Текст книги "Красная пленка"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Я застал только Яковлева. Прасковьин и Шапчук еще не закончили свои наряды. На скулах Яковлева от вчерашней ночи остались фиолетовые мазки. Он уныло хлебал перловый суп.
Я осмотрел наши порции второго и увидел в серых кучках пюре одинаковые полукруглые вмятины, будто из них вынули небольшие камни.
– Котлеты были, – сказал печально Яковлев. – Их «деды» забрали. Танкист этот….
– Может, попросим добавки, – предложил я.
– Уже спрашивал, – безразлично вздохнул Яковлев. – Не положено по росту двойной порции…
Он беспокойно огляделся по сторонам, вдруг наклонился ко мне и сказал паническим шепотом:
– Ночью «деды» бухают. Им закуска нужна. Они уже за водкой кого надо отправили… – его зрачки вдруг задрожали и расширились, будто в них капнули ужасом.
Весь жуткий смысл сказанного дошел до меня позже.
Я листал учебник Т. Ф. Реукова, главу «Инженерная подготовка»: «Щель – простейшее укрытие для личного состава, представляет собой ров глубиной 1,5 метра, шириной по дну 0, 6 метра, длиной не менее 3 метров. Щели устраиваются открытые или с перекрытием из дерева, земленосных мешков и из элементов волнистой стали».
Вбежал Кочуев и, заламывая руки, сообщил, что Руденко еще в пятницу уехал, Вильченко и Федотова вызвали в штаб армии, и вообще никого из старших нет, и придется ждать теперь до понедельника.
Я посочувствовал ему и заметил, что вот странно – ни одного офицера на пятом этаже.
Кочуев беспокойно на меня посмотрел:
– А ты разве не знаешь, что пятый этаж на ремонт закрывают? А ветераны по выходным домой уходят…
Тут я как раз вспомнил о намечающейся пьянке у «дедов».
Кочуев резко вздрогнул, точно ему в спину воткнули кол, глаза заволокло матовыми бельмами, коченея, он вытянулся как в невидимом гробу, и заговорил сомкнутым ртом. Звучал не кочуевский, а потусторонний ледяной голос:
– «Деды» перепьются! «Духам» будет вешалка!!!.. Провидческая одержимость вдруг оставила Кочуева, он бессильно рухнул на стул.
Тогда я всё понял. Уехал Вильченко с начмедом Федотовым и всеми докторами, ветераны умерли, отступили офицеры. Не осталось ни власти, ни закона.
Пускай они жили на верхних этажах и, как боги, не снисходили до нашей жизни, но даже формальное их присутствие служило защитой. Теперь старших богов нет, и этой ночью некому будет заступиться за шестерых «духов». «Деды» нажрутся водки, танкист Прищепин разъярит их, и «духам» будет вешалка. Густые, как вазелин, капли пота вскипели вдоль моего позвоночника и застыли костяным гребнем ужаса.
По привычке, я бросился искать совета у Т. Ф. Реукова, открыл «Учебник сержанта» наудачу, как псалтырь. Двадцать шестая страница, седьмая строка снизу. Там было: «Ночью важно своевременно обнаружить действия разведки противника и переход его в наступление, с тем чтобы подготовиться к отражению и исключить внезапность. Для этого с помощью приборов ночного видения ведется тщательное наблюдение за подступами к позиции отделения, а также подслушивание».
А танкист не терял времени зря. После завтрака Прищепина видели на первых этажах, где он заводил знакомства. Когда он вернулся, над его головой кружило гортанное кавказское вороньё. Один, чуть ли не сидевший у Прищепина на плече, выкаркивал свое: «Блад!» Я с омерзением подумал, неужели тот самый, что вручил мне когда-то для полировки подзалупный розовый жемчуг?
У ног Прищепина сновала пара раскосых, как волки, азиатов, с голыми желтыми лицами. Эти обитатели нижних миров распознали в Прищепине своего и теперь спешили присоединиться к его забавам, летели, мчались на званый пир, на обещанную танкистом поживу.
На ужин дали запеканку и кисель. У меня они вызывали острое чувство испуга и отвращения, причем запеканка была элементом отвратительного, а пугал почему-то кисель. Я через силу цеплял вилкой куски творога, запивая студенистой подкисленной дрянью. А в животе точно кто-то ковырялся пальцем, накручивал по одному невидимые волоски, потом дергал, огненным щипком вспыхивала боль, и снова палец возился, выписывал круги в кишках и под селезенкой.
Всё резало глаза, любая краска казалась люминесцентной. Хоть было только семь часов вечера, в столовой зажгли свет, потому что за окном нагнало туч. Воздух, осязаемый, как туман, пахнул влажными запахами грозы.
Впятером собрались мы на эту вечерю. Наши два столика на стальных паучьих ногах еще со времени отбытия Сапельченко срослись боками в общий стол. По одну сторону сидели я и Кочуев, напротив Яковлев с Прасковьиным, и во главе, как именинник, – Шапчук.
Мамеда Игаева не было с нами. Его увели земляки.
Я бредил обмороком наяву. Смуглый лоб Шапчука, покрытый масляной пленкой, нестерпимо сверкал, как самоварный бок. Прасковьин вилкой давил запеканку, и она становилась похожа на пашню. Яковлев безумно ковырялся в зубах языком, а Кочуев глядел из желтой бездны страха.
Мы уже были не вместе, над нами истошно прокричал небесный матросик-херувим: «Полундра!» – и мы знали, что каждый, брошенный на произвол судьбы, спасается, как может.
Я решил, что останусь в нашем архиве. Никто меня не будет искать, кому я нужен – говорил я себе. Переночую на стульях, можно подумать, я с большими удобствами спал в палате? А утро вечера мудренее, в понедельник вернутся офицеры и доктора, приедет полковник Вильченко.
Я испытал булавочный укол совести, из-за того что решил воспользоваться кочуевским убежищем, но божий глас: «Полундра» – отпускал грехи.
Улучив момент полного безлюдья в коридоре, я рванул наверх в архив. Там, передвинув столы к полкам, улегся на четыре стула, прикрылся скатертью и достал Реукова. Света я не включал, и от букв остались только серые силуэты.
Но я наловчился разбирать и тени слов: «По сигналу оповещения о радиоактивном заражении при действиях в пешем порядке необходимо надеть респиратор или противогаз, защитный плащ в виде накидки, защитные чулки и перчатки, а при нахождении в укрытиях или закрытых машинах только противогазы, закрыв при этом двери, окна, люки, жалюзи и опустив задний клапан тента автомобиля».
Прошел, наверное, не один час, мелкий дождь накрапывал по стеклу. Эти прятки под скатертью напомнили детство. На выходные родители отвозили меня к бабушке, и в воскресенье вечером забирали. Пока они пили чай, я прятался в соседней комнате под столом, наивно веря, что родители забудут обо мне и уйдут…
– Читаешь? – раздался надо мной голос Кочуева.
Я вздрогнул и оглянулся. При взгляде на него я понял, что он посланник чужой воли.
Кочуев откашлялся и произнес с какой-то официальной интонацией:
– Тебя танкист спрашивал. Иди в палату.
Я сел и мне стало дурно. Из желудка к горлу взметнулся кислый фонтанчик рвоты, и на спине высыпала горячая роса: – А ты передай, что не знаешь, где я.
Кочуев вздохнул:
– Он сказал, что если сам найдет, то хуже будет…
Я отложил книгу и пошел за Кочуевым. По дороге спросил:
– Ну что там «деды»?
– Напились, – деловито отвечал Кочуев. За этими словами крылась страшная неизвестность.
– Мне, это… поссать надо, – деликатно сказал я Кочуеву половину правды. – Ты иди, я позже догоню.
– Ну, хорошо, – согласился Кочуев. – Так значит, я скажу, что нашел тебя, да?
Я не обижался на лукавство вопроса, которым он прикрывал свое тайное предательство. Кочуев не был виноват, он только следовал своей «полундре»…
Из палаты доносилось дряблое гитарное треньканье. Над общим гомоном я слышал сиплый баритон Игоря-черноморца, точно читающего по слогам:…По-и-ме-ни-Солн-це…
– Не туда! – кричал «дед» Чекалин. – Там «а эм» аккорд на «Солнце».
