кожу в окружающее пространство; все вещи, которые он видел, сотрясались в ритме этого блаженного свершения. Он понял: это странное наслаждение родилось в тот момент, когда он соскользнул в пространстве ужаса еще ниже, хотя прежде ему казалось, что это невозможно. До того момента он был еще вплетен в сеть отношений, которые делали мир единым, он в страхе хватался за ячеи и наблюдал водоворот единственно сущего. Внезапный прилив ужаса заставил его отпустить руки и упасть прямо в волны. Начав тонуть, он ощутил их ритм, слегка успокоился, позволил волнам нести себя и внезапно понял, что отлаженный ход миропорядка, придающий смысл всем вещам и событиям, – всего лишь эхо этих странных ритмов, понял, что эти ритмы не являются отражением чего-то еще, а их осмысленность или неосмысленность соразмерять абсолютно не с чем. Хаос открылся ему как источник любого порядка, а тем самым – как наиболее совершенный и нерушимый порядок. То, что еще минуту назад было более бессмысленным, чем сама бессмысленность, не приобрело смысла, но обернулось болезненно жгучим сиянием, в котором смысл и бессмысленность исчезали, как исчезает разница между цветами, когда мы отдаляем от чистого источника света стеклянную призму, разлагающую белый цвет на цвета радуги. А поскольку все формы оказались только лишь случайными межами, размытыми течением самой материи, этот свет озарил все сущее, и весь космос пульсировал в одном несущем наслаждение ритме. Ощущение всеобщей чудовищной и гротескной бессмысленности превратилось в ощущение огромного счастья. Сожаление о том, что он не увидит дальних стран, исчезло. Теперь он знал, что в освободившихся от имени формах ему на каждом шагу будет открываться пространство незнаемого, куда более загадочное и чудесное, чем экзотические побережья и таинственные уголки городков, затерянных в Азии; он знал, что в любой момент сможет искупаться в сиянии более ослепительном, чем солнце юга. Это была удивительная перемена. Даже если бы за ночь на жижковском холме вырос огромный золотой дворец, охраняемый тиграми, бродящими между колонн, это и то было бы менее удивительным. Мечты о приключениях и неожиданных встречах поразительным образом исполнились. Ему открылись джунгли, скрытые в наших пространствах, теперь он мог путешествовать по собственной комнате, по пыльным фасадам домов, которые были видны из окна. Время от времени он возвращался к дядюшкиному прибору и повторял химический процесс – не для того чтобы открыть тайну черного порошка, а чтобы с помощью этого обряда напомнить себе момент, когда он стал жителем иного космоса.

Пока он рассказывал, Самюэль с трудом преодолел расстояние между нашими креслами, взобрался ко мне на плечо, устроился там поудобнее и принялся длинным клювом рыться у меня в волосах. Я вспоминала о том, как писатель на станции в Бранике говорил мне о явлении пустоты. Мне казалось, что встречи, которые были у обоих этих людей и которые всегда сопровождались голубым светом, имели что-то общее. И я коротко рассказала мужчине в очках о голубом свете на странице и о рождении морского города. Он слушал внимательно, но не согласился с тем, что их случаи похожи. Идея о том, что необходимо помогать рождению слов, возникающих из трепета пустоты, казалась ему возмутительной, он полагал ее изменой заповеди, которую внушает нам пустота. Различие между словами, которыми люди прикрывают зияние пустоты, и словами, рожденными в этой пустоте, не казалось ему значительным. В обоих случаях, думал он, к бесформенному относятся как к чему-то, могущему обрести форму, а к тишине – всего лишь как к предвестнице слов. Сияние пустой странички, говорил он, всегда будет более упоительным, чем истории, что могут родиться на ней; дворцы в джунглях, морские города и сады в пустыне, дарящие своим благоуханием чистый лист, гораздо более прекрасны, чем те, очертания которых восстают из слов. Он не понимал, как писатель мог посвятить многие годы жизни уничтожению изначального сияния открывшейся ему пустоты, превращая ее в слова. Сторож утверждал, что его собственный опыт обратен тому, что произошло с писателем. Писатель стал свидетелем рождения слов, тогда как сам он столкнулся с их гибелью. Буквы перестали отличаться от остальных видов пятен, покрывающих поверхность вещей, а звуки слов слились со всеми остальными голосами дома и города, которые он слышал в своей комнате, – с визжанием какого-то инструмента в мастерской во дворе, с шумом автомобилей, бульканьем канализации в утробе дома, шорохом занавесей. Вокруг распростерся бесконечный немой текст без единого пробела, текст, к которому не существовало ключа и который сообщал своим светом лишь собственную, достигшую совершенства бессмысленность.

Самюэль схватил клювом мочку моего уха и стал теребить ее, и тогда я сняла птицу с плеча и посадила на колени. Я смотрела на сторожа шлюза, который на протяжении своего рассказа наматывал на палец и закручивал пряди длинных волос. Меня озадачивало то обстоятельство, что он был напряжен до предела. Я-то думала, что встреча с сиянием материи, которую не может замаскировать никакая форма, породит в нем терпеливость и глубочайшее спокойствие создания, раз и навсегда достигшего цели и не обязанного никуда спешить, создания, уже удовлетворенного. Он будто догадался, о чем я думаю, и заговорил о том, как после нескольких дней упоительного счастья, когда он купался в белом сиянии, исходившем от всех предметов, это блаженное состояние – так же неожиданно, как и пришло – снова сменилось прежним чувством отвращения и ужаса. С того момента его жизнь стала бесконечным чередованием мгновений всеобъемлющей радости, когда он содрогается от восторга в ритме биения вселенского пульса, и мгновений темного ужаса, когда он тонет в мерзкой материи бытия, текущей из любой формы, смысла и ценности. Он не знал больше ничего, кроме этих двух состояний, и они сменяли друг друга внезапно и резко. Он сказал, что последние несколько недель живет во тьме и что перемена, которую он, изводимый нетерпением, ждет, все никак не наступает. И хотя он знал, что не может повлиять ни на одно из своих состояний, в этот день он все же вернулся к дядюшкиному прибору в надежде ощутить блаженство, наблюдая тот же процесс, что и тогда, когда пережил его впервые. Он сказал, что не сможет существовать так, как остальные люди, даже если бы захотел; теперь до конца жизни он будет непрестанно переходить от темного ужаса к экстатическому счастью, и наоборот. Я спросила, вернулся ли бы он к прежней жизни, будь для него дорога назад. Он немного подумал, а потом ответил, что выбрал бы нынешнюю жизнь. Вкусив этого рая и ада, он не хотел возвращаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю