Текст книги "Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста"
Автор книги: Михаил Забоков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Миша Забоков
Беседка
Путешествие перекошенного дуалиста
высокохудожественное, умеренно философское эссе в одиннадцати главах
…
Повторяя крылатое выражение классика, хочу заметить, что первое издание «Путешествия перекошенного дуалиста», благо, вышло оно в одном экземпляре, – быстро разошлось. С тех пор как первое издание увидело свет, а выпуск его был приурочен к 84-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, я постоянно подвергался нападкам со стороны Мирыча – моей дражайшей супруги и одновременно первой и единственной читательницы, – убеждавшей меня в том, что безрадостные перспективы для построения гражданского общества в России – еще не повод, чтобы направо и налево сыпать в книжке грязными ругательствами и матерной бранью. (А как иначе? Ведь наболело!) Не знаю, как далеко мог зайти наш внутрисемейный конфликт, если бы не Издательство НЦ ЭНАС, которому отныне я обязан по гроб жизни, ибо, поставив меня перед выбором – остаться безвестным графоманом-матерщинником либо стать прижизненно изданным автором благопристойного текста (понятно, я выбрал второе), оно тем самым предотвратило разрастание мелкой семейной распри в крупную коммунальную склоку. Но чтобы у вас не сложилось превратного представления о наших якобы натянутых с Мирычем отношениях из-за расхождений во взглядах на литературу, когда жена, пользуясь привилегированным положением бессменной музы, неповоротливой слонихой вторгается в творческую лабораторию художника, в его хрупкий мир, созданный из причудливых грез и ускользающих сновидений, – спешу заверить, что наши разногласия по части допустимости употребления в литературе ненормативной лексики остаются последним камнем преткновения на пути к полному и окончательному взаимопониманию между супругами.
…Обремененный грузом тягостных раздумий о судьбах демократии в России, герой мучительно ищет ответы на бесконечно волнующие его вопросы: какой магический смысл заключен в астральном числе «три»? где с наименьшими потерями для внешнего облика пьется русскому человеку – в постылом, но родном Отечестве или за его рубежами, например, при подходе к острову Мадейра? можно ли битый час сидеть втроем и бутылку только ополовинить? стоит ли доверять интуиции, которая недвусмысленно подсказывает, как спастись от гнетущей душевной тоски? в конце концов, кто мы такие и чего нам ждать от самих себя? Поиск ответов на эти и другие непростые вопросы и составляет главную канву повествования, в котором случайные дорожные встречи, мимолетные впечатления, разнообразные путевые наблюдения воспринимаются героем тем острее, чем больше они способны возбудить в нем игру воображения, вызвать неожиданные ассоциации идей, обернуться непредсказуемым смещением действия во времени, отозваться в душе субъективными чувственными отступлениями. С помощью этих перемещений во времени и пространстве, происходящих в сознании героя и уносящих его то в тихую пустынь к почтенному старцу, то к подножию горы Синай, то в глухую деревеньку Тверской области, – он проверяет строгость рожденной им в атмосфере корабельного бара «Лидо» концепции русского перекошенного дуализма, трагическую историю болезни которого (ущербную перекошенность) он препарирует с той мерой безжалостности, на какую способен только зрелый прозектор, взявшийся ради установления причин недуга проводить вскрытие на себе самом. Расчленяя собственное «я» на составляющие, герой в своих нравственных исканиях мечется между преклонением перед восточной духовностью и стремлением к материальному западному благополучию в интерьере демократических свобод…
Автор
Беседка Рассказ
Мужикам деревни Горка – посвящается
Моему дружбану Толяну – под семьдесят, и в январе будущего года он приглашает меня на свой юбилей, если, конечно, как он выразился, не околеет досрочно, что, по его мнению, может малость подпортить картину всеобщего радостного веселья, но уж никак не отменить само торжество. В известном смысле он прав: действительно, всякое может случиться за полгода, однако столь заблаговременное уведомление служило мне порукой тому, что предстоящая праздничная гулянка не обойдет стороной и самого юбиляра, и ссылки на причины, от него не зависящие, – не более чем пустое позерство, так не подобающее его почтенному возрасту.