Сам знаю, – говорил Игорь-черноморец и выдавал через секунду печальное спотыкающееся в трех струнах брям.
Я решительно открыл дверь. В палате был накуренный сумрак, и дым летал сизыми смерчами. Между койками на островке из тумбочек стояли трехлитровые банки с самогоном, две уже были пустые. На газету свалили мятые пирожки. Кочуев трясущимися руками нарезал хлеб и сало. Яковлев придерживал колченогую тумбочку, а Прасковьин бережно разливал самогон по стаканам.
Над всем этим пиршеством грозно царил Прищепин, он возвышался как монумент, и у его подножия сновали восточные чужаки. С порога я перехватил его острый взгляд, воткнувшийся в меня. Нечеловеческое опьянение висело на нем, как цепи, от этой чугунной тяжести он не двигался, а ворочался, медленный и громоздкий, обросший сырой земляной теменью.
Он с натугой поднял руку:
– Ты-ы-ы… блядь…
Прежде чем он закончил, вмешался Игорь-черноморец.
– Маэ-эстро, – с пьяной раскачкой произнес он, мне показалось, что хмель в его голосе наигран. – Давай сюда…
Прищепин запнулся, яростно полыхнул глазами, захрипел рваной слюной и медленно повернулся, как ржавый флюгер. В нём что-то тонко скрипнуло, мне почудилось, что над госпиталем и миром упал и покатился с цокающим звуком тяжелый шар, боднул и освободил какую-то пружину, визгнули тросы, качнулись, начиная вращение, огромные маховики и клыкастые шестеренки невидимого злого механизма.
– Хырр… – сипло выдохнул Прищепин. – Хырр… Мухтаррр! – мокрота неожиданно сложилась в имя.
В тот же миг азиат Мухтар, скользкий и увертливый, приблизился к нам и взял тетрадку, в которой я записывал Игорю песни и аккорды.
Он ткнул в страницу пальцем и залился песьим, как на луну, смехом:
Ам! Ау-а-у-ау-ау-у-а-хах-хах! Слющ-щь, щто за хуйня! По нашему «ам» – это пизда. – Он уставился на меня. – Ти что, душара, когда эта «ам» на бюмажкэ написана, пизду играешь, да? Ау-у-а-хах-хах!
Ау-а-у-ау-ау-у!!!! – отозвался визгливым подголоском второй азиат, а за ним: «Ках! Ках! Ках! Ках!» – заклекотали кавказцы.
Азиат бросил тетрадь на койку, и Шапчук с поклоном поднес ему стакан…
– Хырр, хырр, хырр, – шелестел рваным горлом Прищепин. За окном фиолетово полыхнула молния, ливень когтисто застучал по стёклам, и грохочущим железным колесом покатился гром.
Да, да, да, – дико бормотал Прищепин, исступленно глядя в чёрное никуда стены, словно он вел с кем-то разговор и во всем соглашался. Он чуть покачивался, казалось, никого не замечая.
Это непонятное поддакивание Невидимому нагнетало в палате жуткое звенящее состояние надрыва и безумия. Я видел, что все тайно наблюдают за Прищепиным, ловят каждый звук, примеряют на себя его опьянение и сами погружаются в бездну жуткого хмеля.
– Да! Да! Да! – перешел на крик Прищепин. Снова зарокотали громы, молнии хлестнули по глазам.
Прищепин будто рванул со стола скатерть, отозвавшуюся тысячью битых тарелок:
– Да у вас, блядь, сука, на хуй, вообще, блядь, хуй знает что!!! Кто «дух», кто «дед» не поймешь! Это ж блядь, ебаный, никакого уважения!!! – Голос его трубно окреп, и в нём заиграли будоражащие медные звоны. – Да вы, блядь, в моей роте вообще «дедами» бы не стали! «Дедушка» – это не полтора года службы, блядь! Не-ет!! И опущенный два года служит! Это как, блядь, понимать?! Значит, пидар, блядь, тоже на дембель пойдет!? Так он – не «дедушка»!!! Или «дедушка»?! Скажи, блядь! Я спрашиваю! Да?! Или нет?! Хуя, блядь, он «дедушка»! Хуя!!! Он пидар, блядь! Вафел распроебаный, а не «дедушка»!!!
