Текст книги "Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста"
Автор книги: Михаил Забоков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 4 Санта-Крус-де-Тенерифе
Часть 1. ИллюзииМы на подходе к семнадцатой провинции Испании – Канарским островам. Наша цель – остров Тенерифе.
Был самый разгар обеда, когда теплоход вошел в акваторию порта. Впереди была долгожданная встреча с новыми людьми – наследниками великой культуры, созданной гениальным талантом Сервантеса и Эль Греко, Веласкеса и Гойи, Лорки и Бунюэля, а также вдохновившей совершенно посторонних людей – Мориса Равеля, Лиона Фейхтвангера… В такой волнующий момент, или, как выражаются сегодня наследники Пушкина и Толстого, Блока и Цветаевой, Даля и Ушакова – заслуженные деятели искусств и прочие работники культуры, – «волнительный» момент, что, по их мнению, должно придавать безликому и примитивному волнению особо мощное звучание сверхволнения, а у многочисленных почитателей их редкого дарования создавать впечатление безгранично доверительной близости к творческим закромам художника, к его бездонным запасникам словарного вдохновения, его живой и неразрывной связи с народом, что мечтает о лучшей доле и благозвучии родной речи, – так вот, в такой волнующий, я бы даже сказал, возвышенный момент встречи с новыми людьми, жаждущими поделиться с вами самым сокровенным, наболевшим, своими житейскими печалями и радостями, своими повседневными заботами, включая и о куске хлеба насущном, просто, наконец, поболтать о том о сем, вы сидите в ресторане и пристально вглядываетесь в ребрышко свиной отбивной котлетки, которое через несколько секунд начнете жадно и сладострастно обгладывать, причмокивая языком. Согласитесь – потомкам Сервантеса описанная картина вряд ли доставит большое удовольствие. Или представьте себе такую сцену: нуждающийся в вашем участии человек томится от нетерпения встречи с вами, лишен сна и покоя; наконец, его терпение иссякает, он бросает всё, мчится к вам как на крыльях, отталкивает на ходу дворецкого, расшвыривает в сторону прислугу, сбивает с ног камердинера, резко отдергивает габардиновые портьеры, врывается в залу и застает вас врасплох, в самое ответственное мгновение, можно сказать, в апофеоз обеденного пиршества, как раз в тот момент, когда вы собрались пропеть гимн гуманизму на слова Гаргантюа и музыку Пантагрюэля во славу чревоугодия, то есть когда сочная мясная мякоть с гарниром уже съедена, а вот вожделенная прожаренная реберная косточка свиной корейки всё еще дожидается своего тонкого ценителя… И вам обоим становится страшно неловко: ему – оттого что он так бесцеремонно вломился без предупреждения, как налоговый инспектор в самый разгар подчистки финансовых документов, а вам – потому что попались за таким интимным, не предназначенным для всеобщего обозрения занятием, как отправление плотской потребности в изысканном кушанье при отягчающих раблезианских обстоятельствах, вместо того чтобы предстать в глазах этого человека в облике созидающего творца, например, в торжественные минуты, когда вы, отбросив волосы со лба и запрокинув в упоенном восторге голову назад, сочиняете кантату для голоса и фортепиано с оркестром ми-бемоль мажор. Как бы поступил в такой щекотливой ситуации истинный гуманист? Конечно, он пригласил бы гостя за стол. Мол, садись, мил-человек, я кушаю свиную отбивную, и ты кушай. Так уж повелось у нас, гуманистов. Вспомните хотя бы, как Василий Иванович приглашал Анку чаевничать. «Приходи ко мне полночь-заполночь, я чай пью, и ты садись чай пить». Но тут уж, к счастью, Петька, не меньший гуманист, чем его начальник, заступал в ночной дозор и, встречая Анку перед дверью комдива, говорил ей с пылкостью влюбленного юноши и нежностью старшего брата: «Дура ты деревенская! Куда ж тебя понесло-то среди ночи? Какие еще такие чаи надумала ты гонять с этим неуемным развратником! Совсем, что ли, умом тронулась? Иди-ка ты лучше пулемет чистить, поутру этих психически ненормальных каппелевцев мочить будем». И отправлялась гостья восвояси несолоно хлебавши. А раз так, от ворот поворот, тогда уж надо было бросить якорь на подходе к порту, встать где-нибудь в сторонке, не на виду, и пускай психически нормальные люди доедят спокойно свою свиную отбивную, не опасаясь подавиться косточкой, когда в рот им будут глядеть потомки Веласкеса. А так что? Гнали, гнали на всех парах, вот и въехали со своей реберной косточкой и прочими интимными подробностями личной жизни в Европу, пусть даже и в семнадцатую провинцию Испании. Неудобно получается, конфуз, да и только!