Сидя на порожке предбанника в окружении Толяна, початой бутылки, двух стопок и пары недоеденных бутербродов, я беспрестанно нервничал, опасаясь того, что вот сейчас возникнет вдруг Надя – супруга Толяна – и отборными матюгами, разухабистой смачности которых мог бы позавидовать самый отъявленный сквернослов в деревне, прервет ход нашей плавной благочестивой беседы. Тут надо заметить, что помимо прочих своих достоинств, к каковым я в первую очередь отношу удивительное трудолюбие, граничащее с самопожертвованием, Надя обладала поразительным собачьим чутьем, служившим ей безотказным средством поимки ненароком загулявшего Толяна. Она умудрялась брать след даже тогда, когда Толян полностью выпадал из поля ее зрения, будь то в жаркий погожий день или в лютую непогоду, уходил ли Толян от нее по проточной воде или по болотной гати, скрывался ли он в густом черничнике или в молодом подлеске, приходился ли этот злосчастный день на выходной или на скромные будни, было ли это время до открытия магазина или после его закрытия, если только в тот день магазину вообще суждено было работать, находилась ли она в состоянии крайнего переутомления или это случалось в редкие минуты прилива ее душевных и физических сил. Короче говоря, как бы ни складывался этот день, с какой бы меркой к нему ни подходить, Толяну он не сулил ничего хорошего, ибо неотвратимость его позорного пленения была предопределена с самого начала, еще с первыми петухами.
Поэтому, чтобы хоть как-то затруднить Наде поиск Толяна, привнести в него хотя бы малую искру азарта и тем самым, пусть и ненадолго, но всё же отсрочить тягостный момент его неминуемого задержания, мы затаились в бане. Ясное дело, что спокойно посиживать себе в светлой зале, заперев для верности дверь в сенях на засов, – куда надежнее, чем протирать штаны в тесном, полутемном предбаннике, но, во-первых, заградительные домашние покои изначально предназначались для ублажения вечно истерзанной болезнями тещи, вот и в этот раз «нежданно-негаданно захворавшей», а во-вторых, хоть нас и страшила мысль быть пойманными в бане, мы, тем не менее, в открытую бравировали своим рыцарским благородством, побуждавшим нас к тому, чтобы как можно выше поднять планку «fair play», дабы со стороны наше затворничество не выглядело так, будто мы специально забаррикадировались в мужском туалете, куда посторонней женщине вход заказан, если только, как гласит телевизионная реклама, она не является счастливой обладательницей прокладок «Kotex Ultra». И поскольку данное уточнение Надю никаким боком не касалось, мы, повторяю, обосновались в бане.
Толян – щуплый, низкорослый мужичонка с блеклыми голубыми глазами и седой шевелюрой, которую покрывал неизменный кепарь, скрывавший совершенно белый, незагорелый лоб, отчего, когда он снимал кепку, чтобы пригладить волосы, так и подмывало непроизвольно ляпнуть: «Толян, пойди умойся», – словно почувствовав во мне признаки тревоги по случаю нечаянного Надиного пришествия, уверенно меня успокоил:
– Да не робей ты так, Мишка. Всё будет нормально. Я ее нонче ушедши колом по башке для острастки треснул.
