355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Танич » Играла музыка в саду » Текст книги (страница 11)
Играла музыка в саду
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:12

Текст книги "Играла музыка в саду"


Автор книги: Михаил Танич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Здесь выросли дочери, появились внуки. Здесь накрыл меня в 1984-м, в мае, неопознанный инфаркт, с которым я продолжал окапывать яблони, – ведь у меня никогда в жизни не было своего даже куста лесной малины. Здесь была хорошая аура, и в медовом воздухе витала любовь.

На нашей станции

Снега,

И путь в сугробах

Бесконечен,

И воздух синий,

Как всегда,

И я опять тобой

Не встречен.

И я иду

Знакомым следом,

И я приду

Хоть на бровях,

Туда, где стало

Белым снегом

Твое дыханье на ветвях.

Ну кому, каким латышским стрелкам и их потомкам надо было установить эти чертовы границы и таможни, у которых единственная радость – разделить людей на наших, хороших, и всех других, плохих? Кто придумал эту дьявольщину, нося на груди свои крестильные христианские крестики?!

Нет, это не время меняется – это изменился, можно сказать, выпал в осадок я сам, Михаил Танич, широко известный всем сторонний человек.

Мне кажется, что я точно нашел это определяющее слово: посторонний – было бы неточно. Я – не посторонний в своей стране, я болен ее болями, я имею с ней близкие отношения, у меня в столе – четыре ордена от нее и штук двадцать медалей. Я – действующий автор, и в каждом доме знают наизусть мои песни.

Я встрепенулся от смутной надежды на перемены, когда мы выбрали этого президента. Я не сумею объяснить, откуда возникло у меня как бы не мое чувство надежды и доверия к этому суровому и разумному человеку с мальчишеской походкой и таким же взглядом мальчишки, старающегося выглядеть взрослым. С какой легкостью принял он ответственность за свою большую, неустроенную, незамиренную страну.

Я даже не ожидал, что я такой непосторонний своей стране человек! Но сторонний. У меня уже есть комментарии и к действиям нового моего Президента!

ТАЛОНЫ НА ЖИЗНЬ

Институтские мои годы запомнились мне бесконечными хвостами. Я не успевал делать эпюры по начертательной геометрии, отмывки дорических колонн, слабоват был и в математическом анализе. Тем не менее я был весьма заметной фигурой в институте – вместе с художником Гришей Златкиным мы выпускали популярную сатирическую газету "На карандаш!", вполне социалистическую по форме и содержанию, хотя и необычного вида – она была длиной во всю стену, метров пять обоев, со множеством акварельных мастерских рисунков (Гриша печатался в областной газете "Молот") и с моими, разумеется, стихотворными подписями, в которых что-то было. Во мне всегда что-то было, хотя и не много.

Когда вывешенный номер обступала толпа студентов, я ходил по коридору гордый, как Пушкин на лицейском экзамене – "старик Державин нас заметил".

По вечерам играл наш институтский джаз-оркестр, и мы до потери ног танцевали свои фокстроты, вальс-бостоны и танго с аргентинскими выкрутасами (ростовский шик!). Время было послевоенное, голодное, но с каким удовольствием я поменял бы мое сегодняшнее изобилие харчей, которое мне уже во вред, на ту голодную юность, когда можно было есть все, хоть гвозди, но ничего этого не было! Гвоздей – тем более!

Все было по карточкам и по талонам. И распределял эти талоны на нашем курсе кто бы вы думали? Правильно. Почему? Сам не знаю, но скорее всего по расположению ко мне всемогущей в институте секретарши директора Ирочки Горловой. Эта тридцатилетняя красавица, дочь какого-то крупного краснодарского начальника, кажется, самого большого, очутилась в Ростове из-за неведомой мне романтической истории, беспрерывно меняла модные тогда крепдешиновые платья в цветах и оставляла после себя ветер с запахом духов "Красная Москва".

Я испытывал к ней, к этой для меня, 20-летнего, старушке, определенный сексуальный интерес, который она, постоянно увлеченная кем-то другим, едва ли замечала. Надо сказать, что в ее окружении всегда был кто-то более представительный и заметный, чем я. А мне судьба навязала с детства, после того как меня с мамой выгнали из собственного дома, некий комплекс если и не неполноценности, то недостаточности.

Но взаимопонимание между мной и Ирочкой и даже симпатия существовали, и я получал от этой владычицы мор-ской длинные ленты талонов с печатями института – для распределения. Талоны были на папиросы "Наша марка", фирменное курево и гордость ростовчан; резиновые калоши, да-да, не смейтесь, была такая драгоценность, имеющая отношение к XX веку; а также на какие-то ткани, может быть, для постельного белья. Не вспомню еще на что, поскольку себе я брал только "Нашу марку", а остальное как-то раздавал студентам и даже не знаю, что это было. А с "Нашей марки" началось еще в школе мое курение, я думал взросление, и рубль на завтрак уходил, конечно, на курево – десятка папирос мне тогда хватало на два дня. Эта безобразная привычка довела потом меня чуть ли не до туберкулеза, и я курил по три пачки сигарет в день, точнее в полдня, потому что остальные полдня я кашлял. Но и теперь, когда я уже лет 35 не курю и не кашляю, вкус ростовской "Нашей марки" доминирует над всеми распрекрасными "Мальборо". Это дым моего отечества и моей юности!

Итак, мы плясали фокстрот, беззаботные по причине молодости, но Ирочка Горлова уже знала, что за нами следят, что мы окружены, как подопытные кролики, вниманием КГБ; она была центром всего в институте – и отдела кадров, и спецотдела, и наверняка знала всех явных и тайных тружеников этой святой организации. А может быть, тоже там служила. Я теперь только подумал о причинах ее охлаждения к моей персоне. Ей-то уж были доверены дворцовые тайны! И талоны на калоши ленинградской фабрики "Красный треугольник" все реже попадали в мои руки.

Но жизнь по талонам на жизнь вспоминается мне не стукачами и не лаковыми калошами, надетыми на стертые и стоп-танные туфли, просящие каши, а безоглядной молодостью и силой. Я уже сказал, что не раздумывая променял бы старость на молодость, это время на то, с одной поправкой – чтобы не вернулся Фараон Виссарионович и моя молодость не ушла бы снова на строительство в его честь монументальных сфинксов и пирамид.

Господин Анпилов, не записывайте меня в свои ряды – ни тогда, ни теперь мне с вами не по пути. Шагайте сами.

ЛИДА

И вот снова что-то вздулось прямо на линии заживающего после перитонита шва, и хирург сказал: "Надо вскрывать". И вот я, такой целенький на протяжении всех моих долгих лет, заряженный с юности на футбольный мяч, более всего напоминающий пружину, враз рассыпался на неуправляемые губернии, и поделили меня ножом хирурги вдоль и поперек. Отыгрались за всю жизнь.

И я стал наподобие консервной банки – меня все время вскрывают. Иду сам в операционную, без Лидочки, и так уже привык, что всегда держу ее руку в своей, что мне страшно самому. Последние недели, даже месяцы, моих хирургиче-ских путешествий, она была рядом, без нее я, распоротый и еле зашитый, не мог встать с постели. Она ночевала в палатах, где на диванчике, а где и в кресле.

Иду я в операционную и вспоминаю – мысль ведь бежит быстро – что, по сути, и всю предыдущую жизнь я никогда не был без этой женщины. Как кто-то сказал о Пушкине, скажу о ней: "Она – мое все!" Она – моя дочь, я вырастил ее из ничего, от нуля. Она – моя мать, я часто прислушиваюсь к ее разумным советам.

Всюду в мире, где мы побывали, мы побывали вместе. Все, что я написал, посвящено ей и первой прочтено ею. Мы, в сущности, не разлучались за эти 44 года. Меняли города и квартиры, клеили обои и воспитывали детей. Были счастливы, привозя домой сигнальные экземпляры новых книг, ссорились и мирились.

