Текст книги "Бегство талой воды"
Автор книги: Михаил Резин
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Девочка:
Вот этот самый полуразрушенный коллектор, наш. Что-то типа подземной комнаты. Коллектор отключили года два назад, когда весной подмыло фундамент и часть блоков съехала в овраг. В получившуюся дыру может въехать "жигуленок". У костра, у самого входа в грот сидит Вадим Иванович, наш бывший трудовик. Рядом – Нина. Она еще не учится, ей шесть лет, живет вон в той блочной пятиэтажке, швы покрашены в зеленое. Нину каждую ночь изводят кошмары. Ночью она просыпается от явственного стона и тихого голоса, который зовет: "Ста-ас! Ста-ас!.." А потом раздаются глухие удары, словно кого-то бьют головой о стенку или обо что-то твердое. У нее нет ни одного знакомого по имени Стас, мы спрашивали, и у ее родителей нет такого знакомого, и у соседей нет с таким именем, она не знает, кому принадлежит взрослый мужской голос. Ей страшно, и она плачет. Все, кажется, испробовали. Показывали врачу. Посоветовали не ходить в садик и книг на ночь не читать. Только покой и отдых. А она, между прочим, в садик не ходит и читать не умеет. Говорят, это обыкновенный навязчивый сон.
А что такое обыкновенный навязчивый сон? А что такое навязчивый необыкновенный сон? Вадим Иванович понимает ее и жалеет, у него ведь абсолютный слух, но даже он не слышит этих голосов. Он говорит, что голоса и стоны, наверное, идут с какой-то очень большой глубины. Он гладит ее по голове и говорит, что пусть больше слушает колокола, звон колоколов разгоняет чужие голоса. А вон мальчик ломает ящики и подбрасывает в огонь. Его зовут Петя. Петр. Ящики он берет у продуктового, их там целая гора и, похоже, они никому не нужны, лежат и гниют. Он учится в третьем "в" нашей школы, зовут Марсианин. У него на голове тонкая металлическая сетка. Видите? Если приглядеться, то можно увидеть. Не снимает ни днем, ни ночью, чтобы не слышать эфир, не принимать радиостанции. У него что-то с головой, она работает, как приемник, который никогда не выключается. Говорят, это у него с рождения. Маленький, он все плакал, не переставая, а когда стал ползать, все старался засунуть голову в ведро или кастрюлю. И так только успокаивался. И лишь потом кто-то догадался сделать ему проволочный экран. Христина из другой школы, не из нашей. Она не выносит дневного света и все время в темных очках. В коллекторе она бывает чаще других, здесь полумрак. А вот Лягушонок. Имени не знаю. Между пальцами рук перепонка, как на ластах. Должен ходить во второй класс, но не ходит. Над ним там смеются. Занимается с репетитором. В самом дальнем углу сидит Юра, он из интерната для дефективных. Очень грустный мальчик. Смотрит перед собой и все время что-то бормочет. Его лучше ни о чем не спрашивать, а то потом не остановишь. Будет говорить и говорить. Вадим Иванович думает, что Юра боится какого-то одного вопроса, который ему могут задать. Вот он и старается сразу заговорить собеседника. Еще сюда приходит Лена, ее сейчас нет. Она почти совсем взрослая. В классе шестом-седьмом. Она не может есть ртом, ее начинает тошнить от любой пищи. И она научилась есть носом. Только жидкое, конечно. И нос у нее, естественно, сильно изменился. Фиолетовый с прожилками. Обзывают ее Пеликаном. Недавно стал приходить мальчик со светящейся губой. Да, со светящейся нижней губой. Я раза два только его видела. А вот пришел Рафа, у него нет части костей черепа, и сзади образовался мягкий нарост. Мальчишки его не берут с собой играть и называют Грыжей. Других не знаю, не успела познакомиться. Из взрослых здесь бывают только милиционеры. Они придираются к Вадиму Ивановичу. Они не понимают и никогда не поймут, что такое абсолютный слух. А нам он много интересного рассказывает. Что сейчас, например, очень расти траве тяжело, она выбирается из земли с тоненьким жалобным писком, как комар. Что облака ползут по небу и кричат друг другу о болях в животах. Что шелестит и рассыпается озоновый слой: похоже на сожженную бумагу. Что взрослые, почти все, скрипят во сне зубами. Еще он слышит, что каждому из нас, приходящему к нему, мешает жить, быть здоровыми и понимать происходящее, советует, как поступить, что сделать, чтоб стало лучше. Мне, например, посоветовал, пока мы живем в этом районе, не гулять после заката по улице. Сумерки и дым заводских труб создают фон, от которого у меня болят зубы и могут со временем развиться судороги. А пока только болят зубы и покалывает в затылке и кончиках пальцев. Так что я побежала. А вы, если хотите, оставайтесь. Поговорим с Вадимом Ивановичем, он не откажет. С ребятами. Для вас это будет интересно. Он никуда не торопится. Он тут и ночевать останется. Видите старый матрац? Кто-то выбросил, а мы ему принесли...
Старик:
Смотрю в зеркало. Я ли это? Не обманывает ли стекло? Я вижу зеркало, но видит ли оно меня? Ты стоишь рядом со мной, оба мы отражаемся в зеркале. Но если тебя с превеликим трудом но узнаю, то себя узнавать отказываюсь. С некоторых пор зеркала стали лживы. На них нашла какая-то порча, их исказил химический дефект воздуха. Тебя они изображают взрослой, выросшей, с преувеличенной асимметрией черт, от которой ты еще милее. Но если и в моем присутствии зеркала осмеливаются недоговаривать и привирать о тебе (о, привирать весьма льстиво, надо отдать им должное!), чье младенчески юное лицо я вижу ежедневно и еженощно даже в подземной темноте своих век, то обо мне они врут беззастенчиво. Я знаю, что жизнь не красит человека, но так уродовать может лишь могила. Этот желто-серый, готовый отлететь при первом дуновении ветра пух – моя шевелюра? Этот перезрелый и вялый, оставленный на семена огурец – мой нос? Губы, которые срезали у недельного покойника и прилепили к моим деснам,– мои губы? Шея – отвратительная морщинистая шея черепахи – моя шея? Глаза, подернутые иглами замерзания,– мои глаза? Врешь, проклятое! Врешь, окаянное! Ты – их голографический фокус, их глумливое изобретение. Лишь ртутная тяжесть в конечностях неподдельна, тут вы преуспели, спору нет, все же остальное – злой морок, ваша злонамеренная ворожба, энергетические пассы, рассылаемые вами на частоте радиоволн. Против воли обрядили меня клоуном, наложили чудовищный грим и вытолкнули на арену. Но это не значит, что я буду вас ублажать и кланяться вашим аплодисментам. Одурачить и высмеять– вот ваша цель. Распознать вас и не поддаться – требует известной смекалки и немалого душевного напряжения... Они пытаются убедить меня, что ты, мой ангел, уже не ребенок. Галлюцинации имеют силу реальности. Но и там, в воображаемом, выдернутом из благословенного факта своих детских лет, ты необыкновенна. Тут даже они, ампутаторы и вивисекторы, бессильны. Ты прорываешь геометрию их города, как камень, брошенный в паутину. Но кое-что им все-таки удалось. Они пристроили возле тебя какую-то образину, ухажера, который неотступен и нестерпим, как всякая пошлость и усредненность. Как ты терпишь его? Рот его, обращенный к тебе, как раструб работающего, судорожно-нетерпеливого огнетушителя. Он заливает всю тебя химической пеной болтовни, он топит тебя в ней. Я не различаю слов, но могу угадать их суть. Я силюсь предупредить, я шепчу тебе спасающие слова, но, похоже, ты не слышишь. Какие-то хмарь и мление мысли. Ты даже изобрела способ отгораживаться от меня, от моего докучливого присутствия (понимаю, это кошмар перегретого мозга, химера воображения, но отогнать никак не могу). Ты незаметно вынимаешь из моей руки свою руку, вкладываешь взамен тонкую летнюю перчатку и легким прикосновением губ к моей деревенеющей щеке посылаешь меня вперед, вперед по песчаной дорожке гнусного сквера. И я вдруг вижу, что вновь напрасными оказались усилия, мы никуда не убежали, нас и на этот раз одурачили. Я иду. Включаюсь в игру и иду, беседую с перчаткой и понимаю, что это всего лишь чары, всего лишь майя, как говорят индусы. Не надо только показывать, что понимаешь. Иду, улыбаюсь и беседую. Присядем, говорю я перчатке. Вот на эту скамейку. Я достал из тайничка, из-под "Зеленого корня", где ты прячешь свой клад, вот этот ножичек в футляре из кожзаменителя. Извини, что сделал это, не сказав тебе. Время не ждет. Один человек научил меня затачивать этот нож, фантастический нож, что и говорить. И человек совершенно необыкновенный. Ты его видела, он пару раз заходил к нам. Этот человек – один из немногих, кого им не удалось обработать. Покровитель уродов и дураков. Они собираются за поселком в каком-то овраге, сползаются туда, как улитки, в лужу. Он рассказывает им, что услышал за прошедшую ночь. У него невероятный слух – следствие аллергии. Он слышит, как звенят и ломаются о стекла окон звездные лучи, как крадется на цыпочках злая мысль, как выбирается из земли измученный ядами росток, как ангелы натягивают спасающий покров. Я знаю мальчика, который бегает к нему в овраг. Может, и ты его знаешь. Черненький и худой. Боящиеся глаза. Все время что-то шепчет. Но главное глаза. Их невозможно забыть. Словно в них по разу ткнули иглой, и в проколы свищет страх. Случайно я знаю его историю. Подслушал. Вернее, услышал. Вышел из квартиры (иногда я ухожу, и никто из вас этого даже не замечает) за подорожником и осокой. Путь неблизкий, ты знаешь. За кладбищем лог и поле. Там, в логу, растет осока, а по краям полевой дороги – подорожники. Вышел из подъезда, поздоровался со старушками, самыми безнадежными рабынями города. Им позволено беспрепятственно выходить на прогулку в теплые часы, дойти до магазина (их бедная, лишенная чудес Мекка, пункт ежедневного унылого паломничества), подержаться за стену дома или тощее деревце, которое никогда не войдет в силу (они стригут не только ветки, но и корни, когда устраивают ловушки-пустоты под асфальтом). Старушки обсуждали случай, и ухо мое, помимо воли, стало свидетелем. Не ошибусь, если скажу, что случай этот, став достоянием слабых старушечьих сердец, одним пинком своей козлиной ноги выплеснул из них месяца по два, по три жизни. Одного подонка звали Стасом, он работал в бойлерной, кажется. Сколько раз я тебя предупреждал: не бегай возле бойлерной, не заходи туда с мальчишками и девчонками, не надо ни подшипников, ни медных трубочек, я достану подшипников и медных трубочек, если надо, хоть вагон. Другого не знаю. Умер. Подох. Говорят, вскрыл себе вены в следственном изоляторе. И подох. Они купили кулек конфет и заманили мальчика в бойлерную. И надругались над ним. Ты пока не знаешь, что такое "надругались", и я молю Бога, чтобы никогда не узнала. Есть вещи, которые непоправимо меняют состав человека. Он как бы перегорает. Был нормальный, веселый, певучий – и вдруг сгорел, перегорел. Ты не знаешь, маленькая, а между тем город все больше напоминает пустыню. Жизнь бьется и трепещет на его улицах, но готова в любой момент отлететь. И это их работа. Что-то вокруг происходит, ты чувствуешь? Что-то мельтешит и неуловимо снует в пространстве, какие-то токи то холодом, то жарой обдают сердце. Мне кажется, это хозяйничает легион. Город приютил его. Но тем самым город своими косматыми лапами сгребает на свою голову пылающие угли. О, как хотел бы я вынуть из чехла этот замечательный ножичек и чиркнуть им по холсту, на котором мутными красками намалеваны это песье небо, этот песий вечер. Малышка, видишь ли ты то, что вижу я? Солнце захлебывается в грязной пене, в сгустках дыма, что вязкой фекальной массой прет и прет из десятков, из сотен раздутых от натуги испражнения труб, из разинутых фрамуг их миллионы! – из фрамуг бесконечного цеха, где варят, парят, жгут, отливают, остужают, сплющивают, прокатывают, вытягивают, режут, куют. А солнце захлебывается и тонет. По всему видать, ему не выдюжить, его потопят, его изо всех сил тянут за ноги вниз, за крыши, за горизонт, на дно. Из того отравленного металла, который обрабатывают в цехах, и качели в нашем дворе. И ты, неразумная, забиралась на них, и тебе нравился их визг и хохот. Те качели не сопряжены людской жизни. У них свое время, свое нечеловеческое бытие. Они зло вскрикивают, когда малыш пытается расшевелить их (бедный! – он не знает, что такое качели из доски, веревки и толстого сука, в котором живая сила напрягшейся руки, богатырского предплечья дерева, те качели сами нетерпеливо и одновременно просятся в игру, они податливы, уязвимы и временны, как сам человек). Рассказывали, что девочка у нас во дворе упала с качелей – с типовых, металлических, именно с этих казнящих качелей, которые опасны и капканисты, как сам город,– ударилась затылком – и смерть. Бедная девочка, маленькая мученица городских, подманивающих на расстояние удара аттракционов... А грязь! Несравненная городская грязь, что разубралась, разоделась невестой в бензиновые разводы, в радужные цветы. Она, камелия, зазывает усталую ступню: сюда! сюда! ступай смелее! окунись, успокойся, найдешь прохладу и забвение дневных, прилипших к тебе километров (лечебные грязи, грязевые ванны – не мои ли сестры?), я чмокну и обойму, я обтеку и подлажусь, приму любую форму, я податлива и терпелива, я сладострастно покорна, я – твоя, а ты – мой. А вот бессмертные, всепогодные, круглосуточные экзекуторы ковров и паласов, они стреляют узорчатыми, плетеными, удобными для руки орудиями пытки на весь околоток. По закону города они безжалостны, и выстрелы рикошетом летят от стены к стене, чтобы наконец еще и еще раз продырявить мне голову, чтобы убить еще какую-то часть меня. Темнеет. Пробои окон, возникающие во мгле, решетят ночь, превращают в рубище и без того ветхий; некогда царский ее наряд. Стемнело. Но если я выну ножик, раскрою его, освобожу лезвие – сталь от стали, блеск от блеска волшебного меча – кладенца, то погибнут и правый, и виноватый. Как отделить? Как просеять? Вадим говорит: не надо, не берите на себя неподъемное, оставьте до жатвы. Но тогда для чего я затачивал много дней эту сталь?
Директор:
Вы хотите знать мое мнение? Пожалуйста. Я, как администратор, не только не раскаиваюсь в принятом решении, но и считаю его возмутительно мягким. Не забывайте, мы имеем дело с детьми, нашим будущим. От того, как мы воспитаем, как образуем их, будет зависеть и наша с вами дальнейшая жизнь. Да, да, мне совсем не безразлично, как пойдут у нас дела, когда я буду на пенсии. Надо было сдать его психиатрам. Это в лучшем случае. А мы преспокойненько дали ему уйти по собственному желанию. Этот ублюдок – можете ему так и передать, я и в глаза скажу – смутил многие умы в нашей школе. Особенно юные, которые еще не способны анализировать, отличать добро от зла, правду от фальши. Вы все ждете, что я назову конкретные факты? Хорошо. В ноябре мне стало известно,– только не подумайте, что я это культивирую, ребята сами пришли и рассказали, у нас все-таки есть еще здоровые силы в обществе, есть актив, пионеры и комсомольцы, которые обладают трезвым взглядом и не дают впутывать себя в сомнительные истории,– так вот, в ноябре мне стало известно, что этот, с позволения сказать, педагог в подсобном помещении (там хранятся инструменты, готовая продукция ребят: тумбочки, табуретки, журнальные столики) мыл ноги ученикам. Да, да! И это во время урока. Мы тоже кое-что читали и знаем, откуда эти умывания. У меня буквально волосы встали дыбом. Первая моя реакция была такова: ребята пошутили, разыгрывают. Но они предложили мне самому сходить и удостовериться. Пошел и посмотрел. И что же? Идет урок, ребята пилят, строгают, режут, шпаклюют, а он в подсобке, среди валом наваленных до потолка табуреток, стоит на коленях, бормочет какую-то ахинею и моет ноги двоечнику Горлову. Лицо залито слезами, губы дрожат (не у Горлова, естественно), лоб в древесных опилках. "Вадим Иваныч, что это такое? что за цирк? Объясните!" Он даже не встал, не смутился и говорит: "Лев Наумович, я, конечно, скажу, зачем я это делаю, но вы ведь все равно не поймете". "Вы скажите, сделайте милость, а я уж как-нибудь напрягусь". "Хорошо... Я гордый человек, Лев Наумыч, очень гордый, Я – сын своего времени и своего деградирующего народа, своего обманутого народа. Я – плоть от плоти нашей педагогики, которая есть гордыня, помноженная на скудоумие. Мы, так называемые учителя, убили уже миллионы душ. Мы продолжаем убивать и калечить. И я решил положить этому конец. Кто-то должен сделать первый шаг к смирению. Настоящий учитель никогда ни перед кем не гордится... Долго рассказывать, как я пришел к такому выводу..." "Смирение, говорите? Вы отдаете отчет своим словам? Может, вы больны? Сходите в медпункт, пусть Вера посмотрит вас, смеряет температуру". "Спасибо за заботу, Лев Наумыч, я здоров". "Хорошо, тогда я с этой минуты отстраняю вас от работы и ставлю вопрос перед педсоветом. Сегодня же. Отчитаетесь перед коллективом и объясните свою линию поведения". Нет, я рад, что мы от него избавились. И в коллективе такое же мнение. Можете спросить. В целом у нас неплохой коллектив, много сильных и заслуженных преподавателей. Работа методической секции признана лучшей в городе. Есть и свои маяки. Хотите взглянуть на альбом?
Старик:
Все промахиваюсь мыслью, все не могу понять, что происходит со снегом, который выпадает на город зимой. Школьное объяснение – тает. О, эти школьные объяснения! Эти чумные бациллы, которыми в специальной пыточной, именуемой классом, заражают детей. В одно слово учебника учитель способен замуровать пространственно-временной зигзаг вселенной. Он разыгрывает из себя Творца, лицедей и обезьяна. Малышка, ты не пойдешь в школу, обещаю тебе. Надо очень не любить своих детей, чтобы отдавать их в школу. Я буду сам печь тебе пышки из сладкой пыли, что плавает в лесном солнечном луче. А пить ты будешь росу, что сбегает с лепестков в час тумана, утреннего солнца, и освобождения от ночи. Птицы обучат тебя пению, бабочки – движениям, белки и куницы – языку зверей, деревья и трава – языку растений. Ты постепенно поймешь письмена звезд и научишься обращаться к небу. И тебя никогда не будет мучить вопрос, куда уходит зимний снег из города. Я давно попался к ним на крючок. Я болтаюсь на тысяче нитей, которыми гнусные лилипуты привязали мой мозг к этому некрополю, к этому узилищу. Приходит зима, и я в стотысячный раз обманываюсь надеждой: может, на этот раз она остудит лихорадку, снимет иссушающий жар с его бескровных ланит. Мерзкий, он поднимает рыло и рычит в снежную темноту и пустоту. Первый снег обращается в грязь, в воинственную и наглую уличную грязь, что шепелявит и гоняется за колесами, цепляется за каблуки, вскакивает на портфели, сумки, подолы плащей и пальто. Но вот стеклянное копье мороза вонзается прямо в хлюпающую, влажную, цепкую, всепроникающую, жирную смазку. Щелчок невидимых пальцев, сдвиг природных первопричин – и под ногами камень. Тьма летающих, филигранно сработанных звезд плывет по воздуху, наслаивается, ткет сплошное и чистое. Вот плат и покров, одеяло и полотенце – утрись! Но только швея откинулась на спинку стула передохнуть, только перестала мелькать в ее пальцах игла, больной и порочный, перегорающий в похмелье и рабочем надрыве, ты снова выхаркнул забившие бронхи пепел и сажу. Дрожащей, неверной рукой, скрюченной пятерней своей ты сгреб брачную одежду, в который раз отвергая приглашение. Всякий раз по весне ты, город, неряха и люмпен, брезгливо сдвигаешь на обочины сугробы отвергнутых, отброшенных одеяний, отвергнутых и зараженных твоими выделениями. Сработанные из совершенных кристаллов, покровы эти гниют и чернеют. Ты, великий пачкун и осквернитель, надеялся смешать белизну и грязь, снег и свои испражнения. Так и было бы, будь зима вечной. Но ты, изворотливый, все бьешь мимо, все попадаешь не в такт. Чуть выше поднялось солнце, и тебе осталась грязь. Твоя грязь. Завернись в нее, плотную и блестящую, ядовитую и радиоактивную. Это тебе и на выход, и в могилу. Лови, расставляй руки Шивы, не упускай ручьи, в которые, сказочно ударившись оземь, перекинулись снега и покровы. Но где тебе, козлоногому! Я видел толстые решетки на окнах, что зияют среди асфальта ближе к тротуару. Туда устремляются весенние грязные воды. Они пройдут по твоим осклизлым вонючим кишкам и рано или поздно, процедившись сквозь травы, песок, камни, палую листву, подземные отстойники, очутятся в широких теплых водоемах, в игривых ручьях, откуда идет возгонка прямо в небо. Дай руку, хрупкая, придвинься. Наступает время прощания. Несчастные. Вам оставаться. Ущербные потомки Каина, вам оставаться, вам быть рабами его детища – города. Говорят, от тесноты курятника, от сжатости отведенного им пространства куры теряют покой, присущее им миролюбие, отыскивают слабейшую и заклевывают ее до смерти. И вы заклюете друг друга. Начнете со слабейших, а кончите тотальным людоедством. Став жертвами первого искушения, соблазнившись хлебами, вы не получите ничего. Это в лучшем случае. Вы оттянете подолы, ожидая манны, а туда упадут змеи. Вы заплачете, а ответом будет хохот.
Автор:
Этот эпизод произошел зимой. Кажется, в феврале. Снег валил с редкими перерывами. Город напоминал человека, которому на флюс наложили толстый ватный компресс. Вадим позвонил в дверь. Открыла мать. "Вадим! Вадим! – она схватила его за рукав пальто.– Снова плохо, да? Лица на тебе нет и красные пятна, сыпь. И рвет, наверное, опять, да? Вот вода, пей. И поди высморкайся, не нос, а хобот". Она потащила его на кухню, выдвинула из-под стола табурет. "Может, лучше молока? Сейчас согрею. И меда туда добавлю". "Не надо, мама, Люся не приходила?" "Люсю вызвали. Проверяет больных. Ну, рейд по больным, которые не закончили курс лечения и бросили, не стали лечиться. По самым окраинам города. Раньше одиннадцати, говорит, не жди". Она взяла его за руку. Они сидели за столом. Она положила его ладонь на свою и прикрыла сверху ладонью: красная мокрая пятерня меж двух карих скорлупок. "Может, нам уехать, Вадим, а? Хоть на время. На работе тебя отпустят. (Разговор происходил за несколько месяцев до увольнения Вадима.) И Люся не будет возражать. Она вся ушла в работу. Поедем в Крым, поживем, отойдем от суеты. Там в это время безлюдно. И все аллергии пройдут". Позвонили. Он вскочил: "Это Люся!" Когда у него не было насморка, он безошибочно определял, где и с кем была жена. От запахов начинали чесаться ладони и ступни. Хуже всего, когда начинали чесаться ступни, а надо было идти на работу. Тогда он передвигался подскоками, ломая шаг, выворачивая ногу в лодыжке. Теперь насморк избавил его от чесотки, но взамен невероятно обострился слух. Помогая жене снимать шубу, он слышал, как от ворсинок шубы и волос жены струится получасовой давности дым "Казбека". Этот тончайший звук был лишь эхом того звука, что издавали мужские губы, выпуская дым– пф-ф... "Видишь, Вадимушка, мне удалось отвертеться пораньше. Ты рад? Ох уж мне эти старухи окраин! Пока достучишься, пока разгонят собак... У тебя какие-то больные глаза. И нос распух. Сегодня не рвет? Сейчас полечу, потискаю. Есть хочу страшно, но на ночь не буду. На ночь – это преступление. В ванную! Ты приготовил мне ванную? Намерзлась! Мама, вы белье убрали? Вадимушка, ложись быстрее, согрей норку". У него горело лицо. Он смотрел на нее, на ее яркие губы, на глаза, густо подсиненные, и между произнесенных слов слышал отзвук непроизнесенных, живущих в глубине гортани, в последний момент зацепившихся за голосовые связки и неровности нёба. Это были недоноски мыслей, которые она сознательно умерщвляла: опять эти прыщи, паршивые волдыри! сизо-красная груша носа! в ней пригоршня соплей! и потные руки, потные холодные пальцы! лучше жабу пустить под лифчик, сколько можно притворяться, надо сказать, надо сказать... "Вадимушка, ну что ты стоишь столбом! В себя прийти не можешь от радости, что рано вернулась, да? Беги, беги, расправляй постель, я через пять минут..." Он вытащил из шифоньера свитер, лыжную куртку, теплые бриджи, вязаную шапочку, быстро оделся и открыл окно, чтобы не проходить мимо кухни, не объясняться с матерью. Отодвинув фикусы, встал на подоконник, а потом на пожарную лестницу. Он спрыгнул в сугроб. Мигал болтливыми окнами микрорайон, фонари гудели сварочным светом, дернулась и зазвенела струна провода, сбросив снежный канат. Свобода, эта гулящая девка, готова была пойти с ним куда угодно. Вадим шагал, подстраиваясь под легкую иноходь спутницы. Иногда он поднимал глаза и видел, что бодающие небо трубы выполняют двойную работу: выпускают питонов – пожирателей звезд, и незаметно, в краткие промежутки между выпыхами дыма, всасывают невидимую потенцию жизни, краски и образы сновидений, что питают детские души, тонко формируют сердца. Они всасывают потенцию жизни, а дети мечутся в кроватках, напрасно хватая иссохшими жабрами пустое пространство: там только кошмары да змеи, глотающие звезды.
Старик:
Видел собаку. Болонку. Их несметное множество в городах: бездомные и голодные, мелкозубые и незрячие из-за неряшливых челок – бегающие грязные мочалки. Каждый из нас похож чем-то на ту собаку, за каждым тянется что-нибудь позорное, физиологическое, непонятное, враждебное и в то же время плоть от плоти, кровь от крови. Иногда мы теряем контроль над собой, теряем самообладание и наставляем линзу воспаленного внимания и беспокойства именно на определенное место: болезненный отросток, гнойная язва, незаживающий рубец. И начинаем с утроенной ненавистью охотиться на этот изъян, предполагая в нем причину всех своих бед. И стая, которая всегда рыщет у переполненных урн, набрасывается на нас. Кто виноват? Бедные, бедные! Мы думаем найти счастье, думаем обрести покой и довольство. Его здесь нет. Его на этом свете нет. Как обманул нас сказавший: человек рожден для счастья, как птица для полета. Человек не рожден для счастья, но для скорби, для испытаний и анатомических унизительных нелепостей. Ангел мой, свет мой, я виноват перед тобой. Я много раз задавался вопросом: почему я не ровесник твой, не брат тебе и не сестра? Мы вместе бегали бы по земле, баловались и радовались ослепительным радостям детства. Но судьбе угодно было выпустить меня на беговую дорожку много раньше. Пистолет выстрелил, акушерка хлопнула меня по попке за тридцать, сорок, пятьдесят лет до твоего рождения. И вот я превратился в твоего наставника. Неумолимым ходом событий я стал твоим наставником, якобы знающим, что такое хорошо и что такое плохо. И мне, твоему наставнику, твоему старшему покровителю и охранителю, приходилось наказывать тебя. Раб иллюзий, я считал себя обязанным это делать. Я был рекрутирован для этого судьбой и сроками, я присягнул, и мне выдали мундир моего дряхлого тела, моих теперешних лет. Где ты, говоривший о счастье и птицах? Слава твоя с шумом погибла, а петля лжи все еще стягивается под нашими подбородками. Заповедь новую даю вам– да любите друг друга. Сколько раз, малодушный, я приглядывался к этому кресту, намеревался взойти на него, сколько раз, кромешник, я прытко отбегал в сторону, как только замечал, что подходит моя очередь, что окружающие ждут. Любил ли я тебя? Праздный вопрос. Любил, люблю и буду любить. Делал ли все это из любви? Да, и только из любви. Тогда почему так скорбит и ноет сердце. Тогда почему неумолчный сверчок скрипит и скрипит во мне, вытягивает своим смычком остатки сил и разума? Видишь, я встаю перед тобой вот так, прямо в пыль, и мы уравниваемся в росте. Обними меня и прости. Обними и шепни, открой тайну, не потому ли в будущем, которое только еще наступит, ты станешь отправлять меня на прогулку со своей перчаткой, а сама останешься с тем, кто, как ты думаешь, никогда не предаст тебя? Не потому ли, что я любил тебя и так жестоко понимал долг любви, ты не можешь избавиться от непрощения, хотя сердце твое рвется ко мне с прежней силой? Кто же тогда умеет любить и не причинять при этом боль любимому? Как же любить незнакомого ближнего, если даже любовь к родному не обходится без увечий?
Следователь-врач:
Для чего существует власть? Власть существует для власти. Кому служит власть? Власть служит только власти. Политика – мораль власти. Что такое власть? Это материализовавшееся ХОЧУ и МОГУ. Власть – безусловная иллюзия рядом с вечностью. Власть – безусловная реальность в конечном мире, в котором мы живем. Потому земная власть, стремящаяся к абсолюту, предпочитает атеизм любым формам религии: чтобы не делиться с Творцом всего сущего. Среди прочих наслаждений наслаждение властью наиболее заманчиво, предпочтительно и универсально, мы бы сказали: наиболее комфортно. Не все имеют вкус власти. Вы – один из таких. Не имея желания властвовать даже в малом, вы и властям подчиняетесь без особого желания. Но это куда ни шло, с этим мы могли бы мириться. Вы проповедуете смирение. Но смирение не перед властью, что было бы для всех нас благом, а смирение перед надмирным нечто, чему и сами не можете дать определения, что сами не в силах описать. Этой проповедью вы выводите человека из-под власти реальной, делаете эту власть сомнительной и как бы необязательной. Если учение ваше станет массовым, массы уйдут из-под нашего контроля, из-под нашего влияния. Этого мы допустить не можем. Без народа, без массы власть теряет смысл, как теряет смысл бич без стада. Может ли народ без власти? Мы глубоко убеждены: нет. Народ, люди – это неразумные дети, им нужна нянька, которая бы разводила дерущихся по разным углам. Человек несовершенен, человеческая скверна, человеческие пороки – благодатный навоз для власти. Совершенный человек не нуждается во власти. Мы не караем за проступки. Мы лечим. И, как понимаете, ампутация тоже есть акт лечения. Предвидим вопросы, а потому кое-что уточним. Мы получили заявление от человека, имени которого не называем. Он жалеет, что не сообщил нам раньше, хотя факт, о котором он сообщил, был известен ему давно. Этот факт и лег в основание нашей беседы. Да, Вадим Иванович, это то самое омовение ног. Будучи учителем средней школы, вы мыли ученикам ноги, объясняя это высшими гуманными соображениями. Омовение ног – лишь начальный этап в широкой программе смирения, к которому вы призываете. Это лишь начальная ступень борьбы с гордыней, которая, как вы считаете, поразила общество и ведет его к гибели. Мы не разделяем вашего пессимизма. Более того, мы считаем эту точку зрения крайне вредной. И не только по причинам вышеизложенным. Сознательно или бессознательно вы играете на руку преступному миру, развращаете непротивлением злу и смирением, готовите жертвы для насильников, хулиганов и шантажистов. Если и сейчас, уже не являясь штатным школьным сотрудником, вы продолжаете нелегальную работу с детьми, просим вас это немедленно прекратить. Это в ваших же интересах. Никаких контактов с детьми. Тем более что вы морально не безупречны: ушли из дому, оставили жену, мать. Наш совет: возвращайтесь к семье и перестаньте распускать о себе слухи, будто изобилующая в обществе ложь вызывает у вас усиливающиеся аллергические процессы. Это совершенно антинаучно. И это вы понимаете. Примерно так же начинал Голубев, известный теперь под кличкой "Прыщ". Он всем говорил, что пережил видение, которое перевернуло его жизнь. Якобы явился ангел и сообщил ему: или он немедленно гибнет и не будет иметь прощения за свою нечестивую жизнь, или ему даруется жизнь и искупление, но ценой неимоверных страданий за всякое зло, чинимое в городе и округе. Уже потом, как нам стало известно, он утверждал, что вместе с ним должен был погибнуть и город, что жизнь города куплена его страданиями, потому вместе с его смертью должен наступить конец города и, может быть, всего мира. Эта лживая выдумка пришлась по вкусу легковерным, ей способствует наличие у Прыща кровоточивых язв, его крики, стоны и конвульсии, словно он и впрямь корчится от невыносимых мук. А ведь он был обыкновенным алкоголиком и развратником. Вы можете спросить, почему мы его не изолируем, не аннигилируем?.. По решению властей. Да, да, власти хотят, чтобы это чудовище, эта пародия на человека служила целям назидания. Люди должны видеть, до чего может опуститься человек, когда он проповедует смирение. Вы ведь не будете отрицать, что его доктрина, если ее принять на веру, есть высший акт смирения: нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Кроме того, по замыслу властей, он должен выполнять так называемую компенсирующую функцию своим отталкивающим видом, струпьями, гнойниками, каплями крови, которые падают на асфальт и в пыль. Каждый, глядя на него, поймет, сколь мелки его частные беды и невзгоды по сравнению с этим вопящим куском мяса. Как видите, власть умеет использовать в своих целях и совершенно чуждые, вредные ей элементы. Однако это не должно быть для вас утешением. Заверяем вас; вас ждет совсем другое. Обдумайте наши рекомендации. Вряд ли вы способны излечиться, но жить вы вполне можете. Живут и больные, не так ли?