Текст книги "Красная пленка"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Офицер с тетрадью приветливо оглядывает подошедших и одними губами произносит: «Шолом!» – а потом, повысив голос, добавляет рык театрального злодея:
– Ausziehen! Schnell, schnell, verdreckte Juden! – только глаза его сияют ласковой радостью.
Заключенные быстро раздеваются. Начальник конвоя смотрит на их упитанные, полные здоровья и силы тела, и с восхищением говорит:
– Мартин, в этой полосатой одежде они действительно выглядят худыми и изможденными!
Офицер, стоящий у печного зева, окунает в ведерко губку, и золотистая жидкость стекает на его китель, каплет на гравий. Заключенный протягивает руку, офицер проводит по ней губкой, и чернильные цифры исчезают.
Он делает пометку в тетради и, улыбаясь, отвечает начальнику конвоя:
– Просто полоски создают оптический эффект худобы!
Подручный солдат уже успел набить снятую одежду соломой. Быстрыми взмахами иголки он пришивает к воротнику полотняный мешок, в котором заключенный хранил свои вещи, так что создается полная иллюзия бездыханного туловища. Чучело солдаты грубо волокут для символического сожжения – неподалеку от Жаркой Эльзы коптит техническая печь, настолько обыкновенная, что у нее даже нет имени.
Наступает трогательный момент прощания.
– Viel Gliick! Bis bald, viel SpaB, meine Lieben, – твердят наперебой офицеры и солдаты.
– Vergiss mich nicht, bitte, – шепчет юный блондин-конвоир заключенному. Тот уже поставил колено в печь, но оборачивается, его лицо мокро от слез.
Начальник конвоя тихо произносит:
– Пора, мой друг.
Заключенный торопливо лезет в жерло Эльзы. Офицер, по имени Мартин, подкладывает руку, чтобы тот не ушиб затылок, затем прикрывает вход заслонкой. Из щелей струится невыносимо яркий свет.
Когда заслонка перестает лучить, офицер снимает ее и кладет на землю. В печи уже никого нет.
Наступает очередь следующего заключенного, и процедура прощания повторяется.
Дядя Адик и потрясенный Марек возвращаются к детскому бараку.
– Все, что ты видел, Марек, – великая тайна. О ней никому нельзя рассказывать. – Лицо дяди Адика мрачнеет. – Самое печальное для меня в волшебном городе – то, что туда могут попасть немногие. Увы, только избранный народ может войти в город, где нет печалей и болезней, где вечная жизнь. Когда о том, что я нашел его, узнали злые и жадные люди, они пришли ко мне и просили: «Отведи и нас в волшебный город, и мы хорошо заплатим тебе». Я спросил: «А что будет с теми, которые по праву рождения должны быть там?» Тогда они разозлились и пообещали отомстить мне. И эти люди стали придумывать обо мне гадости. Они уже сделали все, чтобы меня боялись и ненавидели. Но ведь ты никогда не поверишь им, правда, Марек? Чтобы ни говорили, не поверишь? – дядя Адик испытывающе смотрит в детские глаза.
– Ну что ты, дядя Адик! Я люблю тебя, и буду любить всегда, – говорит Марек и доверчиво сжимает теплую ладонь дяди Адика. Марек не понимает, как такого доброго дядю Адика кто-то боится или ненавидит.
Дядя Адик мечтательно оглядывает звездное небо.
– О, это была большая работа, Марек. Не так уж просто построить лагеря и собрать для их обслуживания столько преданных моему делу людей, умеющих хранить тайну, готовых, как я, пожертвовать всем, чтобы спасти избранный народ. Мы опасаемся шпионов, и поэтому всё приходится окружать игрой в жестокость. Можешь представить, как тяжело это дается моим верным друзьям из СС.
– Что означает СС? – спрашивает Марек.
– Солдаты Совести, Силы, Счастья. Выбирай, что тебе больше нравится.
За разговором Марек не замечает, как они оказываются в бараке. Кругом тишина, все дети спят со счастливыми улыбками. Им тоже снится дядя Адик…
Марк Борисович торопливо нашаривает на столике таблетки нитроглицерина. Сердце, будто игральные кости, трясет в стаканчике невидимая рука. То ли еще будет, когда приснится настоящий кошмар.
Придет ночь, и растянутое на долгие месяцы воспоминание завершит свой круговорот. Повторится извечный ужас погони, когда тело изнывает от спешки, а ноги вязнут в болотной поверхности сна. Начнется изнурительная борьба с этим топтанием на месте, и страх, что гонится по пятам, дохнет горелым жаром в спину.
Дядя Адик, крепко прижимая Марека к груди, побежит из барака к Жаркой Эльзе. Станут рваться снаряды, запылает оранжевым пламенем небо, взвоют самолеты. Упавший с неба фугасный смерч повалит трубу крематория.
Но самое страшное, что из-за грохота и самолетного гула сон насильственно оборвется, и проснувшийся Марк Борисович так и не узнает, успел ли дядя Адик с мальчиком добежать до печи, в ушах останется крик, слоящийся на эхо: «Я вернусь Марек!.. Вернусь…» И наступит лютая боль пробуждения, словно Марка Борисовича взяли изнутри за сердце и вывернули наизнанку.
Марк Борисович выпьет таблетки, вызовет врача, и боль закончится…
Ночь стрекочет. Такой же безумный треск можно услышать летом на юге, когда обезумевшие легионы цикад отстреливаются в листве, до последнего патрона.
В небе слышится тяжелый надрывный гул самолетов. Падающие бомбы орут свое пронзительное младенческое уа-ааа. Взрыв ударяет где-то возле барака, так что от сотрясения слетают настенные часы. Грохнувшись об пол, они издают жалобные звоны. На двенадцатом появляется дядя Адик.
– Марек, сегодня твоя очередь подошла, пора в волшебный город. Нет времени на сборы. – Дядя Адик хватает сонного Марека на руки. – Скорее к нашей Жаркой Эльзе!
Небо вспыхивает оранжевыми языками пламени, словно мир подожгли со всех сторон. Марек чувствует, как колотится его сердце. Взрыв, еще один взрыв. Невидимая лопата смерти вскапывает землю в нескольких метрах от них, подбрасывает фонтаном черные комья, обрушивая на спины. Дядя Адик падает на колени, снова поднимается и бежит. Вот уже совсем рядом заветный крематорий.
– Скорее, мой фюрер, скорее! – кричит знакомый Мареку офицер Мартин, тот самый, что провожал ночью группу заключенных.
– Дядя Адик, а что такое фюрер? – успевает спросить Марек.
– Мои соратники называют меня проводником или фюрером, потому что я провожаю людей в счастье, – задыхаясь от бега, говорит дядя Адик.
– Можно я тоже буду звать тебя фюрером?!
– Это слишком официально, дружок. Для тебя я всегда останусь дядей Адиком.
Доносится гул летящей бомбы. Мгновение, и небесный грохот врезается в кирпичное тело Жаркой Эльзы. Башня переламывается, верхушка ее оседает, разваливаясь.
– Сволочи! – грозит дядя Адик самолетам. – Не троньте Эльзу!
Офицер СС лежит, придавленный кирпичными обломками.
– Бедный Мартин! – вскрикивает дядя Адик. Он осторожно ставит Марека на землю и бросается к поверженному товарищу. Вдвоем с Мареком они пытаются освободить Мартина из-под обломков Эльзы.
– Мой фюрер, уходите и уносите мальчика, – шепчет офицер. – Всё пропало, вход в город разрушен, – голос его дрожит.
– Нет, Мартин, это только труба пострадала, сама печь еще в порядке.
Ведро с золотистой водой опрокинуто и сплющено.
– Увы, Марек, я не могу стереть твой номер, полезай в печь так, – дядя Адик целует Марека в лоб.
Сзади подступают голоса, дикая оратория матерщины, воплей «ура!» и «За Родину! За Сталина!». Багряные сполохи взрывов выхватывают из темноты колонны солдат.
– Быстрее, Марек, малыш, они уже совсем близко, – торопит дядя Адик. – Чего ты ждешь?!
– Я задержу их, мой фюрер! – у Мартина пистолет с тонким стволом. Он устанавливает искалеченную руку на обломок трубы, стреляет. Черные призраки падают, но вместе с ними упавшие тени еще продолжают движение, удлиняясь после смерти.
Будто снежки из темноты вылетают гранаты. Вместе с обломками кирпича взрыв подкидывает в воздух бездыханное тело офицера, верного охранника Эльзы.
– Скорее, Марек! – кричит дядя Адик, в отчаянии поглядывая на грозные силуэты солдат.
Марек на прощание обнимает дядю Адика и лезет впечь. Вот он уже поставил колено на мелкое угольное крошево. Лаз достаточно просторный, Марек ползет вперед. Неожиданно его окутывает почти кромешная тьма. Он слышит, как дядя Адик гремит печной заслонкой.
– Не волнуйся, Марек, так надо, вход откроется через минуту… – Голос дяди Адика обрывает совсем близкий взрыв.
Страх переполняет душу Марека – вдруг дядя Адик ранен! Марек пятится, толкает ногой заслонку, выбираясь наружу.
Первое, что он видит, – это лежащая на земле коробка с цукатами. Марек озирается в поисках дяди Адика. В кирпичной стене полуразрушенного барака уже появился световой контур потайной двери, в которую готовится скрыться дядя Адик.
Марек подбирает коробку:
– Ты забыл цукаты!
Лицо дяди Адика искажается мукой:
– Марек, что ты здесь делаешь? Бегом в печь!
– А как же цукаты? – кричит Марек.
– Брось их, они мне не нужны! Марек, немедленно в печь! – подволакивая перебитую ногу, дядя Адик спешит к Мареку, надрывает голос, чтобы перекрыть грохот взрывов. – В печь! В печь!
За спиной разрывается бомба. Горячая волна бросает Марека на камни. Он падает и совсем не чувствует боли. Жестянка раскрылась в его руках, Марек не удерживается от соблазна. Никому не удавалось получить больше одного цуката. Марек выхватывает из коробки несколько сладких комков и, запихнув их в рот, лезет в печь.
Странно, но что-то начинает удерживать его. Марек непонимающе оглядывается и, к своему удивлению, видит Амана. Только молодого, безусого, но в пилотке с красной звездой и автоматом ППШ в руке. Он тянет Марека из печи.
Марек отчаянно сопротивляется, вонзая ногти в угольное крошево, но пальцы скользят, не находя выступов в кирпичной кладке. Цепкие руки советского солдата вытаскивают его из печи и одновременно из сна.
Солдат поворачивается к подбегающим Аманам и радостно сообщает по-русски:
– Спас! Вроде живой!
Марек еще успевает заметить, как в глубине печи брезжит огненный перелив открывающегося входа в волшебный город.
Марек трепыхается, как рыба. Солдат, продолжая держать его за ногу, достает гранату, подносит ее к лицу. Желтым клыком он отрывает предохранительное кольцо, потом бросает гранату в жерло печи.
Печь гулко кашляет и проседает. Входа в волшебный город больше нет.
Аман хохочет. Марека начинает рвать цукатами. Разноцветная липкая жижа заливает глаза.
Но даже в этом обморочном, рвотном забытьи ему слышится удаляющийся голос дяди Адика:
– Я вернусь за тобой, Марек! – кричит дядя Адик. – Обещаю тебе, я вернусь!
Марк Борисович просыпается. Конвульсии недавнего кошмара сотрясают тело. Сердце прыгает, разрывает грудь, точно хочет вылупиться. Из живота вдруг подкатывает сладкая отрыжка. Марк Борисович понимает, что это не сгусток рвоты, а слипшиеся цукаты, и с наслаждением начинает жевать их. Рука его, машинально нащупывающая таблетки, опрокидывает пузырек. Таблетки сыплются на пол с дивным часовым звоном.
Стену комнаты прорезает желтый полуовал, через который входит дядя Адик. На появившейся двери нет петель, дядя Адик просто отставляет ее в сторону, как печную заслонку.
Дядя Адик одет в атласный бело-голубой китель, грудь его украшает наградной крест, такой же, как на броне грозных танков или крыльях сбитых Аманами самолетов. У дяди Адика маленькая шпага, на ногах черные сапожки с золотыми шпорами в виде шестиконечных звездочек. В руках ведерко.
Дядя Адик говорит: «Здравствуй, Марек».
Цукаты намертво сковали зубы Марка Борисовича, он только счастливо мычит, юркие слёзы катятся по морщинистым щеками.
«Я вернулся!» – дядя Адик берет слабую руку Марка Борисовича и проводит влажной губкой, стирая чёрно-фиолетовый номер.
Потайная дверь, похожая на оскаленный печной рот, жарко пылает золотым пламенем волшебного города.
Не больно!
Из курильницы, похожей на восточный кувшинчик, отлетали сизые ленты дыма, под нажимом фантазии готовые конденсироваться в смешного джинна, облаченного в халат, чалму и сафьяновые туфли с загнутыми носами. В помещении остро и удушливо пахло горелой пластмассой с примесью ладана.
Я осмотрелся. Немолодая женщина, вскинув руки, по-цыгански трясла рукавами, и непрошеные мысли о Хоттабыче сразу обернулись новым сказочным фантомом – Царевной-лягушкой. Затем внимание перекинулось на моего липкоголового соседа с огромным крестом поверх рубашки. Золотая цепь явно предназначалась для сказочного дуба из Лукоморья и пушкинского ученого кота. Распятая фигурка Иисуса была сделана со множеством анатомических тонкостей, в глазницы пошляк-ювелир вставил даже искристые зеленые камушки.
Нежно мычал детский хор, и по этому бессловесному вокальному фону, как по ковру, бежал, кривлялся и приплясывал голос проповедника:
– Вы только подумайте! – трещал он в манере гнусавой джазовой а капелла. – Мы живем в мире физических страданий! Или страха перед ними! И вдруг! В один прекрасный день! Или ночь! Физические страдания заканчиваются! Вы скажете: «Как же так? Боль – это же единственная возможность совершенствовать дух!»
Паства прогудела какое-то совиное угу-у-у.
– Я тоже так раньше думал, – голос проповедника выгнулся кошачьим хвостом. – Но потом всё понял. Телесные муки! Своей примитивностью отвлекают от главного! Можно ли страдать от геморроя и думать о боге? Нет! Боль отвлекает вас от души! Лишь избавившись от боли, вы сможете приблизиться к богу!
В этой церкви Избавления крестились на православный манер, женщины повязывали головы платками, а поклонялись имени Бога – Иегова.
Я украдкой сделал в блокноте необходимые пометки, включая и цитату из проповеди о том, что «Царство Божие – есть Христос плюс евангелизация всей страны».
С добытым материалом я уже собирался потихоньку улизнуть, но неожиданно выяснилось, что представление не закончено. На сцену к проповеднику поднялся его помощник с горящей свечой. Повисла тишина, тревожная и напряженная, как неслышная барабанная дробь.
Помощник держал свечу, а проповедник воткнул указательный палец в дрожащий огонек и приставил к свече микрофон. Из динамиков раздалось легкое потрескивание фитилька, и крошечное пламя, усиленное акустически, охватило весь зал, как пожар. Взгляды паствы были прикованы к этому пальцу в свечном огне.
В воздухе затрепетали черные нитки – это коптила кожа. Вдруг с тараканьим хрустом щелкнул сгоревший ноготь. Проповедник с улыбкой показал обгоревший палец пастве и с наигранным изумлением и восторгом прокричал: «Не больно!»
Потом началась совершенная истерия. Паства кликушествовала, снова замычали какой-то псалом дети…
Я вдруг увидел Алису, а может, она заметила меня первой. От повязанного платка лицо ее сделалось вдвое уже, будто она выглядывала через крепостную амбразуру.
Алиса позвонила вчера, хотела встретиться, я сказал, у меня работа, нужно статью делать. Но эта Алиса умела напрашиваться. А теперь она проталкивалась ко мне, через шаг извиняясь, словно была в переполненном трамвае.
– Куда пропал? Я ждала на входе, как дурочка. Есть у тебя совесть?