Я ее зову "Люба", и многие думают, что и на самом деле она Люба, а не Лида. Я мог бы ее, как делают журналисты, назвать своей Музой, но мне чужд пафос – а то, пожалуй, меня надо бы фотографировать с лирой и отпущенным ногтем на мизинце. В наброшенном пледе.

И каждый мой день начинается рядом с этой спящей красавицей, обнявшей свою голову руками в виде венка (как у нее рук хватает?). Хорошее начало. И не становится она в моих глазах старше – дистанция любви не сокращается.

Так что, мне встретилось чудо? Солнце? Или соцреализм прорвался на мои страницы? Да нет, чудо только в том, что мы вообще встретились и сумели остаться вместе, несмотря на то, что мы совсем разные и у каждого своя библиотека недостатков. Мы оба помним анекдот: "А не хотелось ли вам расстаться?" – "Расстаться – нет, а убить – да!"

Вот мы поженились и живем в райцентре Светлый Яр. И хожу я на работу в редакцию поутру, а по другой стороне на свою работу идет молодая и красивая заведующая банком, не знаю даже ее имени. Иногда мы идем по одной стороне и, может быть, даже о чем-то беседуем – ведь мы знакомы. А сзади, я и предположить не мог, плачет моя юная девятнадцатилетняя жена – в наш с ней медовый месяц. От ревности.

И это разногласие сохранилось на всю жизнь. "Еще чего! Стану я ревновать!" – говорит Лидочка. Но никаких женщин вокруг меня быть не должно! И она безусловно права: ведь женщины – это всегда опасно. А с другой стороны, если не видеть вокруг красоты, и женщин в том числе, какой ты к черту мужик, а тем более писатель?

Есть у нас и другие разночтения и разновкусия. Но нет ни одного, которое помешало бы нашему "нам не жить друг без друга". И когда я уходил в потусторонний мир наркоза, я держал Лидочкину руку в своей, и снова держал эту руку, возвращаясь на этот свет.

Вот о чем думал я, шагая в операционную без Лидочки в сопровождении врача. Я, старая консервная банка перед вскрытием.

Похоже маемся и лечимся,

И у аптечного окна

Стоит с рецептом человечество,

И эта очередь длинна.

Мы, нечестивцы и апостолы,

От мудрецов до королей

Лишь комбинации из фосфора

И органических солей.

В нас – одинаковые атомы

И хромосомы мельтешат,

И нас патологоанатомы,

Как перепелок, потрошат.

И зная все, до самой малости,

Толчет провизор порошки

И дарит нас отцовской жалостью

Сквозь близорукие очки.

ОДИННАДЦАТЫЙ ПУНКТ

У нас нет законов. То есть не то чтобы вообще никаких, нет таких, чтоб регламентировали всю нашу жизнь и мы бы их знали, как пианист знает ноты. Конечно, нельзя ехать на красный свет светофора. Ну, а если вы проехали красный, зазевавшись, что последует дальше – автомобильный суд, счет на оплату штрафа в банк, просто ли расчет на месте по квитанции, самосуд ли и взятка автоинспектору? Этого пока никто не знает. Не было четвертого чтения.

Сколько стоит отправить письмо в Липецк и сколько – в Сан-Франциско? Эти тарифы бесконечно меняются, и бессмысленно запасаться конвертами на почте. Я и письма писать перестал из-за этой глупости. А сколько нам платить налогов и сколько всего налогов – загадка, и разгадка затерялась в Думе, где все еще идет столетняя политическая война между шариковыми... тьфу ты! шандыбиными.

Нет, есть какие-то чудодейственные законы, проскочившие раскаленную взаимной ненавистью депутатов Думу. Например, пулей-дурой проскочило решение об отмене смертной казни. Какая удача! И момент выбрали – когда кругом стрельба по живым людям, серийные заказные убийства, маньяки, не имеющие вообще права жить среди людей! Обогнали все демократические страны. И я вписал еще одну в наши лесоповальские частушки.