«Черпак», по фамилии Кобылин, лежащий справа, каким-то горючим шепотом вдруг начал посвящать меня в свои сердечные дела – мне показалось, что от страха.
– С такой хорошей женщиной недавно познакомился, – обморочно лепетал Кобылин. – Ей тридцать шесть, она с дочкой, без мужа, ну, с личика не так чтоб очень, но пизда у нее такая горячая, просто кипяток, а не пизда…
– А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдет?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдет на дембель?!
Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние черного морока.
– Был один! Выебывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в Красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, всё! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему – хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!
Прищепин своими заклинаниями вызвал в палату призраков. Раздробленные силуэты, футуристические ромбовидные фигуры заплясали на стенах, и Прищепин, как шаман, вступил с ними в схватку. Лицо его раздирал на части мимический тик, конвульсии сотрясали тело.
– «А теперь пой, сука!» Он: «То березка, то рябина!» – чмошник этот! – «Забыл слова!» – говорит. Прямой ему в печень: хуяк! О-о-о, блядь – он скорчился! «Вспоминай, говно!» Хуяк! «Не помнишь?! Не помнишь, блядь?! А если так?!» Хуяк! «Не помнишь! Не закрываться, блядь! Хуже будет! Салабон ебаный! Вспомнил?!» Не помнит, мать его еб! «Будешь слушаться?!» «Да-а-а!» – ноет, сука душарская! «Будешь слушаться?!» – «Да-а-а! Не бей, "де-е-душка"!»
– И добрая такая, – завывал плачущим шепотом Кобылин, – и ласковая. Если бы ей лет двадцать пять было, я б женился, а ей тридцать шесть, и она с личика не так чтобы очень, но пизда горячая…
– «Становись раком! Раком, блядь, сказал!» Хуяк по почкам, хуяк! «Еще надо?! Нет?!» Визжит, блядь, дергается! Хуяк, еще по почкам! «Не мешай!» И давай пялить его в жопу! На, на, на! Он, как баба: «А-а-а-а!» Скулит, блядь! На, на! Всё! Фу, блядь, у него из жопы кровища! «Подмойся, душара, раз не пидарас!»
Прищепин сновал голосом, как иглой, сшивая всех в один трепещущий лоскут сладострастия. Я сам чувствовал дикое возбуждение, но из последних сил пытался увязать его с охранительной речью Кобылина:
– Как ни приду, накормит вначале, рюмку нальет, а потом я драть ее начинаю, в прошлый раз три палки кинул, пизда – кипяток… – дышал он мне в ухо, обмирая от ужаса.
Только я и Кобылин, благодаря его жарким молитвам, оказались не вовлеченными в эту чудовищную мистерию. Остальных голос Прищепина уволок за собой в мрачную пропасть содома и мужеложства.
– Другой еще был, Максимка себе такой! В очках! Гнида чмошная! «Ты на кого стучать, падла, вздумал?! А?! Не слышу, блядь! Сука, жаловаться он пошел! Петушара, блядь! Не петушара?! А кому полотенцем обдроченным по ебалу дали?! А, блядь?! Ночью кому по ебалу!? Молофьей, блядь, по губам?! Что, сука?! Ты – вафел, вот кто ты! Не вафел?!» К батарее привязали, в носок песочку насыпали, и по рёбрам хуяк, хуяк. «Больно, сука, да?!» «Бо-о-льно!» – говорит. «Рот открывай, мудила, «дедушка» вафлить будет! Разожми зубы, пидар! Зубы, я сказал! Хуже будет! Нет?! Не хочешь!? Пацаны, быстро сюда мне домино!» Доминошину ему в зубы, и миской ка-а-к-хуяк!3убы передние, хрусть, повылетали! «Всё, блядь, понял?! Будешь хорошо сосать, назначим старшим вафелом в роте! Или сдохнешь! Сдохнешь, пидарас!!!» И, блядь, сразу «дедушке» уважение! И почет, блядь! «Срать хочу!» Два чмошника на руках в сортир несут! «Сосать, блядь!» И вафел Максимка тут же – чмок, чмок с проглотом! Только так, блядь!!! Только так!!!
