Текст книги "Каторжная воля"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава третья
1
Упруго покачивался над водой деревянный трап, исшорканный сотнями ног, поскрипывал, соединяя песчаный берег и пароходную палубу, нагретую полуденным солнцем. Два матроса, только что спустившие этот трап, зорко приглядывали за пассажирами, которые наконец-то прибыли на пристань Ново-Николаевска. Приглядывали они не зря, потому что поручень у трапа был только с одного бока, а пассажиры шли густо, толкаясь, и случалось уже, что иной зазевавшийся бедолага оказывался в мутной обской воде.
Но в этот раз обошлось.
Пассажиры благополучно сошли на берег, и их сразу же окружили городские извозчики, наперебой предлагая лихую езду и без спроса хватаясь за баулы и чемоданы, обещая, что доставят в нужное место без промедления. Кто-то из пассажиров соглашался, кто-то отмахивался, как от надоедливых мух, жужжащих над ухом, а кто-то стоял, растерянно озираясь, посреди громкого многолюдья и не знал, куда ему следует направиться.
Растеряться было немудрено. Пристань, растянувшаяся на несколько верст по обскому берегу, кипела, бурлила, шумела, стучала, находясь в беспрерывном движении: двигались по трапам грузчики, сгибаясь под тяжестью мешков, громко кричали ломовые извозчики, которые подвозили и увозили на своих длинных телегах бревна, тес, большущие тюки, непонятно чем набитые, причаливали и отчаливали лодки, перевозя людей с одного берега на другой, и здесь же, чуть ниже по течению, бабы стирали на деревянных мостках белье и перекликались между собой. Тянулись длиннющие ряды поленниц, дрова из которых должны были в ближайшее время исчезнуть в пароходных топках, вздымался кирпич, уложенный в штабеля, а на деревянных поддонах плотно лежали москательные и бакалейные товары, накрытые брезентом. Время от времени весь пристанский гул покрывался пароходным гудком, и знающий человек по пароходному гудку безошибочно определял: это подает свой голос «Иван Корнилов», а это «Нор-Зайсан». У каждого судна был свой, особенный гудок.
На всю эту картину, сойдя на берег, смотрел Федор Шабуров долгим, тревожным взглядом. Неуютно ему здесь было, одиноко и он теребил пальцами лямки тощего заплечного мешка, не замечая, что отрывает одну нитку за другой. Увидел возле поленницы толстую березовую чурку, прошел к ней и, усевшись, сердито плюнул себе под ноги. Еще на раз оглядел пристань и громко, на полную грудь, тоскливо вздохнул. Знал, что сиди не сиди, а все равно придется подниматься, идти в город, искать улицу Барнаульскую, на ней нужный дом, знал, что сделать это следует обязательно, хоть кровь из носа, но продолжал сидеть и терзал лямки, настороженно оглядываясь по сторонам, словно опасался, что на него нападут. Однако нападать на него никто не собирался, даже не смотрели в его сторону. Ну, сидит парень, и пусть сидит, если глянется. Место никем не занято, а за сиденье на чурке плату не берут.
Просидел он долго. Уже солнце после полудня наклонилось на запад, когда Федор все-таки переборол себя и поднялся. А когда поднялся, будто преобразился. Шаг – широкий, стремительный, взгляд – быстрый, цепкий, как у охотника, а пальцы, сжатые в кулаки, больше уже не теребили лямки заплечного мешка.
– Постой, любезный, ты, никак, драться собрался?! Позови меня за компанию, я пособлю! Заодно и доставлю, где драться будем. Поедем?
Федор замедлил шаг, обернулся. Чернявый бородатый извозчик, смахивающий на цыгана, весело скалился и призывно махал рукой, подзывая к себе.
– Садись, пока я не передумал! Передумаю – один колотиться будешь! – не унимался извозчик и в разъеме его кудрявой бороды ярко взблескивали крепкие зубы.
– Понадобится – сам справлюсь. Ты лучше скажи – далеко до Барнаульской улицы? Дорого будет? – Федор подошел к коляске и остановился.
– Да не дороже денег! Пятьдесят копеек, полтинничек, всего-навсего! Махом долетим до твоей Барнаульской! Садись!
Сдернул Федор мешок, чтобы он за плечами не болтался, и запрыгнул в коляску.
Доехали до Барнаульской, действительно, очень быстро. Как говорится, и моргнуть не успели. Быстро, без всякого труда отыскали нужный дом, возле которого росли в палисаднике три березы, а на крыше, на трубе, красовался вырезанный из жести петух с длинным хвостом. Извозчик получил честно заработанный полтинник и на прощание крикнул:
– Будет надобность – я на базаре стою, тут рядышком! А кличут меня Герасим! Запомни – Герасим!
Федор не отозвался, подождал, когда коляска отъедет подальше, в конец улицы, и подошел к старым глухим воротам, которые, похоже, давным-давно не открывались – густая, непримятая трава стояла по колено. Узкая калитка с железным кольцом долго не желала распахиваться. Наконец защелка звякнула, ржавые петли длинно, противно скрипнули, и увиделся маленький двор, также заросший высокой травой до самого кособокого крыльца. Федор поднялся на это крыльцо, позвал:
– Эй, хозяин, отзовись! Гость пришел!
Никто ему не отозвался. Тогда он миновал сени и вошел в дом. В ноздри ударил тяжелый, застоялый запах. Давно не мытые стекла окон тускло пропускали свет, и в этом свете убранство дома виделось по-особенному грязным и запущенным. Колченогий дощатый стол, косо прибитый шкафчик на стене, какие-то тряпки, разбросанные где попало, в углу – низкий топчан, и на нем кто-то лежал, накрывшись с головой рваной дерюгой.
– Есть кто живой?! – громко, надеясь, что теперь-то его услышат, спросил Федор.
И снова ему никто не отозвался. Тогда он спросил еще громче, почти закричал, и дерюга зашевелилась, медленно поползла в сторону. Послышался из-под нее хриплый, задышливый голос:
– Кого там черти принесли?
– Борис Черкашин здесь проживает?
– Да разве он живет! – послышалось в ответ. – Он мается, а не живет!
Дерюга окончательно сползла и соскользнула на пол. На топчане, подтянув к животу колени, лежал нестарый еще мужик, если судить по лицу, но давно нестриженный и до того обросший, что борода и длинные седые волосы на голове скатались в иных местах в колтуны. Он долго разглядывал Федора удивительно синими, яркими глазами, молчал и шевелил пальцами босых ног, от которых так дурно пахло, что хотелось зажать ноздри.
– Так это ты – Борис Черкашин, ты здесь проживаешь? – не выдержал Федор.
– Не ори! Я не глухой, слышу. Ну, Борис я, ну, Черкашин, говори дальше.
– Велено мне доставить поклон тебе из-за дальних гор, а от кого – ты сам знаешь. И слово велено сказать особое – дышло…
– Куда повернул, туда оно и вышло. Знаю, от кого ты поклон привез, знаю. Не сдох он еще, Емельян-то Колесин, катается по земле? Ладно, слова нужные я от тебя услышал. Считай, что до места добрался и приказанье наполовину выполнил. Что касается другой половины, ты мне после расскажешь. А теперь помоги мне божеский вид принять и покорми чем-нибудь, на базар сбегай, он тут рядом, денег я тебе дам.
– Мне торопиться надо, я…
– А ты не торопись, – оборвал его Черкашин, – меня слушайся. Как решу, так и будет. И Колесо твое мне не начальник. Здесь я порядки устанавливаю. Эх, помыл бы ты меня, парень, я уж до того принюхался, что никакой вони не чую. А ты вон носом крутишь, дышать не можешь… Обиходь хворого человека, на том свете зачтется…
Пришлось Федору подчиниться. «Ладно, потерплю, – думал он, – деваться мне все равно некуда, и помою, и накормлю, лишь бы толк от него был, помог бы мне, иначе…»
Дальше старался не думать – страшно ему становилось. И поэтому, чтобы не думать, еще проворней сновал по избе, приводя ее в мало-мальский жилой вид. Выкинул разбросанные тряпки, помыл пол, затопил печь, отыскал большой старый чугун и накипятил воды. Корыта в хозяйстве не оказалось, и пришлось мыть Черкашина, усадив на табуретку, прямо у порога. Зато нашлись овечьи ножницы, и он обкорнал ими хозяина, как барана, неровно, но почти под корень. Хозяин повеселел, помолодел, и синие глаза стали светиться еще ярче.
Сбегал Федор и на базар, после на скорую руку сварил похлебку, нарезал хлеб крупными ломтями и позвал:
– Садись к столу, похлебай горячего…
Медленно, придерживаясь рукой за стену, Черкашин поднялся с топчана, проковылял к столу, с трудом переставляя высохшие, как соломины, ноги. Не только ноги, но и все тело было у него таким худым, что под кожей обозначались даже самые мелкие косточки. Похлебку он хлебал не торопясь, обстоятельно и только чуть слышно покряхтывал от удовольствия. Наелся, со стуком положил на стол деревянную ложку и неожиданно захохотал:
– Такого благодетеля, как ты, мне Бог должен был послать, а ты от человека явился, на котором клейма ставить некуда! Чудеса, да и только! Ладно, рассказывай…
– Прислали меня…
– Подожди! Зачем тебя прислали, я и сам догадываюсь, ты мне другое расскажи – как ты у Колеса оказался? Не по своей же воле. По обличью твоему телячьему и по глазам честным вижу, что не по своей… На какой крючок он тебя поймал?
– Никто меня не ловил, а прислали…
– Врать, парень, ты не умеешь, а если не умеешь в воде пердеть, не пугай рыбу. Слышал такую присловицу? Про тебя сказана. Чего молчишь? Кто ты таков, как к Колесу попал? А? Опять молчишь? Смотри, сам решай, ночь впереди – думай.
Кое-как поднялся Черкашин на подламывающихся ногах из-за стола, одолел короткое расстояние до топчана и плюхнулся, как тряпичный. Поворочался, натягивая на себя дерюгу, вздохнул и вдруг коротко, громко визгнул, как щенок, которому наступили на лапу. Федор от неожиданности даже вздрогнул. Черкашин хрипло откашлялся, отдышался и успокоил:
– Ты не пугайся, я и посреди ночи могу тявкнуть, болезнь у меня такая, тычками жалит.
– Чем хвораешь-то? – спросил Федор. – Что за болезнь такая? Одни кожа да кости остались…
– Нутряная у меня болезнь, грызет и грызет, все кишки выела. В деревне у нас, помню, когда маленький был, бабка соседская рассказывала… Будто бы спал мужик на покосе, уморился и прилег на валок, на травку. А спал он всегда с открытым ртом, привычка такая имелась – как засыпать начинает, так и рот нараспашку. И вот пока сны видел, ему змея в рот будто бы заползла, ну и дальше, в кишки. И стала, значит, в нем жить. А мужик тощать начал. И до того она его выгрызла, одна скорлупа осталась, а как мужик помер, змеюка из него и вылезла – длинная и толщиной в руку, аж складки на ней. Сказка, понятно дело, а только мне все кажется, что изнутри меня змея ест. Если помру нечаянно, ты глянь, парень, вылезет из меня какая живность или нет.
– Веселые сказки на ночь рассказываешь.
– Какие знаю, про те и балакаю, сам спросил. Засыпать будешь, рот не забудь закрыть. И над словами моими подумай.
Замолчал Черкашин и затих, укрывшись с головой под дерюгой. Федор потоптался и лег в углу, на голые доски пола, сунув под голову свой заплечный мешок. Сна не было. Где-то в подполе шуршали и попискивали мыши. Удушливый, затхлый запах чувствовался теперь острее, казалось даже, что он густеет, как застывающий холодец, и застревает в горле. Федор перевернулся на бок, приткнулся лбом к стене и ухо закрыл ладонью, чтобы не слышать, как резвятся мыши. Не помогло. Заснуть все равно не мог. Тогда он поднялся и осторожно выбрался на улицу.
Ночь над Ново-Николаевском лежала звездная, тихая. Чуть-чуть, едва ощутимо, тянул свежий ветерок, шевелил березовые листья, и они отзывались неясным звуком, похожим на вкрадчивый шепот. Федор открыл калитку и вышел за ограду. Долго смотрел на пустую улицу, обозначенную редкими фонарями, и все думал над теми словами, которые услышал от Черкашина. Думал и отвечал ему сейчас: «Расскажи да расскажи, кто ты такой… Разбежался я тебе рассказывать! Все вы одним дерьмом мазаны, никому верить нельзя. Если помогать не будет, самому придется дело проворачивать, деваться мне некуда и пятиться некуда». Вернувшись в ограду, он еще и там постоял, ощущая на лице упругий ветерок, и когда показалось, что от противного запаха избавился полностью, вернулся в дом и улегся на прежнее место, надеясь уснуть.
Но и в этот раз не получилось. Тонкий щенячий визг Черкашина пронзил, словно шилом. Звучал, не прерываясь. Федор вскочил, подбежал к топчану, смутно различил в полутьме, что Черкашин под дерюгой извивается, как червяк. На ощупь нашарил его, ухватил за плечо, встряхнул:
– Ты чего?! Чего орешь?!
Черкашин, не отзываясь, продолжал визжать. Извивался под его руками, вздрагивал от терзающей боли и не мог, похоже, выдавить из себя ни одного слова. Федор снова встряхнул его, приподнял, пытаясь привести в чувство, и удивился, что тело у Черкашина совсем легкое, как у ребенка.
Визг внезапно оборвался и прорезался обессиленный, едва различимый шепот:
– Воды в чугунке нагрей… тряпками обмотай… на живот мне… сил нет терпеть… скорей только…
Снова пришлось растоплять печь, благо что она еще не успела остыть, засовывать в нее чугун с водой, искать тряпки. Все это время Черкашин продолжал повизгивать, но уже не так пронзительно, как прежде, а тихо, с долгими перерывами. Когда Федор поставил ему на живот чугунок с горячей водой, обмотанный тряпками, он и вовсе замолчал, только покряхтывал. За окном уже начинал синеть рассвет, когда Черкашин подал голос:
– Спаси Бог тебя, парень. Не дал загнуться, – передохнул, помолчал и продолжил: – Прислали тебя сюда за господином Любимцевым. Так?
– Так, – подтвердил Федор упавшим голосом – не ожидал этого услышать, – откуда ты…
– Не перебивай. Мне теперь говорить, как бревна таскать. На петлю тебя посадили, ни убежать, ни отвязаться. Как посадили, ты не рассказываешь, твое дело, хозяин – барин. Мне-то сейчас уже никакой разницы нет, не сегодня, так завтра ноги вытяну. Подожди, дам я тебе полную картину. Помогу – слово у меня крепкое. А теперь воду подогрей, пока печка топится, до кипятка подогрей, чтобы до самых дальних кишков достала. Эх, жизнь! И зачем она человеку дается?! Коротенькая, с гулькин нос, а сколько за нее мучений принимаешь! Ты вот знаешь, зачем она дается?
– Как зачем? – удивился Федор. – Затем и дается, чтобы жить. Как по-другому-то?
– А по-другому так… Чтобы жить, а не мучиться. Чуешь разницу? А-а, чего тебе разжевывать, подрастешь – сам поймешь. Теперь слушай, пока вода кипятится, слушай и мотай на ус. Тут базар у нас, куда ты ходил, а на въезде всегда извозчики стоят. Ищи Герасима, шустрый такой, бородатый, на цыгана смахивает, чернявый.
– Он меня с пристани сюда подвозил! – вспомнил Федор.
– Вот и хорошо, значит, в лицо знаешь. Подойдешь к нему и пятак подашь, только не на виду у всех, а так, тихонько.
– Какой пятак?
– Медный! Других пятаков не бывает. А дальше всю свою беду расскажешь, какая тебе помощь нужна. От меня толку уже никакого нет. А Герасим все сделает. Пятак в шкафчике возьмешь, он на верхней полке, в уголке, лежит. Только не вздумай проболтаться – от кого прибыл. Одно говори – какая помощь нужна. Про остальное язык придержи. Понятно я тебе излагаю?
– Чего тут непонятного!
– Ну и ладно, коли так. После базара вернешься, мне перескажешь. Эх, зараза! Опять свербить начинает. Давай, тащи лекарство.
Снова поставили горячий чугун на живот Черкашину. Боль от тепла, видимо, затихла, и бедолага, измученный до края, даже ничего не сказал, а только слабо помахал рукой, показывая, что чугун надо убрать, и сразу же засопел.
Осторожно, чтобы его не разбудить, Федор прошел к шкафчику, нашарил на верхней полке пятак и долго разглядывал его, подойдя к окну, за которым светало. Пятак как пятак, если не считать двух маленьких дырок, аккуратно просверленных сверху и снизу. Федор крепко зажал пятак в кулаке и торопливо выбежал из дома.
Базар, несмотря на столь ранний час, был уже многолюдным и глухо шумел, как шумит сосновый бор при крепком ветре. Торговал, зазывал, нахваливал, ругался, приворовывал, обманывал… Громоздились кадушки, мешки, корзины, кошелки, а в них – чего только душа пожелает: мясо, рыба, мед, ягоды, огурцы, яйца, молоко и творог. Не скупись, выкладывай денежку и кушай сытно, сладко – от пуза. Пропитания на базаре на всех хватит. Но Федор даже не глянул в сторону торговых рядов, прямиком – к коновязи, где уже стояли коляски извозчиков.
Нужного ему Герасима нашел без труда. Подошел поближе, и для начала, без всяких слов, показал пятак. Герасим прищурился, скосив глаз, и перехватил вожжи. Сказал коротко и негромко:
– Присаживайся, поскачем.
И покатилась коляска, оставляя базар позади, в восточную сторону, где сразу же за крайними домами начиналась полевая дорога. Проехав по ней с половину версты, Герасим остановил коня, положил вожжи себе на колени, поскреб бороду корявыми пальцами, измазанными в дегте, и лишь после этого присвистнул – длинно, с переливами, совсем по-птичьи. Присвистнул и замолчал, прислушиваясь, чего-то дожидаясь. И дождался. Из ближней к дороге кучки берез ему отозвалась невидимая в листьях птичка. Отозвалась и просвистела так же, как Герасим, длинно и с перерывами.
– Вот, слышишь, – Герасим поднял вверх палец, – меня даже птички в окрестностях знают. А уж в городишке нашем – говорить нечего. Не дело нам с тобой в людном месте толковать, мало ли чего отчебучишь, какое коленце выкинешь. Отсюда и уговор, если осечка какая – я тебя в глаза не видел, знать про тебя не знаю и в рожу еще плюну, что поклеп на меня, честного человека, возводишь. Согласен?
– Не боись, клепать не стану, – заверил его Федор, – да и рано ты этот разговор завел, я еще ни слова не сказал.
– А уговор он никогда не мешает, уговор он на берегу должен быть. Я тебя вчера, когда к Черкашину доставил, сразу подумал – не в гости парень приехал. Сам-то Черкашин не помер еще?
– Живой, живой.
– Вот и ладно, пускай коптит, глядишь, и пятачок не раз понадобится. Мне с этого пятачка большая польза приходит. Теперь говори – какая у тебя нужда и чего я сделать должен.
Герасим выслушал Федора и сразу же, не раздумывая, кивнул:
– Будет тебе дудка, будет и свисток. Деньги – вперед.
2
Газета, забытая кем-то из пассажиров, упала со скамейки на палубу, шевелилась от легкого дуновения ветерка и большущими буквами на первой полосе извещала: «В текущую навигацию между Томском, Барнаулом и Бийском вступили вновь выстроенные пароходы «Богатырь», «Двигатель» и «Воткинский завод», американского типа, роскошно отделанные со всеми новейшими усовершенствованиями и двухскатными помещениями на верхней палубе. Все удовольствия для господ пассажиров!»
«Богатырь» будоражил обскую воду, оставлял за кормой крутые волны с белыми барашками, и упорно одолевал могучее течение. Час был еще ранний, солнце только поднялось над прибрежными ветлами, и речная гладь переливалась алыми отблесками. Одинокая чайка, высматривая утреннюю добычу, низко носилась над волной и казалась не белой, а розовой. От воды наносило прохладной свежестью, и Звонарев, выйдя из каюты на палубу в одной рубашке, зябко передернул плечами. Потянулся, раскинув руки, прищурился, глядя на солнце, засмеялся тихонько и даже головой помотал от полного удовольствия. В теле кипело столько молодой силы, что он, будь такая возможность, нырнул бы в Обь, не раздумывая, и плыл бы, плыл, одолевая, как пароход, упругое течение. И сил ему хватило бы на много верст. Он в этом ни капли не сомневался. Да и как может сомневаться человек, когда душа его до самых краев заполнена счастьем? Это счастье в последнее время жило в нем постоянно, не покидая даже на одну минуту, и он никак не мог к нему привыкнуть. Казалось, и мир вокруг изменился, и смотрел он сейчас на него иным, изменившимся зрением, и видел многое, на что раньше не обратил бы внимания. И чайка, окрашенная в розовый свет, и расходящиеся от парохода волны с белыми барашками, и старый тополь, недавно рухнувший в воду, еще украшенный зеленой листвой, и высокий песчаный яр вдали – все вызывало у него умиление и радость.
Э-э-эх! Легко, играючи он встал на руки, ощущая ладонями прохладу железной палубы, и пошел на руках, продолжая радоваться, теперь уже собственной силе и ловкости. Но пройти далеко Звонарев не успел, потому что раздались редкие одобрительные хлопки, и он сразу же догадался, кому принадлежат эти жиденькие аплодисменты. Встал на ноги. Ну, так и есть! Грехов и Родыгин, усмехаясь, стояли чуть в отдалении и продолжали хлопать в ладоши.
– Подглядывать, между прочим, неприлично, – скрывая смущение, выговорил Звонарев, – вам в детстве родители такое не говорили?!
– Меня родители учили радоваться чужому счастью, – ответил ему Грехов, – вот и восторгаюсь, и заметь, без всякого чувства зависти.
– Слушай, помолчи! Смотри, какое утро, не отравляй его своим ехидством!
– Вот она, человеческая неблагодарность! Родыгин, нам следует обидеться и сойти на первой же пристани. Вернуться в Ново-Николаевск и весело прогулять заслуженный отпуск. Тогда никто нас не упрекнет в ехидстве и в подглядывании. Возвращаемся, Родыгин?
– Нет, – серьезно отвечал ему Родыгин, – возвращаться я не намерен и сойду с этой посудины только в Бийске. Слово, данное моему товарищу, я блюду свято и не нарушу. А теперь заканчивайте состязаться в вашем скудном остроумии и быстро спускайтесь в каюту. Вдруг уважаемое семейство выйдет пораньше, чтобы полюбоваться восходом, а мы встретим их в расхристанном виде, даже неумытые. Стыдно будет. Пошли, пошли.
И первым отправился в каюту. Грехов, вздохнув, последовал за ним, а замыкающим, с сожалением оглядываясь на реку, шел Звонарев.
В каюте, толкаясь и мешая друг другу, с шутками и с хохотом, друзья привели себя в надлежащий вид и на завтрак в буфет явились в полной красе. А навстречу им, сияя улыбкой и широко распахнутыми счастливыми глазами, уже летела Ангелина, и зеленая ленточка на легкой соломенной шляпке струилась и взлетала, как от ветра.
– Доброе утро, господа! – зазвенел ее приветливый голос. – Как вы спали?
Обращалась Ангелина, казалось бы, ко всем троим, но смотрела только на Звонарева, и ясно было, что только ему предназначались и сияющий взгляд, и приветливый голос.
– Спали замечательно. – Звонарев не отводил глаз от Ангелины. – А как ты?
– Наш сердечный друг, – не удержался и влез в разговор Грехов, – всю ночь бормотал чье-то женское имя, признаваясь в любви. Я это имя позабыл, вы не напомните, Ангелина?
– Грехов, хватит! – рассердился Звонарев. – Придержи свой язык, а лучше – прикуси!
– Перед завтраком прикусывать язык? Да вы изувер, батенька!
– Ой, какой вы забавный, господин Грехов! – засмеялась Ангелина. – На вас даже сердиться невозможно! Пойдемте к столу, так хочется горячего чаю выпить. Вон и матушка с батюшкой идут.
Денис Афанасьевич и Александра Терентьевна шли под ручку, как и подобает любящим супругам, снисходительно смотрели на молодежь, и на лицах у них покоилась печать тихого довольства. Раньше волновались, переживали, когда взамен сына купца Сбитнева появился прапорщик Звонарев, а сейчас успокоились и, глядя на счастливую пару, даже стали умиляться. Александра Терентьевна иной раз и слезинку украдкой смахивала. Плавание им явно нравилось, и они подолгу сидели на палубе, любуясь рекой и берегами, тихо переговариваясь между собой. Говорили они, конечно, только об одном – о предстоящей свадьбе и предстоящем знакомстве с родителями Звонарева. К ним они и плыли, в город Бийск, уже хорошо зная, что старший Звонарев имеет в городе свое дело – две пимокатни и большой собственный дом. Поездке предшествовал долгий обмен телеграммами, раздумья, и, наконец, принятое решение – свадьбу играть в Бийске. О дате свадьбы и об ином прочем будут договариваться уже на месте. Ехать Любимцевы согласились еще и по той причине, что хотели избежать ненужных объяснений с купцом Сбитневым, который очень обиделся за себя и за своего сына.
Но теперь все уже было позади, и родителям оставалось только радоваться, глядя на молодых. «Как голубки», – украдкой вздыхала Александра Терентьевна и отворачивалась, чтобы незаметно смахнуть слезинку. Денис Афанасьевич, наоборот, был весел, много шутил и в обед обязательно заказывал шампанское, угощая будущего зятя и его друзей. Рассказывал:
– Знал я одного господина по службе, назовем так, господин N. Почерк имел изумительный, одним словом – художник! Как только важную бумагу писать – сразу к нему. Постарайся, любезный! И он старался, уж так старался, что начальство на божничку готово было его посадить. Но имелся у него один изъян – очень уж любил он шампанское. И выпить его мог безмерно. Ну и перебирал, конечно, при таком аппетите. И вот один раз перебрал, явился утром, очень помятый. А тут надо срочную бумагу писать, да не кому-нибудь, а прошение на высочайшее имя. Вызывают нашего господина, а он глаза в пол упер и жалуется: вдохновение у меня пропало. Какое там вдохновение, такой-сякой, садись за стол, бери бумагу, пиши! Нет, говорит, не могу я писать, так как наблюдается легкое дрожание правой руки и надобно это дрожание срочно устранить. Чем устранить? Отвечает – шампанским. Но денег у меня не имеется, потому как израсходованы вчера до последней копеечки. Подробности долгого разговора опускаю, даю заключительную картину. Пишет наш господин N прошение, а рядом с ним стоит, как часовой, начальник канцелярии и держит в руке бокал с шампанским. И по первому требованию этот бокал наполняет. Вся канцелярия сбежалась и в дверную щелку подглядывают. Хохочут, конечно, иные даже со злорадством, когда еще увидишь, чтобы начальник, как официант, шампанское наливал. В итоге прошение было написано. И те, кто видел, утверждали, что это настоящее произведение искусства было. Но начальник этого искусства не оценил, на следующий день выгнал господина N со службы, с треском выгнал. Так давайте, молодые люди выпьем за то, чтобы шампанское в вас рождало творчество, а не гнев начальства.
Александра Терентьевна, слушая такие истории, всякий раз недовольно морщилась, не нравились они ей, но Денис Афанасьевич в ответ на недовольство супруги только посмеивался:
– Я же не для того рассказываю, чтобы они следовали этим примерам, а для того, чтобы они делали правильные выводы. Верно я говорю, молодежь?
– Верно! – поддерживали его все трое, и с удовольствием пили шампанское, которое подавали в буфете парохода «Богатырь», как в хорошем ресторане – в ведерочке со льдом.
После завтрака все поднялись на палубу, заняли две скамейки и замолчали, глядя на воду, на берега, на пассажиров, которые прохаживались мимо, коротая время. Так было хорошо, так душевно, что даже говорить ни о чем не хотелось.
«Богатырь» между тем, вспенивая за бортом воду, ускорял свой ход, одолевая течение, и машины его, скрытые под палубой, шумели глухо и равномерно.
– Ой, а я хочу наверх! Оттуда вид, наверное, еще красивее! – Ангелина вспорхнула со скамейки, поправила шляпку и побежала к трапу, который вел на верхнюю палубу. Звонарев последовал, конечно, за ней, а остальные по-прежнему сидели на скамейках и даже не шевелились – не хотелось никуда идти, не хотелось подниматься на верхнюю палубу, а вид отсюда был нисколько не хуже.
– Знаешь, о чем я сейчас подумала, – говорила Ангелина, мимолетно прижимаясь к Звонареву, – я подумала, что вот пройдет много-много лет, мы с тобой станем старыми-старыми и однажды сядем где-нибудь на лавочке и будем вспоминать, как плыли на пароходе «Богатырь» в Бийск, где живут твои родители. Как ты думаешь, нам грустно или радостно будет вспоминать?
– Не знаю, – удивленно хмыкнул Звонарев, – откуда мне знать, что через много лет может случиться, я же не гадалка. Впрочем, я так думаю – мы не будем с тобой старыми.
– Это почему – не будем?
– Потому. Я смотрю на тебя и старой представить не могу. И себя тоже не могу.
– Да ты великий человек, милый! Неужели ты близок к разгадке вечной молодости? Может, и разгадал уже?
– Разгадал! – Звонарев сдернул с головы фуражку, воровато, по мальчишески, оглянулся и быстро поцеловал Ангелину. Соломенная шляпка соскользнула, покатилась по палубе, они кинулись ее ловить, но она вильнула в одну, в другую сторону, прокатилась еще и беззвучно соскользнула за борт. Пролетела, подхваченная легким ветерком, упала на белый гребень волны, крутнулась и поплыла, то опускаясь, то поднимаясь.
– Ой, чего наделали! Это же маменькин подарок! – Ангелина смотрела на плывущую шляпку и улыбалась: – Конечно, меня ругать нужно, но посмотри, как она красиво плывет! Правда, красиво?!
– Очень! – Звонарев еще раз быстро поцеловал Ангелину и добавил: – В Бийске я тебе новую шляпку куплю, с ленточкой.
– В Бийске… А вдруг я твоим родителям не понравлюсь? Как подумаю, мне так страшно делается.
– Глупости! Они тебя любить будут, как дочь родную.
– Скорей бы уж доплыть до вашего Бийска. Когда он будет?
– Как доберемся, так сразу и будет. Не бойся, я не просплю.
Ранним утром «Богатырь» причалил к пристани Бийска. Троекратно известил о своем приходе длинным гудком, и волны с шумом накатили на пологий песчаный берег. Закачался трап, заговорили пассажиры, на маленькой площади перед пристанью задвигались подводы – все ожило, зашевелилось, будто проснулось. И только Бия равнодушно текла, не обращая внимания на людскую суету. У нее была своя забота, одна-единственная на все времена, докатить свои воды до встречного потока Катуни, обняться с ней и дать начало великой Оби, которая, набирая силу, потечет дальше, до самого холодного моря.
Багажа у господ офицеров имелось немного, а вот семейство Любимцевых собиралось в дорогу основательно: два больших и неподъемных чемодана, перетянутых ремнями, три корзины, а еще дорожная сумка и кожаный баульчик с блестящими медными застежками. Баульчик Александра Терентьевна несла сама, никому не доверяя. Все это добро поставили на деревянный настил, Звонарев, выглядывая среди встречающих своих родителей, пошел к коновязи, где стояли подводы и коляски извозчиков. Денис Афанасьевич закурил папиросу и неспешно последовал за ним, с любопытством оглядываясь по сторонам.
Дальнейшее произошло столь стремительно, что поначалу никто не понял, что случилось. Подлетела коляска, тащившая за собой облако пыли, подлетела так, что оказалась перед самым носом Дениса Афанасьевича. Веселый голос негромко окликнул:
– Господин Любимцев, мы за вами! Садитесь!
Денис Афанасьевич удивленно поднял голову, отставив руку с папиросой, хотел что-то спросить, но не успел – сильные руки цепко ухватили его за плечи, вздернули рывком и кинули на днище коляски. В грудь уперлось чье-то колено, придавило, как бревном, не давая вздохнуть, а в рот, распахнутый от изумления, влетел тряпичный кляп. Свистнул бич, конь взял с места в намет, и коляска улетела с площади перед пристанью, как пушинка, подхваченная вихрем. Улетела и исчезла, будто ее и не было. Осталась на земле лишь недокуренная папироса, она еще дымилась, и мигал на конце крохотный, едва различимый огонек.