Нам судья три года ровно

Третий срок дает условно!

Ставит нам условие

Воруйте на здоровие!

И сидят нелюди по спецзонам, смотрят телевизор, и надежда, которая умирает последней, у этих серийных душегубов имеется: глядишь, придумают еще почетное звание "за-служенный маньяк Российской Федерации".

Раньше, при советской власти (тьфу-тьфу, чтоб ее век не видать и не помнить!), законов тоже не было, их заменяла революционная целесообразность. Поэтому и явка на избирательные участки, и процент проголосовавших на выборах "за" составляли всегда неубедительные 100 процентов. А ежели были несогласные, то для них у власти имелась четко напечатанная статья 58 в Уголовном кодексе. По этой статье любое наше действие оценивалось четко: 58-1 – измена Родине, 58-3 – бандитизм, 58-6 – шпионаж, далее – терроризм и диверсия, далее знаменитая статья 58-10, по которой в принципе мы все были как бы заранее осуждены, – антисоветская агитация.

А был еще одиннадцатый пункт. И вот по этому одиннадцатому не знаю, кому в голову пришло собрать нас в контрреволюционную организацию. Нас, трех студентов строительного института, никак друг с другом не связанных, наподобие редиски: почему именно эти десять-пятнадцать редисок попадают в один пучок?

Ко мне прицепили двоих моих приятелей – Никиту Буцева, казака из станицы Багаевской, и Илью Соломина, еврея из Минска, у которого всю семью расстреляли немцы и который, учась в Ростове, снимал угол, просто жил у тетушек Наташи Решетовской, жены уже сидевшего в лагере своего комбата, будущего писателя Солженицына.

Я, помнится, вскользь уже касался этой темы. Сейчас решил рассказать об одиннадцатом пункте крупным планом. Ведь сохранись он у меня, я, который и так с детства знал об этой Системе больше других, так и остался бы политиче-ским человеком, ввергнутым в диссидентство, обреченным на тюрьмы, психушки и эмиграции. Вышел бы с теми семью на Красную площадь. Когда совдеп вошел в приподнявшую голову Чехословакию, у меня на нервной почве сыпь на теле выступила.

А так я вышел из лагеря, как форточник, худенький и больше ни в чем не виноватый. И поставил себе целью – быть сторонним человеком, жить по возможности в профиль к системе. И кажется, мне это почти удалось.

Пунктов точно не знаю, сколько было, был, например, пункт 17 – знал и не донес. Но этот Кодекс соблюдался и исполнялся четко и был настоящим Законом государства, управлявшегося большевиками. Потому что отбывало срок по этому закону процентов 90 невинных людей.

Следователь Ланцов,

Мастер ночных допросов,

Мне говорил:

– Подписывай.

Туды твою мать, Матросов.

А я, приведенный

Двумя конвоирами

Из внутренней тюрьмы:

– Советская власть

Разберется.

– Советская власть – это мы!

Теперь-то я понимаю,

Что я затевал бузу,

О чем,

Как в листе допроса,

Расписываюсь внизу.

Так что, прикажете их освободить? Как бы не так, эта организация не допускала брака в своей работе! Но я сейчас думаю, что хотя демократия еще не просматривалась, но какие-то неясные ветры сомнения уже веяли над нимбом непорочных чекистских начальников, и по чьей-то инициативе в обвинительном заключении пункт 11 исчез у нас, отсох, как аппендикс, и остался только пункт 10-й, агитация. Но куда от него денешься, если ты действительно сдуру подумал, что в Германии хорошие дороги.

Мы и значения тогда не придали, что, потеряв непонятный 11-й пункт, мы вроде как получили амнистию, превратившись как бы в бытовых заключенных; власти и сами так смотрели на "болтунов", и когда стали разделять лагеря на политические и уголовные, "одиннадцатых" увезли с политическими, навеки виноватыми, а мы остались с уголовниками, виноватыми частично и временно.