Настенные фигуры уже сошли со стен в палату, ставшую от этого неправдоподобно людной. За окнами грохотало.
– Шапка! Соси «дедушке» хуй!!! – затрясся в крике Прищепин.
Сгорбленный Шапчук отозвался крупной животной дрожью. Скрипнули койки, и серые ромбовидные фантомы бросились на Шапчука. Он жалобно заверещал. Тени вперемежку с людьми окружили его, распяли, впились в бока, как псы. Сломленный их тяжестью, он рухнул на колени.
Азиат Мухтар стоял за спиной Шапчука и, загнав указательные пальцы за щёки Шапчуку, точно крючьями растягивал ему рот в дикую смеющуюся маску.
– Будищь кусать, убью нахх!!! – визжал Мухтар.
Тени посторонились, уступая дорогу Прищепину.
Он шел, величаво стягивая штаны. Шапчук беспамятно заколотился.
Чавкающий стыдный звук воткнулся в рот Шапчука. Я видел, как несколько раз точно флюсом ему вздуло щеку. Прищепин после десятка тычков обернулся к палате и утробно проревел: – ВАФЛИ-И-И «ДУХОВ»!!! – и молнии за окном хлестнули голубыми плетьми.
И после тех слов побежали из палаты, с грохотом опрокинув тумбочки, Прасковьин и Яковлев, пронзительно заголосил и бросился вон Кочуев, даже Шапчук, на миг освободившийся от липкого жала в горле, кинулся вслед за ними, на ходу отирая свой униженный рот.
Из меня точно выдернули потрох, мелькнувший перед глазами прожитой жизнью. Я готов был рвануть в дверной проём, бежать, не видя дороги, но раньше этого Игорь-черноморец успел шепнуть: «Сиди… не шевелись», – и сжал мое плечо.
Прищепин и его свора устремились в погоню. Какое-то время из коридоров доносился конский топот, потом он стих, и только на улице гром сыпал камнями…
Палата опустела.
«Дед» Евсиков взметнул, как знамя, смятую простыню:
– Мне в принципе по хуй, я не русский, не украинец, я грек. Но вы же, как же вы так можете, своих?..
Сгорбленной и чёрной глыбой застыл Пожарник, отказавшийся от преследования скорее по физиологическим, а не этическим причинам. Гранитные черты Игоря-черноморца сковали презрение и ненависть, «черпак» Кобылин всё не мог отдышаться от самовозбуждения. Дембель Олешев делал вид, что пьяно дремлет.
Через полчаса в палату стали возвращаться «деды»: Чекалин, Гречихин, Андреев, Семенюта… Они заходили по одному, ухмыляясь блудливо и косо.
Последним был Прищепин, уже без животной свиты с первых этажей.
Он нетвердо прошел к своей койке, на издыхании пробормотал неизвестно кому:
– На, душара, рубль, пойди купи колбасы и водки… И сдачи, блядь, трешку принеси… Мало денег? А «дедушку» не ебет, что мало… И принес, сука, колбасы, водки… И трешку сдачи… Заебись, блядь! – и плашмя, как доска, рухнул в подушку.
Я почувствовал, что могу теперь уйти. Встал с койки и вышел из палаты. Меня никто не окликнул и не остановил.
Коридор озаряли сиреневые сполохи. Дождевые капли стучали, как зубной озноб, стрекотали легионом насекомых. В небе катился громовой гул, дребезжали рамы. Госпитальный двор был залит пузырящимся стеклом, на далеких проводах красными каплями вспыхивали огоньки, падающими лучистыми звездами горели фонари, окна отражались голубыми полыньями на линолеуме. Я брел, подошвами ощущая грозные шорохи и вибрации подземных этажей.