– Исключительно комсомольская, – отшучивался я.
– Интересно здесь, – прошептала она. – И атмосфера, и запах, все вместе… – она показала рукой в сторону помоста, где сектанты уже выстроились в подобие очереди. – Только вот ноги у меня устали…
– Да ладно тебе, – я похлопал ее по плечу, – пожилые люди стоят и не жалуются, а ты молодая, полная сил и космических энергий!
– Может, хватит! – Алиса поморщилась. – Я уже не хожу к этим…
Мальчик-служка тем временем вынес обыкновенную эмалированную кастрюлю с торчащей из нее ложкой. Другой помощник взял свечу, на которой жег палец проповедник. На широком блюде ножом он крошил эту свечу на мелкие части. Проповедник вливал в рот каждому подошедшему порцию жидкости и давал кусочек свечи на закуску.
Я наблюдал эту жуткую пародию на церковное таинство – сгорбленная вереница обманутых людей, ждущих глотка вина и парафиновой крошки. Вот уже стоящий передо мной мужчина склонился, захватил ртом ложку, торопливо глотнул и перекрестился истово, будто заколотил в себя гвозди.
Разумеется, я уступил свою очередь напирающим сзади людям.
Проповедник неутомимо черпал из кастрюли, а я смотрел на его обезображенные руки. Почти все пальцы у проповедника обгорели. Я был уверен, что это грим и вся сцена со свечой – только дешевый балаган. Так или иначе, но вид у этих рук был жуткий – напоминающие сигарные окурки пальцы, с черными обуглившимися ногтями. И вот этими окурками он сжимал ложку, этими угольными пальцами он хватал с блюда свечные крошки и совал в раскрытые рты…
Я помню, какие были в тот вечер вымершие улицы. Фонари светили затонувшей глубинной зеленью, как битое стекло мерцал снег, и от его толченого острого блеска мне делалось особенно тревожно. Я даже был рад, что не один.
– Когда на огне ноготь треснул, у двух теток эпилептический припадок случился – так на них подействовало. С настоящей пеной изо рта. Представляешь? – Алиса, явно шокированная увиденным, долго еще рассуждала. – Для меня христианство – своего рода психологический эксперимент с человечеством, попытка его сортировки. Представь, неким высшим разумом в общество заброшены неудобные законы – определенные психо-социальные установки, содержащие особый маркирующий фермент. Так опускают из пипетки красящую каплю в колбу с раствором. Послесмертное состояние делится на рай и ад – два контейнера, куда души, носители информации, попадают. Послушное исполнение христианских законов специфически метит душу, после чего ее легко идентифицировать и занести в нужный контейнер. Только «рай» и «ад» – это термины из христианской установки, в которой они обрели негативный или позитивный смысл. На самом деле, это просто нейтральные коробки номер «один» и номер «два». А весь эксперимент был затеян, чтобы высчитать в человечестве процент управляемых и неуправляемых единиц…
Я на ходу сочинял, что собираюсь взяться за повесть по мотивам сказки «Двенадцать месяцев». Некий злой начальник отделения милиции посылает молодого лейтенанта за «подснежниками» – так поэтично называются трупы, найденные весной, когда сходит снег. Набери, говорит, полную машину «подснежников». Бедолага лейтенант идет в лес и там встречается с братьями-месяцами. Март – прапорщик, апрель – младший лейтенант, май – лейтенант, июнь – старлей, июль – капитан, август – майор, сентябрь – подполковник, октябрь-полковник, ноябрь – генерал-майор, декабрь – генерал-лейтенант, январь – генерал-полковник, февраль – маршал. Дальше почти всё по сюжету. Братья проникаются к нашему герою сочувствием. Сходит снег, показываются еще не успевшие разложиться трупы… Добро торжествует. Начальник и его ближайшие подчиненные превращены в овчарок и охраняют теперь преступников на зоне, а лейтенант произведен в капитаны и назначен на должность своего начальника… Одна проблема, в милиции, кажется, нет маршалов.
Алиса тоже пыталась шутить:
– Мало того что два часа потратила, ужасов насмотрелась, так еще и причастия мне не досталось.
