Текст книги "Я слушаю детство"
Автор книги: Михаил Коршунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Неужто Игнашку боятся?
– Народ сейчас потянется на молитву. Ну как, пойдем на кладбище?
– Конечно.
Ребята бросили стереоскоп посреди двора и выбежали на улицу.
У Вати в кармане было несколько старых ключей и отмычек, нарубленных и расклепанных из толстой проволоки. У Миньки – стамеска как холодное оружие и фонарь с батарейкой.
Возле пекарни Аргезовых встретили Аксюшу. Она покупала крендели с патокой.
– Куда это вы мчитесь?
Ватя на ходу крикнул:
– К Игнашке кофей пить!
– Нет, правда?
– Ей-богу!
– Погодите, и я с вами!
– Некогда, Аксюша! Кофей стынет!
Бежали до кладбища что было сил. Обгоняли старушек, которые болезненно напрягались, восходя на Цыплячьи Горки к храму.
На кладбище было жарко, земля расползлась, растрескалась. В неподвижном воздухе, над зарослями туй и петушков, столбиками вилась мошкара.
Многие могилы осели, и на их месте образовались сыпучие ямы, куда сползли надгробные плиты. Кое-где у крестов стояли консервные банки с букетиками полевых цветов.
Минька пробирался первым.
– А если они вернулись? – остановил друга Ватя.
– Струсил?
– Нет. Но ведь могли они вернуться?
Что-то прошелестело в траве. Ребята примолкли.
– Ящерица, – сказал Минька. – Или желтобрюх.
К склепу предводителя подошли с предосторожностями. Вглядывались в тени. В могильные ограды. В сухие деревянные кресты. Прислушивались.
– Пока буду ковырять замок, побудь на стреме, – сказал Ватя и приложился ухом к дверцам склепа: тихо.
Достал ключи и отмычки. Замок тяжелый, кованый. Ватя вставлял в скважину ключ за ключом, крутил, нажимал, дергал – пружина не поддавалась.
Ватя устраивал передышку. Хрипловатым от волнения голосом спрашивал:
– Никто не идет?
– Да нет же.
Перепробовал Ватя и все свои проволоки. Бесполезно.
– Ну вот, – огорченно сказал Минька. – Липовые у тебя отмычки.
– А ты погляди, – оправдывался Ватя, обтирая о штаны ржавчину с пальцев. – Это не простой замок, а репчатый, амбарный. Он с потайкой. Откуда я знал!
– А если камнем?
– Крепкий. Не расшибем. Да и они увидят и смоются.
– Это точно – смоются.
– Минька! Дуем в церковь!
– Для чего?
– У Игнашки ключи от всех склепов. Стянем и откроем.
Среди тополей как будто мелькнула косыночка, повязанная рожками.
– Неужто Аксюшка следит?
Ребята осмотрелись – нет, вроде померещилось.
Служба в церкви началась. Из распахнутых дверей слышались немощный, пресекающийся дискант Игнашки: "Зряче на высоту твою..." – и хриплые подвывания лабазника Матюхи, который выступал за дьяка: "Помилуй мя, исцели душу мою".
Ватя и Минька вошли в церковь.
Стены были убраны большими иконами-людницами, на которых угодники изображались компаниями, оптом, и иконами-маломерками, осьмериками красного пошиба, на которых угодники были нарисованы в розницу. Носы у всех угодников были одинаково длинные и постные – очевидно, от их иноческого жития в "немощи и скорбности".
Самодельные, горбатые свечки пускали по храму сальную копоть. Зеленым сивушным пламенем дышали на киоты лампады и светники, висевшие на белых лентах и оловянных цепочках мелкого набора.
– Ты протискивайся к окошку, – зашептал Ватя Миньке. – Справа последнее – там ящики, а в ящике ключи.
– А ты?
– А я отвлеку Игнашку. Я для него как гвоздь в стуле. Увидит – с глаз не отпустит.
Минька кивнул. Начал пробираться между старухами к окну.
– Сопризнасущая... – скрипел Игнашка.
– Человеческое естество, – подхватывал хор певчих.
– Владычица наша, – хрипел, надсаживался Матюха и сыпал искрами, встряхивая кадило.
Минька не спешил проталкиваться к окну, чтобы не быть слишком заметным. Останавливался, смотрел на иконы, стараясь изображать на затылке, обращенном к Игнашке и Матюхе, смирение и послушание, хотя ему беспрерывно хотелось смеяться: он вспомнил слова деда – иконы и лопаты из одного дерева сделаны.
Случилось так, как предполагал Ватя. Игнашка заприметил его среди старух и прилип глазами.
Лицо Игнашки сморщилось от негодования. К этому были причины. Ватя изощрялся в проказах над Игнашкой: то запускал в кастрюлю, где Игнашка хранил святую воду, циклопов, и, когда подслеповатый Игнашка кропил малярной кистью куличи прихожан, кое-кто из старушек доглядел прыгающих на куличах циклопов и ужаснулся "ино тварям, ино бесам"; то вдавливал в свечки оружейные пистоны, и свечки с громким пыхом взрывались, оплевывая воском лики святых; то на пасхе подсовывал яички с нарисованными языкатыми чертями.
Ватя прошел в первый ряд молящихся. Оказался перед самым поповским носом.
Игнашка держал в одной руке крест, а в другой камертон. Старался не сбиться с правильного голоса при переходе от хора к своему дискантовому запеву.
Минька достиг уже окна, где на подоконнике стоял картонный ящик с наклейкой: "Бакалея, макароны, 20 кг".
В ящике были сложены церковные документы, свечные огарки, бумажные цветы, кусочки просвирок, поминальные листы – синодики.
Минька присмотрелся и вскоре среди этого хлама нашел в ящике ключи на парчовой перевязи.
Боком придвинулся к подоконнику, вытащил из ящика связку с ключами и опустил в карман. В это же время Игнашка взмахнул камертоном над Ватиной головой.
Минька поспешил вон из церкви. Ватя тоже кинулся к дверям, врезаясь головой в животы молящихся.
Дзынь! Упала железная плошка с подаянием. Раскатились копейки.
Матюха смолк на полуслове, точно поперхнулся. Певчие тоже смолкли. Служба спуталась, сбилась.
– Босота! Скаженята!
Когда друзья были на порядочном расстоянии от церкви, Ватя спросил, заглатывая воздух, как судак на песке:
– Стянул ключи?
– Стянул. А что у тебя желвак на лбу?
– Игнашка постарался. Я ему рожу хотел состроить. А он как стебанет камертоном в лоб!
Минька, давясь от смеха, сказал:
– Не все козе в лоб получать!
– Тебе смешки, а у меня в голове вроде хрустнуло даже.
– Слабак ты, Ватя. То у тебя в горле треснуло. Теперь в голове хрустнуло.
– Ничего. Я Игнашке панихиду сыграю. Он мой авторитет подрывает!
– Какой авторитет?
– Педагога. Я ему в самовар пороху насыплю!
Ключ к замку подобрали скоро. Дверцы пискнули застоявшимися петлями, растворились.
Из склепа подуло затхлой, придушенной сыростью.
Минька зажег фонарь. Начал спускаться по узким ступеням, которые становились все более отвесными и скользкими.
Ватя шел сзади, прерывисто дышал. Хватался за Миньку, чтобы не упасть. Батарейка была старой, и фонарь светил слабо.
Кончилась лестница. Ребята попали в сводчатую низкую усыпальню.
Глаза освоились с темнотой. Минька и Ватя увидели каменные с лепными украшениями постаменты, на которых прежде стояли гробы. Теперь на постаментах валялись кучи извести, перемешанной с остатками дубовых досок, обрезками репсовой тесьмы, изуродованными ржавчиной гвоздями. Известью производили на кладбище дезинфекцию.
Минька обвел лучом фонаря помещение – пусто, ободранно, неприятно.
– Может, назад подадимся? – толкнул Ватя Миньку в плечо.
– Погоди, вон еще ход.
И Минька направился к темному углублению в дальнем углу склепа, сжимая в правой руке стамеску. Ватя пошел за ним. Это оказался коридор, который привел в следующую усыпальню.
– Тут, – сказал тихо Минька и остановился.
Ватя чуть не наскочил на него.
– Кто? – испуганно спросил он.
– Они тут живут.
Под лучом света видны были на полу свернутые на соломе одеяла, подушки. Валялись пустые бутылки из-под водки, окурки. Была набросана яичная скорлупа, грязная оберточная бумага, мочала, сухая кожица от колбасы.
Ребята все осмотрели, но ничего особенного не обнаружили – консервы, спички в пергаменте, спиртовка, чашки, ложки, мыло.
– Давай стены простучим, – предложил Минька. Он все еще рассчитывал на тайник, где спрятаны ценности.
Но Ватя торопил с возвращением:
– Цыгане – знаешь они какие. Лучше не попадайся. Изувечат!
Ребята выбрались из склепа. Вдели в двери замок, защелкнули.
– А ключи как же? – спросил Минька.
– Положим, где взяли.
– Опять к Игнашке идти?
– Нет, зачем. В окно бросим.
Ребята пошли к церкви. Служба еще продолжалась. Подойдя к открытому окну, из которого веяло запахом свечного и лампадного перегара, они сквозь решетку бросили ключи на прежнее место, в макаронный ящик.
– Эх, – вздохнул Минька, – и всего-то делов – цыгане едят и водку пьют.
– А ты еще про Курлат-Саккала думал, – сказал Ватя.
Друзья медленно спускались с Цыплячьих Горок по тропке напрямик, через заросли дикого шиповника и хвоща.
Неожиданно столкнулись с Кецей. У Кецы была соломенная плетенка, нагруженная провизией.
Кеца отступил от друзей, хотел спрятать ее за спину.
Минька взглянул на плетенку: перетянутые бечевкой ручки, сбоку дыра, заплатанная бумазеей. Он где-то видел эту плетенку. Но где?
– Двое на одного! – визгливо закричал Кеца.
– Да на кой лях ты сдался! – ответил Минька. – Если понадобится, и один тебя разрисую.
– Фасонишь, да? Вы все дофасонитесь!
– Кто это – все?
– Узнаешь, когда надо будет. Найдется кто-нибудь посильнее твоего Бориса. – И Кеца, вильнув между ребятами, припустился к церкви.
– Что это с ним? – удивился Ватя. – Хоть он и бузовый пацан, но таким трусом никогда не был.
– А он и не струсил, – задумчиво сказал Минька. – Он из-за корзины убежал.
– Как это?
– Я тогда в стереоскоп видел у цыган эту корзину.
– Ну?
– Вот тебе и ну! А теперь ее Кеца тащит, и опять в ней хлеб, водка, папиросы.
– Побежали за ним!
– Что он, без мозгов? Он сейчас не пойдет, куда ему надо.
– Ты думаешь, это он им носит?
– Похоже.
– И угрожал как-то странно. Про Бориса говорил.
– Мы не должны бросать слежку за склепом.
– А может, в милицию заявить или Борису рассказать?
– Самим надо дознаться, в чем тут дело. И фактов у нас для милиции нет. Ну, улик.
– Самим оно, конечно, интереснее, – согласился Ватя. – И насчет фактов тоже правильно. Вот когда все разведаем, тогда и припрем Кецу к стенке.
Глава IX
КУРЛАТ-САККАЛ
В доме только Минька и бабушка. С утра еще было прохладно и пасмурно. Натягивало дождь. Бабушка поставила кадушку, под водостоком с крыши, чтобы набежала дождевая вода для мытья головы.
Минька проделал упражнения со штангой. Прополол гряды на огороде. Вынес из дома вазоны с фуксиями, чтобы цветы помылись под дождем, и занялся выпиливанием лобзиком узоров из фанеры. Это – новое увлечение Миньки и Вати.
Бабушка поставила на примус вариться обед. Достала тетради и начала делать уроки по арифметике и письму.
Тучи сдвигались, уплотнялись. Облегли небо. Бурливые, тяжелые подминали слабые, обрывчатые, отжимали к земле. И те пластались над землей черными пугливыми птицами. Деревья и кусты выжидающе затихли. Листва напряглась, насторожилась.
На опустевшей улице слышалось, как хозяйки поспешно захлопывали окна и ставни. Втаскивали в сараи мангалы и совки с углем. Опускали подпорки и снимали с веревок подсохшее белье. Некоторые подвязывали в садах ветви яблонь и груш.
Бабушка тоже потребовала, чтобы Минька закрыл в доме окна и даже форточки: бабушка боялась грозы.
Она видела, как однажды молния стеганула через форточку по медному подсвечнику на комоде и, свернувшись клубком, перелетела на печь, где и расшиблась о дублянку, в которой квасилось тесто. Ну, не сатанинская ли сила! Ведь этакий огневой клубок и человека уклюнуть может. Так и упокоишься прежде времени.
Со звоном толкнулся о землю гром. Вздрогнули листья. Еще толчок, еще звон – короткий, оглушающий. Что-то обломилось в черепицах и посыпалось по крыше.
Метнулся ветер, вскинул на дорогах пыль, щебенку. И тут же загудел, завихрил ливень, обвальный, шумный.
В окне напротив Минька заметил прижавшегося к стеклу Фимку: у Фимки любопытство пересиливало страх.
– Как бы опять нас не затопило, – сказала бабушка.
Когда случались сильные тучевые дожди, с Цыплячьих Горок на Бахчи-Эль скатывалась одичавшая вспененная вода. Заливала дворы, палисадники, трамвайные пути. Иногда поднималась до метра.
Больше всех других дворов страдал двор Минькиного деда – он был крайним и в ложбине. Каждый раз после гроз бахчи-эльцы собирались выкопать отводную канаву, да все откладывали. И так оно и шло – от беды до беды.
Улицу затянуло дождевым сумраком, за которым потерялся, исчез Фимка. С лязгом промчался в город последний трамвай, чтобы не застрять под ливнем. Может, Пашка-трамвайщик?..
С Цыплячьих Горок устремились потоки воды, кружа на себе щепу, листья, птичьи гнезда, комья земли. Постепенно потоки слились в гремящее мутное половодье.
Минька видел, как двор быстро заполнялся вспененной водой. Она не успевала вытекать через сточное отверстие в заборе.
Потрескивала под напором воды дверь. Сквозь пазы в досках дверей вода потекла в квартиру.
Минька распахнул окно, спрыгнул во двор, в воду.
– Куда ты? – заволновалась бабушка.
– Открою калитку!
Сделав несколько шагов и ощутив напор воды, Минька понял, что калитку, которую надо тянуть на себя против напора воды, ему не открыть.
Закричал бабушке, чтобы подала топор: оставалось одно – рубить ее!
Пробираясь вдоль стены дома и стараясь не оступиться, не уронить топор, Минька направился к калитке.
Гром не умолкая бил землю. Шумело половодье. Хворостинная огорожка у палисадника повалилась, вывернув по углам колья-держаки.
Вершины кустов торчали над водой зелеными островками.
Минька добрался до калитки. Вода стремилась прижать его к ней. Он уперся о косяк ногой и начал рубить доски. Минька вкладывал в удары всю силу, но мокрые доски отшвыривали топор. Вода доходила уже до пояса.
Вдруг Минька почувствовал – кто-то с улицы нажимает на калитку.
– Отодвинь запор! – узнал он голос Прокопенко.
Минька отодвинул. Калитка подалась. На нее давили Прокопенко, Гриша и Ватя.
Минька отпрянул к забору, и вода через открытую калитку волной хлынула мимо него вниз по ложбине.
– В такой ливень калитка должна быть настежь, – сказал Прокопенко, когда вода совсем сошла со двора и Минька смог выйти на улицу. – Это Фимка углядел, что у вас наводнение.
– Фимка бесстрашный, – сказал Минька. – Гроза, а он у окна стоит.
Дождь затихал. Тучи разгрузились, посветлели. Опал туман. В окне опять был виден Фимка. Гриша и машинист Прокопенко ушли по домам.
Минька и Ватя остались вдвоем.
– Эти из города шли! – заговорил возбужденно Ватя. – Дождь лупит, а они идут. Им выгодно – все попрятались, никто не заметит. Опять какое-то барахло к предводителю тащили.
– Айда на кладбище! – предложил Минька.
Дождь все сбавлял и сбавлял, пока не превратился в редкий сеянец. Засветились промытые листья тополей, будто в сетях колотилась мелкая рыбешка. Очистилась от копоти и пыли черепица на крышах.
С Цыплячьих Горок спустился растревоженный дождем запах лаванды.
Минька и Ватя поднялись к церкви. Вода прорыла глубокие борозды, кое-где сорвала кусты, вывернула дерн, притащила с кладбища несколько крестов.
Возле церкви было пусто. На звоннице, на ободьях и колесах, сидели продрогшие вороны.
Ребята прошли на кладбище незамеченными. Соблюдая осторожность, подобрались к предводительскому склепу.
Стены склепа напитались водой, почернели. На дверцах висел замок.
Ватя заглянул в щель между дверцами. Темень – никого и ничего.
– И следов никаких, – тихо сказал Минька. – Ты, наверное, обманулся. То были не они.
– Нет, они, – упорствовал Ватя. – Не мог я обмануться.
Ребята начали обходить склеп, искать следы.
Неожиданно Минька сделал знак – не шуми! – присел на корточки возле отдушины. Ватя опустился рядом.
Из склепа через отдушину доносились негромкие голоса. Разговаривали двое.
– Зря ждем.
– Не гунди.
– А ты уверен, что придет?
– Уверен. Сегодня она выходная. Кеца записку передаст: вроде Борис ей свидание здесь назначил.
– А вдруг донесет?
– Не донесет, чего кукуешь! Если откажется, получит бубнового валета. Тогда и уйдем к Янтановой балке. Кое-кто будет ждать. Иди сними замок, выгляни ее.
– Курлат-Саккал... – прошептал Минька.
– Это он Любу убить хочет! – вскочил Ватя. – Борисом заманивает. Ближе всех Ульян и Игнашка. Надо им сказать.
– Нет! – вскочил и Минька. – Может, это общая банда. Да и что они, хромые, против Курлат-Саккала сделают!
– А Кеца-то, Кеца!
– Бежим предупредим Любу.
Ребята, пригибаясь, побежали среди могил.
У Миньки стиснулось сердце. Он боялся оглянуться.
Добежали до церкви. Остановились. Спрятались под забором, чтобы не увидели из склепа, – мокрые, взволнованные, бледные.
– Минька, ведь они удерут.
– Не удерут. Ты карауль Любу, а я побегу к Борису. От него не удерут.
– Ладно, беги! Только ты скорее!
В проходной завода, когда Минька потребовал, чтобы немедленно вызвали Бориса, даже не расспрашивали, для чего. По Минькиному беспокойному лицу было понятно, что Борис Миньке совершенно необходим.
Борис поспешно вышел в рабочей тужурке, обтирая тряпкой запачканные смазкой руки.
– Ты что? С бабушкой что-нибудь?
– Нет, не с бабушкой.
И Минька, сбиваясь, захлебываясь, рассказал Борису о кладбище, о Курлат-Саккале, о Любе.
Борис попробовал по телефону дозвониться в милицию, но не дозвонился. Тогда попросил дежурного вахтера передать в цех мастеру, что ему нужно отлучиться, а Миньке приказал:
– Беги в милицию.
– А ты, Борис?
– Я на кладбище.
Когда Борис подбежал к кладбищу, навстречу из-за деревьев вышел Ватя.
Борис спросил:
– Любу видел?
– Нет. Вдруг тропинкой прошла, а? Где стена проломана.
– Тропинкой... – Борис внешне был спокоен. – Оставайся здесь и на всякий случай жди ее.
К предводительскому склепу Борис направился не по главной аллее, чтобы не спугнуть бандитов, а в обход через могилы.
Еще издали возле склепа заметил двоих – один стоял, другой наклонился. Тот, который наклонился, был Курлат-Саккал.
На земле у его ног кто-то лежал. "Люба!" – узнал Борис по платью.
Он метнулся к склепу, ломая кусты сирени. Курлат-Саккал услышал треск веток.
– А-а, вот так встреча! – сказал, отступая и что-то поправляя в волосах, которые были перетянуты тонкой тесьмой.
Напарник Курлат-Саккала, заросший, скуластый цыган, тоже отступил.
Борис подбежал к Любе, взял ее голову, приподнял. Глаза закрыты. На ресницах – холодные капли дождя. На щеке – влажные комочки земли, обрывки травинок.
Люба была убита в висок ударом кастета.
Борис вскочил, но тут же Курлат-Саккал нанес ему удар головой. Метил в лицо, но Борис увернулся, и удар пришелся в плечо. В волосах Курлат-Саккала, под тесьмой, был спрятан обломок ножа.
Тужурка у Бориса окрасилась кровью. Он ухватил Курлат-Саккала за руки, рванул к себе.
На Бориса сзади навалился цыган, но Борис стряхнул его.
Со стороны церкви донесся шум мотоциклетных моторов: приехал наряд милиции.
Цыган кинулся бежать.
– Куда? – прохрипел Курлат-Саккал. – Бросаешь? Убью!
Цыган остановился. Склеп оцепляла милиция.
Борис с такой силой сжал Курлат-Саккала, что у того на лице посинели, вспухли вены.
По аллее спешили Минька, Ватя, спешили милиционеры и санитар. Цыгана схватили.
Санитар присел возле Любы. Расстегнул платье, послушал сердце. Потом выпрямился.
Ни один из милиционеров не смог разжать руки Бориса, чтобы отобрать полузадушенного Курлат-Саккала.
Но вот Борис сам разжал руки. Курлат-Саккал, как пустой мешок, мягко упал на землю.
Санитар хотел перевязать Борису рану на плече, но Борис отстранил его и, ни на кого не глядя, медленно пошел через кладбище в степь.
Минька бросился за ним:
– Борис!
Борис, не оборачиваясь, уходил в степь.
– Бо-рис!.. – в отчаянии закричал Минька.
Но Борис так и не оглянулся. Продолжал уходить.
Наступил вечер – сырой, хмурый. Небо было завалено тучами – ни луны, ни звезд. Над Бахчи-Элью тишина. У калиток и ворот – безлюдно.
У пекарни Аргезовых на камне сидел Минька. Ждал, когда вернется Борис. Но Борис не возвращался.
В этот день Минька понял, что у Бориса был в жизни человек еще важнее и значительнее для него, для Бориса, чем он, Минька-стригунок, елеха-воха! И что сам Минька в какой-то степени виноват в гибели этого человека и поэтому потерял Бориса. Потерял, может быть, надолго.
Минька сидел и не чувствовал холода камня. Здесь, на камне, и нашла его Аксюша.
– Ты чего сидишь?
Минька ответил не сразу:
– Жду Бориса.
Аксюша ничего больше не сказала и молча села рядом с Минькой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
СОЛНЦЕ, РАЗБИТОЕ НА КАПЛИ
Рассказ в середине повести
1
Когда-то я гонялся за этим в детстве: хотелось увидеть, где кончается дождь. Увидеть стену, которая поднимается от земли до самого неба и вся сделана из дождя. И чтобы из этой стены выйти к солнцу, к сухим листьям и к сухой траве, а потом снова войти в дождь, к мокрым листьям и к мокрой траве.
Кончается одно, и возникает совсем другое.
И я гонялся за этим. Но никогда мне не удавалось в дожде добежать до конца дождя.
2
В моих руках черный руль. У моих ног черные педали. Я веду машину и слушаю дорогу. Дороги можно слушать, потому что каждая звучит по-иному асфальт, бетон, грейдер, предупреждают о своем приближении.
Я отдыхаю, положив голову на руль. Дорога не мешает мне, проселок, булыжник. Попадаются еще и старинные дороги, выложенные красным кирпичом или деревянными плитками.
Когда устаю, я ставлю машину на обочину, снимаю с педалей ноги, голову кладу на руль и отдыхаю.
А дорога не смолкает, шумит колесами и автомобильными сиренами: это машины, которые обгоняют или идут навстречу.
Если отдыхаю вечером, мимо пробегают огни фар: это тоже машины, которые обгоняют или идут навстречу. Но дорога не мешает: я привык к сиренам и к фарам.
Белые таблички на километровых столбах. Они согнуты уголком. Сколько я проехал этих белых уголков!
Мои дороги – это встречи с людьми. Это рассказы, которые я потом пишу об этих встречах, об этих людях.
Я давно взрослый, мне уже скоро сорок лет, и, казалось бы, детство и все, что было в детстве, забыто. Словно я проехал на шоссе дорожный знак с поперечной полосой, который означает, что действие всех предыдущих дорожных знаков отменяется, перечеркивается и начинается действие новых дорожных знаков. Они ждут впереди.
3
Это произошло под Чарозером. Вторые сутки я ехал на север. Дорога гудела булыжником. Когда я уставал, сворачивал, как всегда, на обочину, снимал с педалей ноги, голову клал на руль и отдыхал.
И вдруг под Чарозером совсем неожиданно впервые удалось достичь того, за чем гонялся в детстве: я доехал в дожде до конца дождя. Не добежал, а доехал.
Я выскочил из машины и засмеялся.
В плотных брезентовых брюках, в замасленной тужурке прыгал один на дороге и смеялся.
За прошедшие годы повидал я много всякого – искусственные моря, пыльные ветры, туманы, далекие и близкие грозы, но впервые увидел солнце и стену, сделанную из летящей на землю воды. Из этой стены можно было выйти к сухим листьям и к сухой траве, а потом снова войти к мокрым листьям и к мокрой траве. Кончается одно, и возникает совсем другое.
Летящая вода разбивала солнце на мелкие капли, и солнце летело на землю – красное, синее, фиолетовое.
...Я достиг того, за чем гонялся в детстве.
Когда сел в кабину, чтобы ехать дальше, то в кабину сел не взрослый человек, а мальчишка. Ничего не было перечеркнуто.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Глава X
БАХЧИ-ЭЛЬ
Зима затопила слободу грязью. Днем грязь липла к сапогам, а ночью застывала. Делалась синей. Это от инея и еще потому, что светила луна.
Делались синими и черепичные крыши, и окна в домах, и заборы, и деревья, и мусор в мусорных ящиках. И все это от инея, и все потому, что светила луна.
Утром синие черепичные крыши опять превращались в красные. Синие окна превращались просто в окна. Синие заборы – просто в заборы. Синие деревья – просто в деревья. Синий мусор превращался просто в мусор.
Оттаивала и синяя грязь и превращалась в черную, липкую и нудную. Чтобы пройти, надо было набить тропинки: первую тропинку набивали к колодцу, вторую – к сараям, потом – к булочной и продовольственному магазину, потом – к трамвайной остановке.
Ходили по тропинкам "следком", друг за другом. Когда уже очень налипало на сапоги, счищали грязь о скребок у любых ворот.
Каждое утро Минька поднимался с бабушкой затемно. Пока поднимались дед с Борисом и надо было садиться завтракать, он успевал слазить через забор к Вате и вместе с ним взобраться по лестнице на голубятню. Ватя задавал голубям корм, поил водой. А Минька устраивался на верхней ступеньке лестницы, смотрел на слободу.
Еще стояла над слободой луна, и черепичные крыши, заборы, деревья были синими. И умывальники-"нажималки", и прошлогодние стебли кукурузы, и топор, кем-то забытый на дворе, и бельевые веревки, и скребки для грязи у ворот – все тоже было синим.
Кто-то расплескал луну от колодца до порога дома: вечером пронес ведро с водой, и вода расплескалась и застыла брызгами.
Дерни бельевую веревку – и посыплются искры, будто веревка привязана к самой луне.
Взмахни тем топором, который забыли на дворе, – и ты взмахнешь луной.
Открой сейчас форточку – и ты откроешь квадрат луны.
Опрокинь пожарную бочку – и ты опрокинешь луну.
Пробеги по твердой, еще застывшей грязи – и ты пробежишь по луне.
Минька любил Бахчи-Эль такой вот синей. Поэтому и вставать не ленился затемно, вместе с бабушкой.
А потом уже, когда сидел в школе, видел, как солнце превращало синюю Бахчи-Эль в обыкновенную. Синяя Бахчи-Эль стекала каплями с крыш, с деревьев, с заборов. Лунные брызги превращались в простые лужи. Бельевые веревки – в бельевые веревки. Окна – в окна. Мусор – в мусор.
И уже надо было набивать в черной грязи тропинки – кому куда. Кому к колодцу или сараю. Кому – в булочную или к продовольственному магазину.
А тем, кто отправлялся в город, надо было брать с собой щепку, чтобы счистить потом грязь с сапог: в городе асфальт, в городе сухо. Но в городе всегда только город, и никогда в нем не бывает синей Бахчи-Эли.
Когда-то на этом месте из крупных известковых плит была сложена мусульманская часовня – дюрбе.
Часовня давно развалилась, и крупные известковые плиты были разбросаны вокруг. Остались стоять только двери. Они были сделаны из железа, гладкие и высокие.
Никто теперь не смог бы открыть их или закрыть: они вросли, опустились в землю.
Около дверей всегда появлялись ранние цветы – подснежники, фиалки, распускался дикий шиповник, которым двери были густо оплетены. Еще нигде никаких цветов не было, а здесь они уже зацветали.
Это происходило потому, что солнце накаляло железо и от него веяло теплом, как от плиты.
Но было и еще одно свойство у этих дверей: к ним притирались, "прилипали" камушки. Начнешь тереть камушек, и вдруг он "прилипнет". Не всякий, но с некоторыми это случалось.
Очевидно, двери обладали какими-то магнитными свойствами, и "прилипали" к ним только камушки, в которых оказывались крупицы железа.
Чей камушек "прилипнет" – тому счастье. Камушек будет сохраняться на дверях до тех пор, пока его не сбросит ветром или не смоет дождем.
Ребята приносили горы камней – испытывали счастье.
Но кто постарше, те камни не приносили. Они просто сидели на известковых плитах и глядели на первые весенние цветы – подснежники, фиалки или шиповник.
Каждый по-своему искал счастье у закрытых, вросших в землю дверей.
...Шанколини был керченским итальянцем. Возможно, предки его поселились в Керчи еще во времена генуэзских колоний. Так он говорил.
Шанколини торговал керосином. Железная бочка на колесах, мерные кружки, лейка, ручной колокольчик и старая кобыла Помпея, которая таскала бочку, – вот все хозяйство.
Для Помпеи рядом с бочкой лежало немного сена. Оно пахло керосином. Но Помпея привыкла к запаху керосина. Лежала еще соломенная шляпа. Это тоже для Помпеи, чтобы надевать во время жары. Шляпа тоже пахла керосином.
Шанколини приезжал в слободу, останавливался на дороге и звонил в колокольчик. Хозяйки бежали с бидонами и бутылями. Часто ждали его в степи. Если ждать наскучивало, оставляли бидоны и бутылки выстроенными в очередь и расходились по домам, чтобы прибежать потом, когда зазвонит колокольчик.
У кого не было с собой бидона или бутыли, тот оставлял камень: это значило, что занял очередь и появится потом с посудой.
Шанколини никогда не спешил, но хозяйки всегда бежали, торопились. Может быть, потому, что он звонил в колокольчик, или, как говорили хозяйки, "колоколил".
Часто за керосином посылали ребят. Они выполняли это поручение с удовольствием. Ребята любили Шанколини.
Он разливал по бидонам и бутылям керосин и рассказывал о древнем Крыме – о киммерийцах, таврах, скифах. Рассказывал, какие прежде были города – Мирмикей, Неифей, Тиритака, Фуллы, Алустон. Что на берегах Керченского пролива было древнее государство, называлось Боспорским. Столицей его был город Пантикапей. Теперь это город Керчь. Оттуда он сам, Шанколини, родом.
Купцы Боспора торговали со скифами, покупали у них хлеб, шерсть, звериные шкуры. А продавали скифам вино, рыбу, ковры.
Скифы жили вот здесь, в степной части Крыма. Это на их родной земле он, Шанколини, торгует керосином и они, ребята, сидят, слушают его. А когда отправляются с Пашкой-трамвайщиком к морю, то идут через развалины древнего города. Это бывшая столица Скифии – Неаполь Скифский.
Льется в бидоны и бутыли керосин. Жует сено кобыла Помпея. На голове у нее соломенная шляпа. Сквозь дырки в шляпе торчат уши.
Керосин иногда выплескивается из бидона или бутыли и растекается на дороге темным пятном. Постепенно пятно делается все больше.
Шанколини, звякая лейкой и мерными кружками, продолжает рассказывать о Боспоре и Скифии.
Царем на Боспоре был Митридат Евпатор. Он подчинил себе весь Крымский полуостров, многие племена обратил в рабство.
И тогда поднялось восстание. Первое восстание рабов на территории нашей страны. Возглавил его Савмак. Он был скифом. Великий скиф, который повел рабов против царей.
Повсюду на скалах Савмак высекал изображение солнца. И на его щите тоже было нарисовано солнце. И на щите каждого раба. Да они и не были уже рабами, они были воинами: сражались и умирали с солнцем в руках.
Шанколини переставал разливать керосин. Он забывал о нем. Он размахивал своими тонкими коричневыми руками и не говорил, а зло кричал о полководце Диофанте. О том, что произошло больше полутора тысяч лет назад.
Это Диофант, полководец царя Митридата, напал на Савмака. Подло напал и погубил его. Он всегда был подлым, этот Диофант. Он погубил и самую красивую девушку Тавриды, дочь архонта. Она любила простого пастуха, а Диофант начал домогаться ее любви. Тогда девушка бросилась с высокой башни и разбилась.
Шанколини неожиданно смолкает. Так же неожиданно, как минуту назад начал кричать и размахивать руками.
Но ребята знают, что это не всё, что Шанколини еще что-нибудь расскажет о киммерийцах, таврах или скифах. Или, может быть, про "Камни-Корабли". Они стоят в море недалеко от Керчи, словно парусная шхуна.