Предчувствие вело меня наверх, к архиву. У входа в потайной коридор я заметил присевшего на корточки, втрое сложенного Кочуева. Он поднял голову, и я вздрогнул – на меня смотрело детское бешеное личико с мертвецки синими щеками.
Из архива доносились попеременно старушечий вой, рев ослицы и срывающийся визг фанфары.
– Там Шапчук, – прошептал Кочуев. – Не ходи… – он ухватил меня за пижаму усохшей, точно кукольной ручкой. Из архива потянуло гнилостной сыростью, и снова взревела ослица.
Я всё пытался отцепить прозрачные фарфоровые пальчики, оказавшиеся цепкими, как рыбацкие крючки.
Кочуев с усилием, точно продирался сквозь шипы, говорил:
– Помню, танкист прокричал. Мы – бежать. Я по лестнице наверх, Прасковьин и Яковлев вниз, за ними Мухтар и те, которые с ним были. Я заскочил сюда, и вдруг – Шапчук, а снаружи голоса – «деды», танкист. Я обратно в коридор, Шапчук снова за мной. Я вырвался, а Шапчука поймали…
Как гнутые гвозди я отгибал его пальцы, тогда он проворно захватывал новую жменю одежды когтистой птичьей горстью, вис на мне, цеплялся за штанины. Я понимал, что Кочуев просто не хочет пускать меня в архив. Там, где на три голоса ревел обезумевший Шапчук, творилась тайна, сделавшая Кочуева упрямым стражем.
Наконец, я освободился, в несколько шагов преодолел коридорный перешеек и сразу же увидел Шапчука. Он был полностью раздет. На его ягодицах и ляжках темнели бурые подтеки. Сморщенная мошонка и член слиплись, как три чернослива. Он бегал на прямых деревянных ногах, похожий на циркуль. Его лицо с блестящими и слизистыми, как кишки, губами было натянуто криком. Казалось, он смотрел сквозь меня.
Всё было усыпано бумажными ошметками. Точно сорванные двускатные крыши, валялись картонные обложки от уставов, конституций и материалов съездов.
Шапчук выхватил с полки очередную книгу. Вложив в движение яростный вопль, он резко оторвал от многостраничной мякоти обложку, отшвырнул и начал потрошить на мелкие части листы, приговаривая свое: «Так, так, так».
Похожие на материки, клочки летали по всему архиву и, кружась, планировали на пол. Книга была расчленена за минуту. Шапчук проворно взялся за новую, посыпая пространство рваным сором.
Взмокший от своей разрушительности, Шапчук пахнул едким женским запахом. Молнии играли на его скользком теле бликами милицейской мигалки. В коротких паузах он совершал странные пассы, будто оправлял невидимые юбки.
На полу оказалась и обложка от моего «Учебника сержанта». В тот момент я испытал чувство острой невосполнимой утраты и посмотрел на Шапчука почти что с ненавистью.
Полки стеллажей быстро опустели. Шапчук издал нутряной вой роженицы, заметался в поисках новой жертвы. Безумный взгляд его остановился на карте Советского Союза.
В дневные часы, утомившись от премудростей Реукова, я часто изучал эту карту, гадая, что обусловило те причудливые нежные краски республик. Страна была огромной и многоцветной. Розовая Россия, лимонный Казахстан, изумрудная Украина, лиловая Белоруссия, желтая Литва, бирюзовая Латвия, янтарная Эстония, фиолетовая Грузия, салатный Азербайджан, абрикосовая Армения, бежевая Молдавия, песочный Туркменистан, ржаной Таджикистан, чернильная Киргизия, охровый Узбекистан. Красная кайма границы была как широкий след губной помады.
И серыми кусками мертвого пространства лежали Финляндия, Румыния, Польша, Чехословакия, Турция, Иран, Афганистан, Китай, Монголия, Япония и огрызок Аляски…
В царящем сумраке все яркие краски схлынули с карты. Только молнии изредка плескали бледными чернилами на ее серый глянец. Четко видны были лишь пунктирные очертания пронумерованных республик. Обесцвеченная Родина в тот момент больше походила на мясницкое пособие с изображением коровьей туши.
Шапчук бросился к стене и сорвал карту, забарахтался под ней, вынырнул, швырнул на пол и кошачьими движениями начал полосовать глянцевое полотно. На спине его от усилий образовался подвижный мускульный горб. Шапчук запрокинул голову, и архив снова огласил мучительный трубный рев, словно вместе с картой Шапчук рвал и свою собственную шкуру.
Он потрошил страну, лежащую как беззащитная шуба. Оторвал хлястик Прибалтики, крошечную, точно манжета, Молдавию, воротник Украины, подол Таджикистана.
Такающая бубнящая труха на миг обернулась внятными словами: «Шоб вы yci поздыхалы!» – и взмыла к потолку воплем покрываемой ослицы.
Уже не было Шапчука, только бесноватая химера, что глумилась и чародействовала над поверженной картой.
Пятясь, я вышел из архива. На входе, неподвижный и трухлявый, как сфинкс, сидел Кочуев.
До самого утра бродил я по госпиталю, и повсюду мерещились мне лежащие бездыханным валетом Прасковьин и Яковлев, точно куликовские схимники, но то были просто остроконечные тени, похожие на монашеские рясы и клобуки.
В провидческом дурмане я видел, как Мамеда Игаева на руках несли в сортир его земляки, а он, желтый, властный и злой, похожий на степного раскосого деспота, погоняя, лупил их по бритым загривкам.
Гроза миновала, за окнами молочно светлел воздух. Я чувствовал только дрожь и лютую усталость.
С рассветом первыми вернулись людские шумы и запахи. Ржаво скрипели ворота на проходной, тарахтел мотор грузовика и сладко смердел бензин. В гулких коридорах зашлепали тапки поварих, в столовых гремела посуда, тявкали высокие бабьи голоса, на ветеранском этаже раздался резкий старческий кашель, будто кто-то крушил сапогом деревянный ящик. Дохнуло кислым супом, дегтем и камфарой.
На построении я встретил Кочуева. У него вздулся крутой голубиный зоб, в котором гукала и рокотала вчерашняя по крошкам склеванная тайна. Он смотрел безумным настороженным взглядом и не узнавал меня.
Явились перерожденные Прасковьин и Яковлев, гнилостно-бледные, в странных морщинах, точно неизвестный творец оставил на их заново вылепленных из плесневеющего теста лицах свои дактилоскопические следы.
Пришел Мамед Игаев, весь какой-то масляный, словно его, как деревянного идола перед юртой, натерли до жирного блеска бараньим салом.
Шапчук отсутствовал.
Сразу после построения меня вызвали в кабинет к завотделением подполковнику Руденко. Он был приветлив, отирая руки марлевой тряпицей, сказал, что зондирование показало у меня язву в стадии обострения. «Три миллиметра», – со значением заглянул в медицинскую карточку, и родимый сосок на его шее налился нежной кровью.
У меня не оставалось сил для радости. Я лишь кивнул. Руденко также сообщил, что бумага, заверяющая этот диагноз, с его и начмеда, подполковника Федотова, печатями отправлена на подпись к начальнику госпиталя.
Прощаясь, он добавил с улыбчивым прищуром:
– Батьке своему привет передавай.
– Спасибо, обязательно передам, – сказал я. Потом я побывал у полковника Вильченко.
– Не годен к строевой службе в мирное время, по статье 32Б, – подтвердил он. – Понял, да? Но если война, и Родина призовет, то снова станешь годен. Ладно, иди собирайся.
Палата валялась, разбитая похмельем, как параличом. Я торопливо набил вещами сумку.
Танкист Прищепин еще спал. В худом теле, лежащем сломанной мертвой веткой, уже не было ни демонизма, ни величия.
Я сердечно простился с Игорем-черноморцем.
Евсиков сказал:
– Зайдешь на почту, телеграмму отправишь. Я там своим, домой, пару строчек черканул. Пусть ждут… – и протянул мне новый послереформенный рубль с нелепым казначейским уточнением «Один» и бумажку с адресом и текстом.
В спортивном костюме и с дерматиновой сумкой я вышел за проходную госпиталя.
Был понедельник, девятнадцатое августа тысяча девятьсот девяносто первого года.