Я согласился, что эту «несправедливость» действительно нужно исправить, и купил в ларьке бутылку «кагора»:
– Неосвященный. Стало быть, дар не божественный, а болгарский.
Несколько безуспешных минут я пытался надорвать пластиковую обертку, а Алиса всё удивлялась, как можно так долго возиться с бутылкой, я говорил: «А ты сама попробуй», – а она отвечала, что у нее маникюр…
Потом я сказал: – Молись, чтобы пробка пластмассовая была. Если корковая, я ни за что не ручаюсь…
Она поинтересовалась: – А какая разница?
И я объяснил, что вино в бутылке с пластиковой пробкой, как правило, худшего качества, но такую пробку легко вытащить.
Пробка оказалась корковой. Я из прошлой встречи помнил, что у Алисы был подходящий ключ, длинный стержень, похожий на сверло, и сказал ей:
– Дай свои ключи и еще мелкую монету.
Я сидел на корточках, согнувшись над бутылкой, и думал, что иностранец явно решил бы, что монетка, которую кладут под ключ, – это варварский русский обычай…
Пробка неожиданно протолкнулась внутрь, выплескивая винный фонтанчик.
– Не испачкался? – спросила Алиса.
Я встал и увидел, что кагор брызнул точно под сердце, и досадливо показал Алисе мою «рану», а она хозяйственно стала затирать расплывшееся красное пятно снегом.
– Будто кровь, – шептала Алиса. – Такая жалость, что стаканов нет…
Опьянение навалилось какое-то ватное и быстрое. Я несколько раз поскальзывался, причем один раз упал совсем не удачно, так что правая нога по-фокстротному неестественно вывернулась в сторону, и остаток дороги я шел, пришлепывая ступней. Мы с Алисой очень смеялись над этим плюхающим звуком, который я назвал «по пизде галошей»…
Мы пришли ко мне домой. В коридоре я сразу присел на стул и закатал штанину. Под кожей образовался внушительный отек, впрочем, совершенно безболезненный. Алиса кружилась рядом, вздыхала и охала: «Ой, ты мой бедненький», – а я, повинуясь дурашливому мересьевскому стереотипу, вдруг начал доказывать неумелой «Калинкой» здоровье своих конечностей.
– Вот видишь, – говорил я. – Легкий ушиб…
Алиса долго не могла успокоиться.
– Если не больно, то почему ты хромаешь? – спрашивала она.
Что я мог сказать? Нога сама собой подламывалась. Потом Алиса, бравируя чистоплотностью, пошла в ванную. Я услышал из комнаты, как она крикнула:
– Привет от жэка! Опять горячей воды нет!
Я ждал Алису на диване. Она появилась, замотанная полотенцем, с охапкой своей одежды в руках. От розового, будто освежеванного тела валил пар. Только лицо ее с чуть подтекшей у глаз тушью избежало этой мясной румяности.
– Была-таки горячая вода? – спросил я.
– Нет, комнатной температуры, – сказала она.
– А дымишься почему? – спросил я.
– Не знаю, – она оглядела себя. – Наверное, в квартире холодно, вот и пар, а мы после алкоголя не чувствуем.
Она потрогала рукой батарею:
– Не топят.
От этого объяснения мне стало легче, я даже поежился, будто от холода.
В тот раз я вообще ничего не ощущал. Между нами происходило унылое трение, а в какой-то момент просто понял, что кончил.
– Тебе было хорошо? – настороженно спросила Алиса.
– Нормально, – соврал я.
Не мог же я сказать ей правду. Алиса, наверное, и сама всё понимала. Оставалось только соблюдать приличия.
– Сделать кофе? – Я хотел уже подняться, но Алиса поспешно сказала: – Сама, – и убежала на кухню.
Было слышно, как бренчит вода о дно чайника, шаркает спичка, звенят прихваченные за уши чашки.
Я тем временем рылся на полках с пластинками, выуживал то один конверт, то другой. Потом вернулась Алиса и присоединилась ко мне, нахваливая мою в общем-то ничем не выдающуюся коллекцию старого винила. Такие раньше были у всех.