Так, в общении с ворами, мошенниками, взяточниками и насильниками вызревали мои будущие песни "Лесоповала". Я хорошо прошел этот полный шестилетний курс обучения, чтобы рассказать о сталинском лагере в своем большом цикле как бы исторических песен о воле-неволе.

А три редиски, три старых редиски, живы, хоть и не раз уже собирались (последний – я) отдать концы. И живут в разных краях: один – в станице Багаевской на Дону, второй – в городе Линн, Соединенные Штаты Америки, а я вот – у Красных ворот в Москве. Давно заглохло наше общение, прекратилась редкая переписка, все скуднее наши сведения друг о друге. Да и были ли мы друзьями? Мы были подельниками, связанными чьей-то рукой в органах в пучок антисоветской организации, во что, как оказалось, они и сами не верили.

Помните, я говорил, что где-то можно получить для прочтения наше старое дело. Нет, все же интересно бы перечитать эту черную сказку нашей борьбы с режимом (мы все же боролись с ними и на следствии, и на суде!), попытаться вычислить автора нашей пьесы – кому понадобились мы, совершенно ничем не связанные между собой три студента, чтобы так просто взять и искалечить три молодые жизни.

Да черта лысого узнаешь – там будет все что угодно, кроме этого: свои тайны органы, и десять раз сменившись, как и наши дела, хранят вечно.

И одиннадцатый пункт всегда будет рано списывать в архив – до сих пор нет другого кандидата на постамент на круглой площади Лубянки, кроме железного Феликса.

ВЕСНА. ЧЕРЕМУХА. ХОЛОДРЫГА

Это я – про весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да, была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта – привела меня, в общем-то, к финалу: оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните – "лебеди-саночки"?) под лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного хирурга Рината Акчурина.

Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6, потеря сознания и новая операция под общим наркозом – перитонит, и двадцать минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати минут! И снова палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое капельница! А тут сразу все узнал – такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду?

Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!

И Он помог – я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять – под капельницы.

И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще?

Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.

Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:

– Откуда вы знаете немецкий язык?

– За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.

– Вот как! – И гауляйтер перешел на французский... Он служил в Париже. И это спасло маму.

Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт – он же одновременно Зимний дворец и крейсер "Аврора" наших ребячьих затей.

И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама.

А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятно-стей, попал из военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста.

Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и крошечного холодильника "Морозко" на две кастрюли!

Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики, мгновенно – закололо сердце, и "скорая" приехала поздно, – я буквально сошел с ума от горя и не-ожиданности.

Что у меня – от мамы? И есть ли что – не знаю. Я не так прекраснодушен, не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца?

Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего таблицу умножения: ну почему семью девять – шестьдесят три?) Нет, отец гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму спортобщества "Сталь" в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец иногда мог видеть сам.

Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он ведал всем – строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время.

Зато в карты, в домино и в шашки ему не было равных и далеко за пределами Таганрога. Иногда он позволял мне допоздна сидеть во время преферансных ночей и учиться у таких же – но приезжих – гроссмейстеров, как он, этому во-все не бесполезному в жизни умению. Не научился – они почти не хлопали картами, а быстро расписывали висты, и пулька продолжалась не более одного часа. Я потом утром изучал записи – не проиграл ли отец?

Нет, ни игроцкой лихости, ни удивительной энергии на работе, ни авторитета в профессии, скорее всего, я не унаследовал от моего отца! А как спокойно спросил он у энкаведешников: "Ордер?!" Откуда же мы – такие, как есть? Почему, передав своим дочерям не вызревшую в нас музыкальность и художественные способности, мы не добились от них хоть какого-то результата? Ведь сами мы кое-что все же успели на этом поприще! Почему?

И какой смысл был клонировать овечку Долли – ведь по всем другим признакам, кроме каракулевой шкурки и вылупленных зеленых глаз, это будет совсем другое существо?!

Холодная весна, черемуха цветет, на улицу не выйти, и всякие глупости туманят сегодня мое тоже еще не совсем оправившееся сознание.