Природа моей конфузливости имеет давнюю предысторию, и охватившее меня смущение при швартовке судна к причалу Санта-Крус-де-Тенерифе – это всего лишь слабый отголосок той неловкости, которая не покидает меня в родных пенатах. Когда вечерами я вхожу в подъезд нашей панельной девятиэтажки в Кузьминках и поднимаюсь на шестой этаж – ведь лифт опять не работает, – примечая по ходу этого унылого восхождения разбросанные на полу, возле почтовых ящиков, горы рекламной макулатуры, сваленные около мусоропровода пакеты, домашний хлам, кучи старого тряпья, усеянные окурками и плевками лестничные ступени, лужи, не оставляющие сомнения в своем происхождении, картонные коробки, наполненные до краев всякой всячиной, не помещающейся в мусорный лючок, – меня неизменно посещает мысль, что моя психологическая устойчивость – да что там устойчивость, вся моя жизнь! – целиком и полностью находится в руках одного человека – нашей уборщицы, и если, паче чаяния, она подхватит ОРЗ или, не дай бог, какую другую нехорошую болезнь, то, без преувеличения и ничуть не сгущая краски, я не побоюсь честно признаться себе: «Мужайся, старик, твои дни сочтены!» В эти минуты я желаю ей здоровья и благополучия с такой страстью, с такой душевной «волнительностью», что готов даже смириться с некоторыми неудобствами и потерпеть еще пару дней, пока она не вернется с праздничных каникул и не вычистит забитую отходами, как кровеносный сосуд склеротическими бляшками, мусорную шахту, – лишь бы она как следует отдохнула и набралась сил, чтобы бороться с нами хотя бы по будням. Или взять, допустим, затеянный ЖЭКом косметический ремонт, когда эти разудалые тетки на козлах с шутками, прибаутками и ухарской бесшабашностью размывали, шпаклевали, белили потолок и стены, а еще кое-что и красили, не затруднив себя при этом даже постелить на пол газеты, после чего сознательные жильцы сами отдраивали лестничные площадки, а несознательные – с нетерпением дожидались, пока взявшая по такому случаю отгулы за прошлый год уборщица не заступит на работу. И тут я уже чувствую, как чаша терпения переполняет меня, и застенчивая неловкость сменяется гневным возмущением, которым я охотно делюсь с Мирычем, доставляя ей только ненужное волнение и добавляя лишние морщины. На всё сказанное выше вы, понятно, захотите возразить мне, что, мол, я, желая уборщице здоровья и счастья в личной жизни, преследую сугубо корыстные цели, что человек-де сам по себе самоценен, что не место красит человека, что какой бы специальностью он ни владел, он уже представляет интерес для окружающих. Согласен. Вы тысячу раз правы! И я, признавая справедливость возражений, спешу вас заверить, что с равным почтением отношусь и к сестре милосердия и к нейрохирургу, и к приемщице стеклопосуды и к директору супермаркета, и к электромонтеру и к доктору технических наук. Я никому из них не отдаю предпочтения, они одинаково мне милы и близки. И всё же уборщица мне как-то ближе, роднее, что ли…
Я был бы чрезвычайно огорчен, если бы вы, прочитав предыдущий абзац, вынесли суждение об авторе как о злобствующем критикане, поставившем себе целью кликушески охаять настоящей книжкой российские службы ЖКХ или, того хуже, – поквитаться с бедной уборщицей. Что касается этой славной женщины, то на ее месте я вообще обходил бы наш дом стороной. Что же до цели… Неужто вы и впрямь полагаете, что философствующему эссеисту совершенно нечем больше заняться, кроме как сводить личные счеты с российским жилкомхозом? Ведь прямо на ваших глазах в дополнение к уже известному тезису: «я мыслю, следовательно, существую» – мне удалось открыть еще один способ для нахождения безусловно достоверного знания. А вы даже ухом не повели! Я, можно сказать, целую страницу исписал, и всё даром! «Что же это за способ такой?» – не скрывая иронической усмешки, любопытствуете вы. Ну как же, вдумайтесь: меня, как и Декарта, терзают сомнения – а существуем ли мы? живы ли мы в принципе? здравствуем ли мы еще или уже нет? – и так хочется поскорее утвердиться в надуманности этих подозрений, для чего и нужно-то всего-навсего спуститься во двор и немного посидеть на лавочке, поджидая первого случайного прохожего, а времени как назло в обрез, и потому я рискую вообще не заметить жизненный ход событий, не углядеть живущих бок о бок со мной соседей, усомниться в самом факте их существования, – как же полезно на такой случай иметь запасной вариант, когда достаточно просто-напросто лишний раз вынести мусорное ведро! И сомнения тут же отступают, душа наполняется светом, всё говорит о том, что мы по-прежнему живы, и продукты нашей жизнедеятельности – яркое тому подтверждение.
Однако что-то уж больно долго я вас мурыжу в Кузьминках, пора бы вновь перенестись на Канары.
И вот мы на берегу. Сразу же бросается в глаза непривычная чистота вокруг, какая-то вызывающая стерильность, иллюзия реальной жизни, ее подобие, как будто люди здесь – всего лишь игрушечные манекены, не оставляющие после себя никаких следов пребывания на этом свете. Даже замеченный мною местный бомж, мирно копавшийся прямо на Площади Испании в мусорном ведре, в то время как поджидавшая его собака зорко отслеживала конкурентов, разлегшись в двух шагах на ровно подстриженном зеленом газоне, и тот был какой-то марионеточный. Он с завидной любознательностью юного натуралиста доставал из ведра брошенные туда пакеты, внимательно изучал их содержимое и, найдя что – то привлекательное для себя, аккуратно и в строгом соответствии с разработанной им методикой отбора – пищевая живность направо, промтоварная налево, – чинно перекладывал всё это в собственные большие кульки. Всё чисто, по-деловому, без каких-либо следов своего присутствия на этом празднике жизни. То же можно было сказать и о кружившемся на площади экскурсионном паровозике с прицепным вагончиком. Уменьшенный почти до размеров игрушечной копии, он, белый и чистый, как новый носовой платок, медленно накручивал круги по площади, чтобы пассажиры успели насладиться установленным там памятником, а потом включал электромобильный форсаж и уносился в голубую даль пальмового рая, оставляя после себя лишь иллюзию своего существования.
Гуляя по городу, мы натолкнулись на большой, ничем не огороженный парк. Канарские острова, как указано в путеводителях, это часть мифической Атлантиды, остатки которой хранят в себе много загадочного и необъяснимого. Десятки видов разнообразных кактусов, начиная с микроскопических – величиной с садовый горшок – и кончая густыми великанами в рост человека, подтверждали легенду о принадлежности здешней раритетной растительности к третичному периоду. Исполинские валуны со стертыми временем разломами придавали этому искусно воссозданному в центре города уголку живой природы доисторический вид диких тропических джунглей. Издавая пронзительные гортанные визги, словно стараясь с их помощью пробудить ото сна ленивцев-лемуров, с удобством устроившихся в развилках ветвей массивных деревьев, шныряли взад и вперед по пружинистым лианам непоседливые обезьяны; по извилистым тропкам грациозно бродили павлины, останавливаясь время от времени, чтобы веером распустить цветастую шаль своих длинных хвостов. Для полноты картины не хватало только ползающих под ногами змей и мелкого болотца с притаившимся возле коряги аллигатором.