– Помнишь, – говорила она, – в девяносто четвертом, все как с ума сошли из-за этих компакт-дисков, а мне они сразу не понравились. Звук на них куцый. Вивальди принесли, я слушаю – не то, всё выхолощено. Нашли старую пластинку, глянуть страшно, какую запиленную. Ставим – и другое же дело, музыка появилась, живая…
Ты слушала, наверное, на отвратительной аппаратуре. И записи бывают разные. На виниле мог быть хороший оркестр, а на диске – третьесортный… – я вступился за прогресс, но, честно говоря, я тоже любил, когда в колонках мягко стукает игла и пластинка шипит, как сковородка.
Алиса потянула с полки очередной конверт:
– Давай «Барселону» поставим?
Этот диск меня всегда настораживал, причем из-за фотографии на обложке.
– Не хочу. Кабалье там такая страшная. Смотри, как она Меркьюри обхватила, будто полное брюхо его крови насосала. Он после этого умер.
– Тогда Оскар Строк. Не возражаешь против советского ретро?
Я не возражал.
В моей исправно дымившей чашке кофе оказался почему-то еле теплым. Я не хотел расстраивать Алису, у нас и без того в тот вечер было всё не слава богу. К тому же у меня непонятно почему облезло небо, и я деловито ощупывал языком тонкие лохмотья.
Алиса осторожно отпила глоток и посмотрела на меня так удрученно.
Я сказал:
– Ты, наверное, просто не заметила, что вода не закипела.
– Как такое может быть? – сокрушалась Алиса.
– Ничего страшного, – утешал я. Алиса чувствовала себя пристыженной:
– Я еще раз воду подогрею. Она крикнула из кухни:
– Ты прав, чайник совсем холодный, это я – дура, наверное, газ не зажгла…
Уже спел Утесов «Лунную рапсодию», и Марфесси про «Черные глаза». Когда пластинка закончилась, я пошел на кухню.
Алиса стояла возле плиты, опустив в чайник руку:
– Видишь, на коже пузырьки воздуха, – как-то особенно сказала она. – Когда температура повысится, они всплывут и станут большими… Такое возможно, чтобы вода кипела не в полную силу?
Я не знал, что ответить. В чайнике вдруг забурлило.
– Готовим на холодном бенгальском огне, – растеряно улыбалась Алиса. – А пузыри потому, что невидимка дует в такую же невидимую соломинку…
Как же мне стало тогда страшно.
– Не горячо? – тихо спросил я.
– Ноль на массу, – она деланно засмеялась. – Еще поварю.
И вдруг на кипящей волне мелькнул и снова исчез в круговороте похожий на рыбью чешуйку ноготь с розовым лаком.
Тогда я заорал:
– Хватит! Ради Бога, хватит! – и потянул ее руку из чайника.
– А что теперь?! – с нервной усмешкой спросила Алиса. – Можно есть?
Здоровой рукой она подхватила со стола тарелку, шлепнула на нее свою обваренную, точно морской деликатес, кисть. Алиса это тоже поняла и пошевелила пальцами, как щупальцами:
– Разрешите представить, Алиса, это кальмар. Кальмар, это Алиса.
Я побежал прочь, но в коридоре упал и не мог больше подняться, привалился к стене и смотрел, как топорщится штанина от выпирающей наружу кости и расползается по ткани кровь.
Алиса обернула руку полотенцем. Прижав эту культю к груди, она металась по квартире, причитая, что нужно срочно чем-нибудь смазать ее ожоги и позвонить в «скорую помощь».
Я уже знал, что ей, Алисе, хоть страшно, но совершенно не больно, так же как и мне. Я знал, что мы теперь навсегда останемся вместе – неразлучная пара, соединенная не просто увечьями, а общей природой недуга, как прокаженные.
Я вспомнил деревянных солдат Урфина Джюса, с детским любопытством глядящих на огонь, что пожирал их. Сказочный образ на миг вернул мне сцену причащения в церкви Избавления, в ушах снова раздались дровяной треск сгорающего ногтя и ликующий выкрик проповедника: «Не больно!»