ВОЙНА. ОБРАТНАЯ ДОРОГА

Городок Мерзебург, узловая станция, предоставил нашей армии какой-то безграничный плац с военными постройками под десятки тысяч солдат, сразу отпущенных домой. Мы жили в ожидании, пока собирались попутные эшелоны: на Москву, на Украину, на Дон и за Волгу.

В кинозальчике круглые сутки крутился один-единственный американский фильм "Серенада Солнечной долины". Согласитесь, что и Голливуд, и Соня Хени в главной роли, а еще больше музыка Гленна Миллера – почти что нокаут для вчера еще окопного и вшивого русского солдата. Два мира – две войны.

Посмотрев раза три весь фильм и выбрав для себя самый кайфовый момент чечетку "Чуча", я стал приходить только на этот номер и представлял себе, как дома научусь бить степ не хуже братьев Николас. Через много-много лет я видел их (их ли?) седенькими, старенькими, но живыми в городе Новый Орлеан, штат Луизиана, во французском квартале – они плясали для прохожих один-два такта прямо на мостовой: доллар за славу. Они были нищими.

Будущая жизнь моя представлялась мне смутно, но все-таки раем. Победа пришла неожиданно, как все долгожданное. Я – цел, молод, достоин уважения, честолюбивый юноша с тысячей незабитых голов впереди. Потом всю тысячу забьет Пеле, а мои так и останутся при мне.

Каким-то образом я и здесь угодил на гауптвахту, не помню за что. Это моя удивительная способность попадать в неприятности, по мне всегда скучали гауптвахты и карцеры, виноват, не виноват ли, такова видимо, моя суть. И я не успел получить свою медаль "За взятие Берлина", которую тут же вручали солдатам, причастным к штурму Берлина, а я из моей пушки с рингавтобана одним из первых открыл стрельбу по этому городу в апреле 45-го.

Эшелоны собирались медленно: ехала домой миллионная армия отвыкших от дома солдат, и у каждого – какое-то наспех нажитое на чужбине имущество: отомщенные костюмы с подложенными ватными плечами, гостинцы для жен и детей, аккордеоны всех марок. Да это еще что! Тысячи велосипедов и мотоциклов, попробуй провези их через всю Европу. Эшелоны-то состояли из теплушек: сорок человек или восемь лошадей. Ведь ехали миллионы рядовых, самая настоящая армия-победительница. Генералы и офицеры свои велосипеды доставляли каким-то более хитрым способом.

Хочу, чтобы вы представили себе и весь эшелон целиком, с присобаченными любым способом к своему вагону трофеями – с боков и на крышах теплушек, проволоками и веревками – эшелон, идущий, как фантом, по Европе в каком-то удивительном победном ритме. Немножечко пьяненький? Да, конечно. Облепленный трофейными, кровью заслуженными колесами. Это хватило ума разрешить нашему безжалостному к солдату командованию – без трофеев солдат голым и нищим возвращался бы в свои голые и нищие пенаты.

А внутри теплушки – нары, сплошь устланные немецкими коврами, иногда размером через весь вагон, синий дым от гаванских сигар, откуда-то их было в Германии много. И звучат фальшивя немецкие аккордеоны "Хонер" и даже дорогие итальянские. Какой проворный народ – через два-три дня (дорога была долгая) эти люди, никогда ранее не державшие в руках никаких музыкальных игрушек, руками, казалось бы, навек приржавевшими к пулеметам, довольно сносно выводили свое любимое "Над озером чаечка вьется" и вовсе уж модное "На позиции девушка провожала бойца".

У меня, не знаю откуда, тоже оказался небольшой аккордеончик, который мне только мешал, и я не проявил ярких музыкальных способностей, как ни старался. Ну никак еще долго не проклевывалась моя будущая профессия. Поэтому в Варшаве аккордеончик был продан за пару бутылок польского самогона бимбера и несколько упаковок – по 100 – сигарет "Пани". Так сгорела и ушла дымом единственная моя возможность приобщиться к миру музыки. Считаю эту сделку удачным компромиссом – в мире не возникло еще одного бесталанного музыканта.