Разумеется, вы понимаете, что речь Толяна, расцвеченная яркими красками устного народного творчества, украшенная сочным орнаментом местного наречия и напичканная выстраданными эмоциональными оборотами, куда более живописна и витиевата по сравнению с тем, как мне приличествует излагать ее на бумаге, отчего я вынужден выхватывать из его словесных построений только отрывочные фразы, передающие лишь общий смысл сказанного им. Но это не был мат, посредством которого общалась с ним Надя в ту пору его самочувствия, когда ни сном ни духом не ведавший подвоха Толян вдруг подвергался жестокому нападению и становился жертвой очередного запоя, что так тщательно подкарауливал его из засады и набрасывался подобно хищной зверюге, – мат злобный, устрашающий, скабрезный, заставляющий кровь стыть в жилах. Нет, это был мат мягкий, неброский, располагавший к сердечной и неторопливой беседе, лишенный свойственных ему притязаний на то, чтобы верховодить всеми остальными словами в предложении, низводя их до уровня второстепенных, вспомогательных структурных единиц речи. Проще говоря, если только сызмальства медведь не наступил вам на ухо, вам представлялась редкостная возможность насладиться той идиллической изящностью, на какую была способна его чувствительная натура, когда время от времени она нуждалась в маломальском словесном обрамлении.
– А сильно-то треснул? – заинтересованно спросил я.
– Да не, так, впритирку, вполсилы. – Толян игриво посмотрел мне в лицо и, заметив донимавшие меня сомнения, которые он истолковал не столько во славу честного спортивного состязания, дающего сопернику равные с тобой шансы на победу, сколько в пользу недоверия, с каким я отнесся к тяжести нанесенных Наде телесных увечий, уже менее решительно добавил: – Может, пойти ее еще разок по башке огреть? – Похоже, Толяном овладела навязчивая идея. – Ну совсем бабка ополоумела, – продолжал он, приняв уже серьезный вид, – ведь цельный день пашу без продыху, как проклятый: то в лес за ягодой, то сено накосить, то привезти его. Бона, прошлого дня с зятьком чуть в кювет не загремели. Пришлось всё сено с машины скидовать. Так, веришь ли, Мишка, всё сам перелопатил, а там, скажу я тебе, едва ли не сто пудов. Энтот полудурок так даже из кабины не вылазил. У, чертяга ленивый!
Толян замолчал, задумчиво уставившись в просвет приоткрытой двери, где в лучах послеполуденного солнца искрилась ровная зеленая лужайка, местами поросшая молодыми сосенками и кустами невесть откуда взявшегося можжевельника. Перед баней, в самом центре лужайки, громоздилась в три обхвата высоченная береза, окруженная тремя сестричками поменьше в компании обступавших их тоненьких осин и гибких стрел невысокого орешника. Всякий раз открывая новый грибной сезон, я в качестве разминки начинал с того, что осматривал именно этот пятачок, где в густой, еще не скошенной траве неизменно обнаруживал многодетное семейство подберезовиков. По одну сторону участка был разбит вишнево-яблоневый сад, дополнительную густоту которому придавали разлапистые пятиконечники побегов клена, а также глубокие тени, отбрасываемые черноплодной рябиной и коринкой. Сад окаймляла цепочка кустов красной и черной смородины. По другую его сторону, сбоку от давно не возделываемых грядок, устланных теперь волнистой скатертью нехоженой травы, задиристо ощетинился острыми колючками крыжовник, оберегавший к тому же подступы к себе плотной завесой жгучей крапивы, а поблизости от него, словно расфуфыренная девка на выданье, бахвалилась своими зрелыми ядреными формами и свисавшими с ветвей длинными гроздьями светло-янтарных сережек белая смородина. Перед фасадом дома щедро густились заросли сирени, красной рябины, и ветки огромной черемухи уже опасно облокачивались на тянувшиеся к дому провода. Около бани, до забора, наливалась упругой спелостью ежевика, в то время как напротив, сразу за оградой, будто питая к ней черную зависть, порожденную тем, что у одних – еще всё впереди, а другим – уже настала пора увядать, отходила, пыжась казаться краснее красного, земляника, а в редких просветах многолетних сосен, возвышавшихся над бугорком с земляникой, сверкала серебряными бликами притаившаяся рядом река, чья величественная панорама – с просторно раскинувшимися плесами, с полузатопленными зелеными островками посреди устья Кесьмы, с широкой излучиной Мологи, что омывала далекий берег турбазы и уходила вверх по течению за край видимого пространства, – тут же открывалась глазу, стоило ступить лишь с десяток шагов за калитку.
– Эх-ма, хорошо у тебя тут, привольно, – мечтательно произнес Толян, что следовало понимать не иначе как скрытый укор моему, пусть и не озвученному, садово-ягодному краснобайству, и потому в высказывании Толяна я уловил совершенно иной подтекст: «Когда для нужд пропитания весь твой участок занят посевами гороха и полем под посадку картошки, а на огороде так до сих пор и не взошла давно лелеянная капуста, тогда бы, Мишка, я поглядел на твои дачные забавы со сбором смородины и крыжовника».
– Может, беседку под березками соорудим? Не торчать же нам вечно в бане! – неожиданно для самого себя выпалил я, напрочь запамятовав о Надином существовании, для которой ни баня, ни тем более беседка не представляли никакой помехи отлову Толяна.
– Ну-у, можно и беседку, – охотно согласился Толян, легко поддавшись чарующей магии моего беспамятства.
В подтверждение своего серьезного отношения к строительству беседки Толян деловито сообщил:
– Хоть завтрева можно начать. Только прежде мне надобно одно дело кончить – конек на соседкиной крыше поправить. Так вот теперь и не знаю, когда поправить-то: то ли нонче, выпимши, – тогда и свалиться недолго, то ли завтрева, тверёзым, – тогда уж точно расшибусь.
Нисколько не сомневаюсь в том, что вы правильно постигли смысл сказанного Толяном, имевшим в виду вовсе не утренний похмельный синдром, чьи признаки – боязнь высоты, головокружение, нарушение координации движения, отсутствие трудового энтузиазма – и впрямь в какой-то мере служили недобрым предзнаменованием в день проведения кровельных работ, а то губительное для местных мужиков состояние дневной кратковременной трезвости, когда вообще ни о какой работе и речи быть не может, когда любое упоминание о работе вызывает в энтузиастах неудержимые приступы тошноты, заново пробуждающие в них и без того чудом пережитый утренний похмельный синдром. Понятно, что подобное испытание трезвостью – далеко не каждому по плечу, и потому участь паче чаяния взобравшегося на крышу еще трезвого кровельщика мне виделась куда менее завидной, а то и просто несопоставимо более жалкой, да чего там рассусоливать – гроша ломаного я не дам за жизнь такого верхолаза, – выразиться несколько резче, с максимальной открытостью, без обиняков, мне не позволяет боязнь накаркать совсем уж непоправимую беду, – по сравнению с весьма двойственным положением, в какое сдуру поставил себя эквилибрист, побившийся об заклад пройти глубокой ночью по натянутому между небоскребами канату – без лонжи и уже вдрызг пьяным; и пусть бы даже такой канатоходец с раннего детства страдал куриной слепотой, – я бы всё равно поставил на него!
Я доподлинно знал несколько случаев, когда борьба за трезвость местных жителей оборачивалась для дачных поселенцев тяжелыми психическими травмами. Так, например, я прекрасно помню историю, случившуюся с неким москвичом, который заказал Боре Кашину – упокой его душу! – починку забора у себя на участке. И вот когда все ямы были уже выкопаны и врыты столбы, а Боря по-прежнему всё еще оставался совершенно трезвым, будучи не в состоянии приступить к следующей фазе работ – приколачиванию жердей, он с некоторой самонадеянностью и чуть загодя до окончательного завершения строительства попросил с ним рассчитаться, ну хотя бы частично. Дачник в полном расчете отказал, и даже стакан не налил. Тогда Боря, удрученный таким наплевательским отношением к своей изнемогающей от жажды душе и утомленной плоти, не долго думая, вырыл вкопанные столбы, забросал ямы землей и с горя напился уже на свои кровные, правда, и те у кого-то одолженные. Мне также известен и другой случай, когда Толяна – а плотник он знатный! чего стоит одна только балюстрада, сварганенная им на танцплощадке турбазы в виде причудливых резных фигурок и затейливых точеных столбиков! – пригласили помочь в постройке терраски на условиях дневной кормежки, вечернего распития бутылки на пару с хозяином и даже кое-какой оплаты, которую, само собой, лично забирала Надя. Так что вы думаете? Толян регулярно по вечерам пил водку, беспечно забывая о том, что в сутках 24 часа, и помимо сумеречного времени они включают в себя и утро, и день тоже? Как бы не так! Переполненный невыносимыми душевными муками, сопровождавшими его утреннее томление, Толян пил водку в счет предстоящего ужина уже в обед, отчего вечерние посиделки с хозяином полностью утрачивали всякий смысл, потому что к тому времени, когда приходила пора вечерять, Толян был уже на бровях. Догадайтесь – кто первым не выдержал такой сумасшедшей строительной гонки? Правильно, Надя! Ведь одно дело спокойно выпить под вечер и сразу же отправиться спать, и совсем другое – начать пить в полдень, когда впереди еще уйма приятных часов и море нерастраченной энергии. Надя учинила дачнику такой грандиозный скандал, что тому самостоятельно пришлось достраивать терраску, о чем впоследствии он долго жалел, глядя на ее неказистые стены и покатый пол. С тех пор, подписываясь на очередную халтуру, Толян заранее согласовывал условия своего пансиона, где уговору об обязательной постаканной предоплате уделял особое внимание. Однако, случалось, что и ее не хватало. Так, со слов одной набожной москвички, вопреки увещеваниям своих ангелов-хранителей затеявшей всё же замену прогнившего венца в основании дома, я узнал историю о том, как на условиях разумной предоплаты в паре с Борей Кашиным к ней подрядился тезка Толяна – Толя Мокин, или в просторечии Мока, – упокой его душу! – и преждевременно чуть не спровадил ее в гроб. А дело было так. Однажды, в самый разгар работы, когда такая предоплата была уже ею поставлена, прибегает вновь Мока и просит в этот раз уже целую бутылку. Хозяйка, понятное дело, требует пояснений столь неоднозначному поведению, но слышит в ответ лишь невразумительные причитания и видит бездонный, умоляющий взгляд Моки, взывающий к состраданию. Наконец, кое-как преодолев спазм удушающего волнения, Мока сумел исторгнуть из себя: «Боря помирает!» – и еще раз, но уже со слезой в глазах: «Помирает Боря!» Дачница в ужасе заметалась по дому, отыскала бутылку, дрожащей рукой вручила ее Моке, после чего, напутствуя его словами: «Все под Богом ходим, мужайся!» и осеняя вдогонку крестом, проводила за порог. На какое-то время это страшное известие будто парализовало ее, она безмолвно стояла в дверях, простоволосая и опустошенная, и тупо глядела в пол, а потом, словно безумная сомнамбула, потащилась вслед за Мокой, безутешно вытирая краем передника внезапно выступившие слезы. Догнала она его лишь за поворотом, ведущим к старому полуразвалившемуся коровнику. И тут перед ней открылась жуткая картина, надолго травмировавшая ее доверчивую психику. Опершись спиной о стену коровника, широко расставив ноги в стороны, с повисшими как плеть руками и закатившимися глазами, там стояло почти бездыханное тело Бори, готового немедленно испустить дух, если только ему не окажут экстренную медицинскую помощь, и потому Мока в роли медбрата расторопно мельтешил возле него, стараясь одной рукой запрокинуть голову больного назад, а другой трясущейся рукой вставить ему в рот бутылку, но поскольку зубы Бори были плотно сжаты, а живительная влага уже обильно струилась по его небритому подбородку и тонкой шее, Мока слизывал ее языком, умудряясь к тому же ловко подхватывать отдельные струйки прямо на лету, чтобы вдобавок, не дай бог, не застудить Борю сочившейся ему за шиворот сорокаградусной прохладой, и непонятным образом успевал при этом еще и ласково нашептывать: «Ну, Боренька, не дури, ослабони, гад, прикус, вот увидишь – тебе вскорости полегчает».
Толян оставался последним долгожителем среди местных мужиков, сгинувших каждый по-своему: кто на речке утоп, кто в дому угорел, кто самогонкой потравился, у кого просто сердце не выдержало, – но все по пьянке. Деревня катастрофически вымирала. И Наде принадлежала главная заслуга в том, что Толян был еще жив. Она продлевала ему срок жизни, но сокращала пространство души, которая, как ни странно, всё еще теплилась в его изношенном теле и по-прежнему тянулась к дружескому расположению, сердечному участию, сочувствию, стремилась быть услышанной, жаждала понимания, а еще лучше – прощения.
В последнее время меня часто посещает одно и то же видение, будто я, как когда-то прежде, снова сижу на бережку и, покусывая сочную травинку, беспечно дожидаюсь возвращения Мирыча – моей дорогой супруги, еще с утра ушедшей в город за продуктами. Моя задача состоит в том, чтобы встретить ее в Бараново и переправить на противоположный берег реки, на Горку. Стоит теплый августовский день, уже без строк и комаров, вода тихая-тихая, и в ней отражается убаюкивающая синева безоблачного неба, лишь кое-где задернутого сизой легковесной дымкой. В траве ползают мураши, и я лениво наблюдаю за их беспорядочным передвижением. Но вот сквозь заволакивающую взгляд дремотную истому я замечаю вдалеке чью-то фигуру. По мере ее приближения я всё отчетливее вижу, что это не Мирыч. Вскоре фигура обозначается совершенно четко. И точно – не Мирыч. Это Володя Еремеев – упокой его душу! – быстро, как катящийся колобок, семенит по лугу, держа в руке авоську в крупную ячейку с буханкой черного хлеба и двумя огнетушителями, вероятнее всего – портвейном. Впрочем, чтобы удостовериться в справедливости такого смелого предположения, мне остается ждать совсем недолго. Вот он уже почти рядом со мной. Его круглое, лоснящееся блином лицо расплывается в широченную радостную улыбку, отчего оно даже немного сплющивается, сужая разрез глаз и придавая им необычную раскосость. В глазах Володи лучится непритворный восторг, каким он выражает свое восхищение от нашей случайной встречи. Он даже не пытается подавить в себе этот восторг, рискуя оказаться в положении человека, которому люди – но не я! – с ровным складом характера могли бы попенять за проявление чрезмерной экспрессивности. Он достает бутылки, – и верно, это «три семерки», – отламывает краюху хлеба, садится рядом со мной на травку и, захлебываясь словами, начинает что-то говорить, говорить… Я не помню, сколько времени мы с ним сидели и о чем беседовали. Да это, пожалуй, и не важно. Имеет значение лишь то, что в этот погожий день уходящего лета мы с особой, пронзительной искренностью ощущали взаимную симпатию и расположение, чувствовали в себе способность понять и готовность простить друг друга – неизвестно даже за что, – и потому были охвачены счастьем общения, не сходившим с наших лиц вплоть до исчезновения последней капли портвейна. Даже в какой-то момент появившаяся Мирыч, и та настолько им заразилась, что наотрез отказалась хотя бы смочить пересохшие губы нашим божественным нектаром, дабы не лишать нас последних сладостных мгновений упоения безграничной внутренней свободой. Это лучезарное счастье искрилось в нас подобно солнечному зайчику, что отражался в стекле опустошаемых бутылок, и служило зароком тому, что ледяной тлен вечности еще долго не коснется наших потасканных тел, а наши грешные души еще не скоро вознесутся на небеса и обретут там бессмертие.
Увы, ощущение беспечной свободы и безграничного счастья исчезает не только с последней каплей вина, но также и с появлением Нади, вдруг возникшей перед баней в обмотанном вокруг головы шерстяном платке, вылинявшем цветастом сарафане и резиновых ботах на босу ногу. Наша с Толяном негативная реакция на ее появление вряд ли претерпела бы существенные изменения, предстань она перед нами пусть бы даже в широкополой шляпе с плюмажем из страусиных перьев и ниспадающей на лицо вуалью с мушками, в длинных, до локтя, шелковых перчатках, в коротком, облегающем платье из черного муара, тисненые узоры которого в сочетании с фривольным декольте изысканно подчеркивали бледность ее хилого тела, в тончайших чулках, чьи ажурные резинки всякий раз пикантно вылезали из-под платья, как только Надя вскидывала руки, чтобы поправить постоянно заваливающийся набок птичий атрибут на дивном головном уборе, и в остроносых туфлях на шпильках; доверяя Надиному вкусу, косметику, парфюм и бижутерию – оставляю на ее усмотрение.
Не тратя попусту времени на установленные этикетом протокольные приветствия, Надя сразу же заговорила о наболевшем. По цензурным соображениям, – а цензор сидит во мне самом, – привести Надин текст без стопроцентных изъятий не представляется никакой возможности. Будь Толян по крайней мере вполовину трезвее себя сегодняшнего, боюсь, что и тогда бы я не решился предать огласке хотя бы 50 % ее прямой речи, сколько-нибудь достойной ваших ушей. Ну а поскольку Толян пил уже третий день кряду, и к тому же, как я понял, не собирался на этом успокаиваться, рассуждать о каких-то безликих процентах, полагаю, совершенно излишне. Да и вообще, если строго следовать истине, степень трезвости Толяна не имела для Нади ровным счетом никакого значения. Ей вполне достаточно было углядеть Толяна в неурочный час в чужих пределах, чтобы пуститься в долгий и нудный обличительный монолог с применением всей богатой палитры ее матерной лексики. Учитывая же нанесенные ей сегодня Толяном злостные физические оскорбления, тем паче сейчас неподходящий случай для ознакомления вас с ее словарным запасом. Итак, без лишних предисловий, на одном дыхании, Надя выдала следующую полновесную тираду:
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
На самом деле, низвергнутый на Толяна поток Надиной брани едва ли бы уместился и на целой странице, но отдавая дань чувству негодования, с каким всякий нормальный издатель обратится ко мне, попрекая в искусственном раздувании текста, я обхожусь лишь тремя строчками целомудренных многоточий. Впрочем, нет, кое-что я всё же могу привести без купюр, чтобы, с одной стороны, не погрешить против правды, а с другой – придать претензиям издателя должную обоснованность и всё-таки урвать у него из-под носа еще три строки.
– Сволота подзаборная… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … …прошмандовка приблудная…… … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …погань бесстыжая, —
прошамкала своим беззубым ртом Надя, угрожающе размахивая длинной хворостиной, к которой она приладилась вместо кнута, чтобы погонять ею нерадивую Зорьку, упрямо отлынивающую давать молоко, и шелудивого Толяна, еще меньше приспособленного к означенному делу.
К гневному Надиному выступлению Толян отнесся внешне безучастно. Он лишь изредка бросал исподлобья укоризненные взгляды, как бы пытаясь мягко, по-доброму, сказать ей: «Да угомонись ты, дура!», и, не чувствуя уверенности в правильности избранного тона, требовавшего, вероятно, гораздо большего металла в голосе, а также не находя подходящей формы для выражения своего презрительного отвращения, – вяло уходил в себя. Его и без того неприметная стать еще больше скукожилась: голова понуро поникла, плечи безвольно опустились, и всё тело как-то безжизненно обмякло. Но страха перед напиравшей стихией в нем не было. Это была лишь его привычная защитная стойка, которую он каждый раз покорно принимал, когда на глазах всего честного народа его безбожно мутузили грязными словесными оплеухами, проступавшими на его задубелых от ветра и выжженных солнцем скулах пылающими отметинами позора, чьи багровые контуры плавно теряли свои контрастные очертания по мере того, как уже всё лицо заливала пунцовая краска стыда.
Мне не раз доводилось быть свидетелем начала Надиных выступлений, но никогда – очевидцем их конца. Вот и сейчас, после короткой передышки, Надю вновь понесло, и хотя Толян уже поднялся и с понурым видом поплелся к калитке, она продолжала шпынять его и в хвост и в гриву, настигая своими колкими укусами с назойливостью взбесившейся самки слепня, которая ни за что не отвяжется, пока ее не прихлопнут. Толян открыл калитку и, не оборачиваясь, валкой походкой уныло побрел к дому, а за ним, понукая его хворостиной и не прекращая обкладывать хлестким матерком, суетливо поспешала Надя.
Толян не появлялся ровно три дня – настолько глубока была рана от испытанного им накануне чувства страшной неловкости и едва пережитого смущения. Да, именно трое суток, ровно 72 часа, и ни часом меньше, понадобилось ему на то, чтобы обратить в пепелище огненную стихию страсти, что нестерпимо жгла его по-детски ранимую душу. Но сколько же сил ему пришлось ухлопать на это!
Он появился как раз в ту минуту, когда я сидел на лавочке возле дома и внимательно изучал то место на животе, откуда с помощью керосина и плоскогубцев только что выкрутил глубоко вонзившегося лесного клеща. Судя по тому, что в руках Толяна не было привычного свертка с гостинцами – сорванных прямо с грядок нескольких морковок или бледных, пузатых огурцов, одной-двух свеколок, пучка огородной зелени или крупного лука-пера, какой-нибудь рыбы – вяленого подлещика или свежей щуки, которыми он с мягкой застенчивостью упорно одаривал меня и которые я с той же легкой стеснительностью неохотно от него всё же принимал, дабы одному из нас не прослыть в глазах другого невоспитанным человеком, идущим в гости ради поправки здоровья с пустыми руками, а другому – не покоробить первого своим бездушно-чванливым отказом, – так вот, поскольку Толян шел налегке, мне сразу же стало ясно, это – неспроста, с ним определенно случилось что-то неладное. Приглядевшись, я без сомнения узрел в этой легкой ходке порожняком чудовищную фальшь. В рубахе с лиловыми разводами Толян нетвердым шагом ступал со стороны заднего двора, помаленьку заваливаясь по ходу движения на один бок, но исключительно благодаря последним остаткам воли ухитрялся при этом сохранять равновесие, и даже предпринимал слабые попытки простереть ко мне обессиленные руки и изобразить перекошенным ртом подобие приветливой улыбки, на самом деле напоминавшей предсмертную страдальческую гримасу висельника. «Сейчас он падет ко мне на грудь, – предвосхищал я мысленно развитие событий, – и в спине его я увижу огромных размеров кухонный нож, на рукоятке которого будут отчетливо проступать кровавые отпечатки пальцев безжалостной Надиной руки». Толян с трудом преодолел разделявшее нас расстояние, с глухим хрустом, похожим на шорох сухих осенних листьев, осел на скамейку и вперился в меня своим теплым, проникновенным взглядом. Некоторое время он сидел совершенно молча, только тяжело и учащенно дышал, стараясь, должно быть, собраться с силами. Наконец, его посиневшие губы издали какой-то легкий шелест, – куда более легкий, чем разносимый нежным, чуть уловимым дуновением ветерка трепетный шепоток соприкасающихся между собой былинок, в относительном беззвучии которого произведенный Толяном при посадке шорох сухих осенних листьев мог показаться, особенно для чуткого слуха, едва ли не оглушительным грохотом грозовых раскатов, – но справиться с перехватившей их немотой так и не смогли. В этой сверхчеловеческой внутренней борьбе между неимоверной потребностью что-то сказать и абсолютной неспособностью произнести хотя бы слово Толян потерпел сокрушительное поражение, что заставило его на время покориться безмолвию. Со второй попытки он всё же одолел ватную немощь, мечртвой хваткой вцепившуюся в его голосовые связки, и, будто сдирая с себя струпные лоскуты кожи и обнажая душу, разверзнул передо мной свою кровоточащую рану: «Мишка, помираю!»