За ужином, утолив предварительно жажду капитанским коктейлем дня «Baccardi» – 40 г рому, 20 г какого-то замысловатого ликера, остальное – лимонный сок, – мы делились впечатлениями от прогулки по городу. Вася, скромно потупив взор, с достоинством мецената держался особняком. Инга, раскрасневшаяся от вина и лихорадочной дневной беготни по всем без исключения ювелирным салонам Санта-Круса, в новом гарнитуре из золотой броши в форме ракушки и таких же сережек рассказывала:
– Заходим мы с Васей в бутик, и тут я вижу этот чудненький гарнитурчик за 10000 песет. Я аж прямо вся обомлела. Вася, ни слова не говоря, достает деньги и просит завернуть. Ну ничего не понимает человек в торговле, хоть и менеджер! Тогда я начинаю сама торговаться. В итоге они сбрасывают мне две тысячи. А если бы этот финансовый магнат повременил ковыряться в своем бумажнике, я думаю, их еще на тысячу можно было опустить.
Вася, переделав мысленно финал в «Бесприданнице» и поставив на ноги смертельно раненную Ларису Дмитриевну, всё больше вживался в образ Мокия Парменыча; всем своим видом он показывал, что разговор о деньгах в присутствии дам бесконечно коробит его купеческий слух.
Тут своим счастьем решила поделиться Наташа.
– Можете себе представить, у моего мужа 47 размер обуви. Сколько я ему искала кожаные ботинки в Москве! Всё напрасно. Нет его размера, хоть убей. В Лиссабоне я видела хорошие мужские туфли его размера, но черные. А он хотел темно-бордовые с кантом и закругленным носком. И вот идем мы сегодня с Маришкой и, не доходя до памятника героям Гражданской войны, вдруг попадается нам маленький магазинчик. И надо же, как раз то, что нужно, – и цвет и размер! Так что одно важное дело я уже сделала.
– А что это за памятник? – спросил я. – Целый день болтались по городу и вроде никаких памятников не видели, не считая того, что на центральной площади, за портом. Даже странно.
– Проходишь вверх по главной улице, – принялась объяснять Наташа, – поворачиваешь за салоном моды направо и уже дальше идешь всё время прямо, сначала вдоль парка, потом до магазина женских шляп, там сворачиваешь еще раз направо и сразу же оказываешься перед обувным магазином, а чуть ниже, к морю, этот самый памятник.
– Только это памятник не героям Гражданской войны, а всем жертвам войны в Испании в период с тридцать шестого по тридцать девятый год, – педантично уточнила Марина.
Я подумал, что Марина, вероятно, ошибается. Как это так – всем жертвам Гражданской войны, или, по аналогии с нашей Гражданской войной, – и красным и белым, что ли? Решив устроить сегодня разгрузочный день, я предложил Мирычу после ужина еще раз прогуляться по городу.
Стоял тихий и звездный вечер. Жара спала. Мы медленно шли в указанном Наташей направлении. Прохожих почти не было. Только перед входами в кафе сидели за столиками люди, попивая пиво и благодушно покуривая.
Вскоре мы действительно вышли к этому памятнику. Он представлял собой довольно авангардистское нагромождение металло-гранитных конструкций, омываемых откуда-то сверху, будто потоком слез, струями воды. Подсветка была слабой, поэтому в сумраке наступавшей ночи памятник казался единым монолитом, и сохранился он в моей памяти в виде общих очертаний, лишенных смысловых деталей и запоминающихся подробностей.
Но тогда я смотрел на это монументальное сооружение и никак не мог взять в толк – в чем заключался скрытый замысел авторов? Передо мной обрывками проносились кадры старых кинохроник, эпизоды фильмов, вспоминались книги… «No pasaran!» – упрямо вертелось у меня в голове. Плечом к плечу с республиканцами ведут тяжелые позиционные бои с превосходящими силами противника интербригадовцы. Вот Мате Залка, он же генерал Лукач, склонился над картой боевых действий. Вот Хемингуэй, оторвавшись наконец от созерцания кровавой услады в «Фиесте», пишет «По ком звонит колокол». Вот Пикассо, спалив свою очередную женщину, создает антимилитаристский шедевр «Герника». Вот отправляют испанских детей теплоходом в Россию… Может, Марина и в самом деле что-то перепутала. А если нет? Наверняка этот памятник не мог быть установлен ни при жизни каудильо, ни после его смерти при условии сохранения в Испании тоталитарного режима правления. Похоже, современные испанцы относятся к самим себе так, словно политическое общество, которое они представляют, настолько далеко ушло вперед, что воспоминания о Гражданской войне уже больше не будоражат их память, и это позволяет им относиться к собственной истории с философской беспристрастностью и всепрощением.
Я попытался представить себе нечто подобное в России, благо и Гражданской войной, и памятниками в ее честь мы себя не обделили.
После путча 1991 года на Лубянке снесли памятник Ф. Э. Дзержинскому, а постамент остался. На нем то и дело появлялись надписи, уж точно обрадовавшие бы старика Е. В. Вучетича, будь он жив. Ведь что, как не полное слияние художественного образа с реальным историческим персонажем создает иллюзию правды! И вот на постаменте появлялись надписи: «Феликс жив», «Феликс с нами», «Извини, не уберегли», «Сим победиши» и т. д. Даже объявляли возле него голодовку. С другой стороны, некоторые светлые головы предлагали установить на месте памятника часовню «Матерь Божия – Усыпальница безвестных жертв». Но ведь, как я понимаю, не всех жертв, а только избранных, своих. Да и то сказать, как мы относимся к своим же жертвам, если даже приличные люди оставляют после себя в памяти народной такие слова: «Отряд не заметил потери бойца…» Совершенно очевидно, что для нас – это отнюдь не философский вопрос, а сугубо практический. Кто у власти, тому и памятник. Если завтра на Лубянке опять будет стоять худой, высокий человек в длинной шинели, значит, – власть переменилась. Иначе говоря, мы еще сами не разобрались, как относиться к своей истории. Как бы то ни было, к власти мы относимся плохо. В гробу мы ее видали. Тем не менее между противоборствующими сторонами наметилось и некоторое взаимопонимание, состоящее в том, что к истории можно относиться как угодно, лишь бы относиться к ней ревностно, с сопричастностью, то есть получается так: мы либо поминаем былое добром, либо питаем к нему злобу. Иного не дано.
Мне захотелось поделиться с кем-то своими размышлениями. Ну с кем я мог поделиться? Только с собой. Тогда я сказал самому себе:
– Если люди всегда будут помнить зло, которое их деды причинили друг другу, они же никогда не придут к согласию, будут жить в постоянной вражде между собой.
– А кто тебе сказал, что я желаю разговаривать с тобой, когда ты такой трезвый, – отвечал я себе же. – Опять, небось, формальной логикой душить начнешь.
– Да ничего я не начну. И потом, где я себе сейчас выпить достану, ночь на дворе.
– Ну черт с тобой. Трезвый так трезвый.
– Вот я и говорю. Откуда взяться гражданскому согласию в обществе, когда в нем память зла сидит.
– Что же ты мне предлагаешь – забыть Кровавое воскресенье?
– Вот именно. Точно так же, как я забыл расстрел царской семьи. А вообще, я что-то не припомню, чтобы ты питал слабость к рабочим манифестациям.
– Да и ты особой приверженностью к монархическому строю не отличался.
– Понимаешь, я же не предлагаю тебе напрочь забыть эту кровавую драму. Помни себе на здоровье как свершившийся исторический факт. Я предлагаю тебе изменить к нему отношение во имя нашей с тобой будущей дружбы. Ну, если не дружбы, то хотя бы согласия и примирения.
– Я-то что! Я хоть сейчас с тобой готов дружить, как-никак одну фамилию носим. Только, видишь ли, не делается это по волевому решению, – сказал себе изменить отношение, и изменил. Это же на уровне рефлекторной физиологии!
– Что ты имеешь в виду? Ясно, что это будет не просто, что это потребует воли, терпения, самообладания, но главное – желания.
– Всё это так, конечно, но всё равно, с физиологией шутки плохи. Ну как тебе объяснить? Вот, допустим, только сразу предупреждаю, я – не расист, и Пушкин – мой лучший друг. Так вот, представь себе: закрываешь ты глаза и затеваешь разговор с каким-нибудь лидером оппозиционного большинства, от которого прет таким душком анахронизма, что рисуется он тебе в образе арапа из племени каннибалов…
– Ну уж нет, – перебил я его. – Сам с ним разговаривай.
– Ладно, да простится мне этот грех на том свете, – так и быть, мы ему предварительно скормим лидера оппозиционного меньшинства. Годится? И вот говоришь ты с ним про жизнь, про назревшие в обществе перемены, про демократию и либеральные ценности, журишь его так, по-дружески, мол, пора кончать с этим людоедским баловством, время уже не то и не так поймут. Он вроде бы с тобой соглашается, обещает завязать, даже мамой клянется, а открываешь глаза – всё равно видишь перед собой негра с тем же ненасытным, плотоядным взглядом, будто с прошлого вечера у него и маковой росинки во рту не было, будто не сожрал он только что лидера и без того малочисленной фракции. В этом как раз и состоит рефлекс, – забыть-то я готов, но вот эта черная кровожадная рожа басурмана мне всё время мешает, постоянно о чем-то напоминая.
– Экий ты чувствительный. Ради дела, ради согласия в обществе и рожу басурмана можно забыть.
– Пускай я чувствительный, зато ты витаешь в сказочных грезах. Ты пойми, дурья башка, общество расколото противоречиями, причем не только внутри себя, но и по отношению к институтам власти. Сплотить его может либо навязанная иллюзорная мечта в духе утопического социализма, например, в виде голливудско-Пырьевской фабрики бутафорских кубанских пастухов и свинарок, либо общая беда, например, очередное нашествие Орды, или общая радость, например, реальный бурный социально-экономический рост. Что касается первого варианта, то мы его уже проходили под овации партсъездов и аккомпанемент «Интернационала». Второй вариант также вполне возможен, однако с ним много хлопот: надо еще поискать, кто бы захотел напасть на нас. Во всяком случае, богатой Орде мы уже не интересны. Можно, правда, с успехом отбиваться от международных террористов или, на худой конец, используя внутренние ресурсы, воевать со своей же автономной республикой, пожелавшей самостоятельности и суверенитета, разницы почти никакой. Ну и напоследок третий путь – это самый бесперспективный, он ведет в тупик. Мы же начали с того, что ищем путь к согласию и примирению посредством бурного экономического роста, а откуда ему взяться, если для него как раз и требуется это самое гражданское согласие.
– Что ж, по-твоему, нет никакой надежды, нет никакого флага, под которым мог бы сплотиться российский народ?
Похоже, такая постановка вопроса задела его за живое, потому что он ответил голосом, в котором звучала несгибаемая воля и слышался звон закаленной стали:
– Нечего прикидываться только что вылупившимся птенцом. Такой флаг есть! И тебе это хорошо известно. Ну а если вдруг у тебя заклинило в мозгах, то советую как-нибудь на досуге посмотреть, к примеру, выданный тебе страховой медицинский полис.
– А что – у тебя он есть? Странно, почему же у меня его нет?
– Ну, хорошо, посмотри хотя бы свое Свидетельство о собственности на жилище, где сверху изображен черно-белый рисунок с иконы Георгия Победоносца. На самом деле на иконе представлены те же три цвета, что на знамени новой России, и символизируют они братское единение народа.
– Ага, понял, как у французов – «Свобода, равенство, братство!..» – оживленно воскликнул я.
– Да ничего ты не понял, – с досадой остудил он мой восторг. – Они там у себя во Франции вообще с цветами всё напутали, оттого-то и имеют ошибочное представление о сплоченности и братском единении. У нас белый цвет – это символ совершенного, вечного, добродетельного. Синий – убежденности, веры, победы. Красный – о нем дословно в Новгородской летописи сказано так: «Суд непреложный и честью достойный над обидчиками бедных и всех стяженых».
Обособленные, подобно разобщенному российскому народу, эти разноцветные символы вдруг начали сливаться в моем сознании в единый, стройный иероглиф, который развевающимся на ветру полотнищем обретал для меня содержание заповедного понятия: святой, совершенной веры в неотвратимость Божьего наказания для всякого грешника. Я будто физически ощутил, на какой четко обозначенной опоре может быть установлен в рыхлом российском обществе железный порядок. Это – на страхе человека перед земной и небесной карой, от которой уберечь его может только беспрекословное подчинение святой воле Отца Небесного. И олицетворением этого страха служит Власть, а ее «земным богом» выступает Божий помазанник, государь, скипетродержатель, для которого морально всё, что идет на пользу интересам державы и его собственным. Я воочию представил себе, как этот «первосвященник», словно Сын человеческий во славе Своей, приидет, сядет на величественный престол свой и начнет отделять одних по правую руку от себя, а других по левую, как пастырь отделяет овец от козлов, и поставит он овец по правую от себя сторону, а козлов по левую. И уж точно стоять мне по левую руку, когда он будет говорить мне: «Поди от меня, проклятый, в огонь вечный, приготовленный дьяволу и аггелам его! Потому что алкал я, и ты не дал мне есть; жаждал, и ты не напоил меня; был странником, и не принял меня, нагим, и не одел меня; больным, и в темнице, и не посетил меня».
– Так ведь эта пестренькая цветовая гамма – аллегория Страшного суда Христова! – неожиданно для самого себя выпалил я.
– Слушай, ты…
Тут голос моего собеседника внезапно осекся, потому что сбоку кто-то совершенно отчетливо произнес:
– Какое гражданское согласие, когда вы между собой договориться не можете!
– А это что еще за хрен с горы! – воскликнули мы одновременно, с любопытством уставившись в сторону жертв Гражданской войны в тяжелые для Испании годы. – Он-то откуда взялся?
Но жертвы хранили гробовое молчание. Плавно и бесшумно переливалась вода у основания памятника, создавая эффект искусной имитации под настоящий водный поток. Вечер был по-прежнему тихий и звездный. Иллюзорность водяных струй ставила под сомнение реальность существования самого памятника жертвам Гражданской войны. Но если голос, встрявший в нашу дискуссию, не был голосом материализовавшихся жертв Гражданской войны, тогда чей же это был голос? Уж не любителя ли человеческой свежатинки? Впрочем, это не столь важно. Важно другое, чей бы он ни был, он был третьим! А что означает быть третьим, надеюсь, объяснять вам не надо. И каждый из нас троих, также, как и вы, с неизбежной очевидностью осознал магический смысл и диалектическое значение этого астрального числа, которое для нас, россиян, – двух белых и одного темнокожего басурмана, заброшенных по воле случая в глухую деревню Канарской области, – было не пустым звуком, не иллюзорным символом, не художественной аллегорией, а живым воплощением народных чаяний к согласию и примирению. Вечер обещал быть интересным.