А эшелон-призрак мчался с войны по никому еще не принадлежавшей и не выставившей границ Европе, пугая своим видом и сумасшедшей музыкой немецкие и польские деревушки по обе стороны своего исторического марша – война, обратная дорога.

Сто раз славлю предприимчивость и хозяйственность русского солдата (некоторые везли даже конскую сбрую!). Не морщитесь и не фэкайте – мы их не звали к себе в гости. Но они пришли. А мы обид не прощаем.

СМЕРТЬ ФАРАОНА

Поселок Кураховка на Донбассе. Дымит на угле и дает свою маленькую "плюс электрификацию" местная ГЭС, а в гостинице имеет служебную комнату моя мама, единственный мой якорь в жизни, сама снявшаяся со всех своих якорей. Два перекати-поля. Мама, правда, начальник планового отдела какого-то предприятия, а сынок – только что откинувшийся забалансовый человек, навсегда пропитанный лагерным духом, без видимого будущего в свои уже тридцать лет.

Скоро я покину этот поселок, подамся в город Мариуполь, почему-то вписавшийся в судьбу мою, моих родителей и прародителей. Подамся в поисках работы, в попытке приобщиться к обществу, из которого меня уволокли в воронке. Вольюсь незаметным ручейком в русло строителей социализма на заводе имени Ильича. И начнется странная полоса моей жизни в общежитии, о которой я уже упоминал на страничках этой книги памяти.

А пока истекают февральские деньки 53-го года. Бездельничая на маминых харчах, я пытаюсь понять, что же такое воля, потому как что такое свобода, мне и до сих пор не совсем понятно. Выбор возможностей в поселке невелик. Пейзаж: дымящие трубы ГРЭС да по горизонту – горами – терриконы старых шахт.

Правда, есть Дворец культуры энергетиков, а в нем – большой бильярдный стол, вокруг которого и закружилась моя никем не востребованная свобода. Я и раньше, в детстве, был любителем катания шаров, а здесь, при ежедневной многочасовой тренировке, превратился и вовсе в грозу местных авторитетов. Вечерами, когда поселок собирался во Дворце на кино и другие мероприятия, стол обступали зеваки, а я был героем зрелища и слышал то и дело похвальные реплики: "Во цыган дает!" Цыган так цыган, я же и здесь, как и всюду, был чужим. Главное, что я даже помаленьку мог зарабатывать себе на карманные расходы.

Пока однажды не появились в толпе две приезжие молодые женщины, одна со своими киями в чехле, и не показали мне, как нужно хорошо играть на бильярде. Одна была профессионалкой и появлялась там и сям в зависимости от дня выплаты шахтерам аванса или зарплаты. Цыган был посрамлен, а быть не первым, как вы уже знаете, он не привык. Прощай, бильярдная!

А дни февральские скатились к марту, и вот как-то утром гостиничное радио принесло весть о кончине товарища Сталина. Я слушал сообщение, подводившее черту под целой эпохой, и плакал. Да, плакал. Как я ненавидел этого человека, развеявшего по ветру мой дом, отнявшего у меня надежды, душившего в своих объятиях половину Европы! Но нет, нет и нет – это не были слезы радости, это были настоящие человеческие слезы по оставившему сей мир главному человеку эпохи: что теперь? Как мы теперь без него? Я не могу перевести сейчас на язык логики эти дурацкие слезы по скончавшемуся фараону, но так было.

Остались построенные в его честь пирамиды: этот Дворец культуры, весь в его бюстах и портретах, в красных полотнищах с утвержденными им лозунгами, эти ГЭСы и ГРЭСы, это пятипроцентное ежегодное снижение цен, Красная Армия в Корее. И осталась на всю жизнь наша с мамой неприкаянность, бездомность, выброшенность за борт, а обеспечил и подарил ее нам лично он, фараон, по которому я плакал в том поселке и до сих пор не в силах объяснить себе эти свои позорные слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю