Текст книги "Каторжная воля"
Автор книги: Михаил Щукин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Под вечер он стоял перед крыльцом родного дома и медлил, не решаясь подняться на ступени. Но пересилил себя, ухватился за перила и махнул в один прием, толкнул плечом тяжелую дверь. Она открылась перед ним легко и бесшумно.
Макар Варламович был дома. Сидел за столом и пил чай, придерживая растопыренными пальцами блюдце, украшенное голубыми ободками. Увидел в проеме двери сына, поперхнулся, закашлялся, чай плеснулся на скатерть, а блюдце, выскользнув из пальцев, звякнуло об стол, перевернулось и дальше – на пол. Вдребезги! Макар Варламович, выпучив глаза, продолжал кашлять и не мог сказать ни одного слова. Только шея в разъеме расстегнутой рубахи краснела и наливалась кровью. Наконец он прокашлялся, обрел голос и хрипло рявкнул:
– Зачем притаращился?
Федор прошел к столу и сел напротив отца. Смотрел, не отводя взгляда, прямо на него, и слова, которые он сказал, прозвучали в тишине неожиданно громко:
– Помощи пришел просить, тятя. Больше мне идти некуда. Не гони, выслушай…
6
До самой полуночи просидели отец с сыном, перемалывая долгий, тяжелый разговор. Голоса их звучали глухо, будто камни падали на землю. Полина Никитична притаилась в соседней комнатке, как мышка в подполье, и почти не дышала, боясь нарушить этот разговор даже малым звуком. Она не разбирала слов, не понимала – о чем говорят, но все равно тихо радовалась: наконец-то Макар Варламович ослабил угрюмую суровость, набрался терпения и слушает. Радовалась и вытирала кончиком платка быстрые слезы, которые катились и катились от сострадания к Федору и от великой тревоги – чем все закончится?
Закончился полуночный разговор неожиданно. Макар Варламович грохнул ладонью по столешнице, будто гвоздь всадил в дерево по самую шляпку, и недовольным голосом высказал:
– Накуролесил ты – черепков не собрать! Да ладно уж, пороть поздно, поперек лавки не положишь. А решать утром будем, на свежую голову. Мать, где ты там?! Стели постель гостю дорогому, чтоб его зайцы забодали!
И поднялся из-за стола, как после тяжкой работы, молча пошел на вторую половину дома, собираясь отходить ко сну. Еще не затихли его шаги, как Полина Никитична выскользнула из своей комнатки, приникла к сыну, обнимая его за широкие плечи, зашептала торопливо:
– Феденька, может, ты поешь, голодный… Я быстро…
– Не надо, мама, не хочу, я на улицу выйду, посижу на крыльце…
– Посиди, Феденька, посиди, я тебе молока с хлебом на столе оставлю, вдруг захочется…
Обнял Федор мать, затем бережно отстранил от себя и вышел на крыльцо. Прислонился плечом к перилам, закрыл глаза. В последнее время он спал мало, урывками, и глаза саднило, будто в них насыпался песок. А когда он их закрывал и боль утихала, неудержимо наползала сонная истома, хотелось лишь одного – лечь и вытянуть ноги. Но он крепился, бодрствовал, потому что перед усталыми глазами вставала сейчас совсем иная ночь – весенняя, беспросветно-темная, с холодным, пронизывающим ветром от разметнувшейся в разливе Бурлинки. Слышалась ему глухая поступь конских копыт, обмотанных на несколько рядов тряпками, чтобы не обозначились они нечаянным звуком. Конь был запряжен в телегу, нагруженную сверх всякой меры, поэтому двигались медленно, оставляя позади впадину, деревушку, прильнувшую к речке, и большое, обустроенное и обжитое за долгие годы шабуровское поместье. А еще чувствовал сейчас Федор, тоже явственно, даже рука горела, крепкую, широкую ладонь Насти, нежно сжимал ее и в ответ ему следовало такое же ласковое пожатие.
Не думал Федор в те сладкие минуты о своих родителях, которых оставлял даже без прощального слова, не вспоминал родной дом и не оглядывался на него, чтобы проститься, уходил – будто разом отсекал пуповину, и ни капли не жалел о том, что уходит. Кружилась голова от хмельного счастья, как от медовухи, и такой же хмельной волной охватывало молодое сердце, когда слышал он совсем рядом прерывистый голос Насти:
– Нас, Феденька, сама судьба повенчала, а судьба слепой не бывает, она знает, кого выбирать. И раз уж нас выбрала, значит, поглянулись мы ей…
Если бы знали они в то время, что судьба не только благосклонной бывает, но еще и капризной, и даже злой… Хотя, впрочем, если бы и знали – все равно бы поступили, как задумали. Слишком уж счастливы были они той холодной весенней ночью.
К утру, когда уже стало светать, Степан, который шел впереди и вел под уздцы коня, известил:
– Еще маленько поднимемся, местечко найдем поровнее, и – передых. Как бы коня не запалить… Телегу-то под самую завязку нагрузили…
Голос у него звучал спокойно, даже чуть лениво, и не проскакивало в нем ни тревоги, ни озабоченности, словно совершалось обычное для Степана дело: сорваться, дождавшись темноты, с насиженного места, бросить недавно обжитую избенку, кузницу и верный кусок хлеба, прихватить в компанию хозяйского сына, тайком сбежавшего от родителей, и тащиться по бездорожью, одолевая горный склон и рискуя переломать ноги либо себе, либо коню. Когда остановились на отдых, он по-прежнему был таким же спокойным, несуетным и уверенным в движениях: кипятил воду в котелке над костром, заваривал чай, резал крупными ломтями хлеб и старательно собирал в ладонь крошки. Закидывал их в рот и долго, неторопливо жевал, словно недоваренное мясо. Взгляд его скользил мимо Федора, мимо Насти, будто их и не было у костра, будто он пытался разглядеть что-то ведомое лишь ему.
После отдыха, когда погасили костер, а черный круг от кострища прикрыли плоскими камнями, чтобы не оставлять видимых следов, Степан предупредил:
– Дальше хуже будет. Ноги берегите и по сторонам поглядывайте. Случается, камень сорвется… Поняли?
Федор и Настя дружно, согласно кивнули. Они не спрашивали Степана – куда он их ведет, почему выбрал именно такой путь, и где, в какое время этот путь закончится? Они послушно выполняли обещание, которое дали три дня назад. Тогда, уже под вечер, окончательно договорившись между собой, что жить врозь они больше не могут, объявили о своем решении Степану, и тот, выслушав их, не удивился, не озаботился, только кружку с чаем отодвинул на край стола и положил перед собой на столешницу руки, темные от кузнечной копоти. Смотрел на них и молчал, не отнимая взгляда. Долго молчал. Настя с Федором уже с ноги на ногу переминаться начали, а Степан продолжал разглядывать свои руки и чуть заметно покачивал головой. Наконец поднял голову вверх и глухо, едва различимо обронил:
– Зарезали…
Помолчал и добавил:
– Без ножа зарезали…
Еще помолчал и еще добавил:
– Ладно, Федор, ступай домой, а я за вас думать буду. Завтра приходи, завтра и ответ скажу.
Сказал он следующее: Макар Варламович, ясное дело, никакой женитьбы не допустит, а Степана с Настей просто-напросто в песок сотрет, да и Федору не поздоровится. Значит, выход только один имеется – уходить отсюда подальше, на новое место, и начинать там строить жизнь, как говорят плотники, с нижнего венца. А еще сказал Степан, что знает такое заветное место, где их никто не достанет, и взял обещание, что раньше времени они ему расспросами досаждать не будут. Вот когда доведет, тогда они сами все поймут, а сейчас одно от них услышать желает – согласны или нет? Легко, не задумываясь, дали Настя и Федор согласие и обещание, что расспрашивать раньше времени не станут. Совсем не важно им было – куда идти, где жить и чем питаться, главное, чтобы не разлучаться и держаться рука за руку, а все остальное молодых никаким боком не тревожило.
И вот сейчас, дружно кивнув Степану, что будут остерегаться в трудной дороге, они снова пошли позади телеги, глядя друг на друга влюбленными глазами и совсем не глядя по сторонам.
Чем выше поднимались в горы, тем глуше и нехоженей становились места. За все дни пути ни одной живой души не встретили. Несколько раз переправлялись через горные речки и на последней переправе едва не остались без коня и без телеги. Колесо, угодив между валунами, скрытыми под водой, хрустнуло, конь зауросил в оглоблях, и случилась бы беда непременно, если бы не Федор. Успел подскочить, подставил плечо под телегу, не дал ей перевернуться и удержал, одолевая упруго крутящееся и обжигающее холодом течение. После долго отогревался у костра и била его крупная дрожь – то ли от холода, то ли от пережитого страха.
– Крепкий ты парень, – скупо похвалил Степан и похлопал по мокрому плечу. – Кашу с тобой варить можно. Выходит, не промахнулся я, точно угадал, что годишься ты для Насти. Она мне, Федор, родней дочери, я ее вот на этих руках вырастил. Рассказывала тебе?
– Нет, не рассказывала, – ответил Федор и сам удивился – почему он Настю о прошлом никогда не спрашивал?
– Значит, расскажет. А вон и сама идет, как солнышко всходит.
Настя поднималась по склону к костру, несла в охапке сухие сучья и улыбалась, радуясь, что беда миновала. Лицо у нее от улыбки светилось, и хотелось смотреть, не отрывая взгляда, и радоваться. Федор так и смотрел, не отрывая взгляда, радовался, а в груди у него, несмотря на озноб, было горячо и сладко – чуть не до слезы.
Тогда он отвернулся и взялся за сломанное колесо. Железный обод, оказывается, только погнулся, и скоро, вытесав новые спицы и вставив их в старые гнезда, колесо вернули на прежнее место – телега снова оказалась на ходу. Отдохнувший конь весело и охотно двинулся за Степаном и, не переставая, вздергивал головой, натягивая узду, словно пробовал ее на прочность. Настя и Федор по-прежнему шли позади телеги, рука в руку, и он расспрашивал ее о прошлом, а она, не удивляясь, просто и ясно рассказывала, будто раскатывала перед ним цветастый половичок, в котором темных ниток было намного больше, чем светлых.
– Отец мой, Леонтий Кондратьевич, царство ему небесное, и дядя Степан – родные братья, близнецы они были. И всю жизнь вместе – никогда не разлучались. Даже свадьбы в один и тот же день сыграли. А похожи были – не отличить. Их поэтому даже по именам никогда не звали, чтобы не путать, а вот так – братья Поспеловы. И на вывеске, которая на нашей лавке висела, тоже написано было – братья Поспеловы. Я по этой вывеске читать научилась, совсем маленькая была, а научилась, до сих пор помню: «Братья Поспеловы. Обувь валяная, разных размеров. Рукавицы бараньи, лосиныя собственного производства и голенища разныя. Всегда в полном выборе». Мы в Каинске жили, городок такой есть, и дома наши, тятин и дяди Степана, рядышком стояли, между ними даже ограды не имелось. Мы ребятишками, у дяди Степана двое мальчишек, а я у тяти одна, сразу в двух домах жили, нас никогда не делили – все свои. Шнырь-шнырь, туда-сюда, целыми днями, родители на нас даже не шумели, а строжились, когда мы двери за собой не закрывали. За домами у нас пимокатни стояли, и оттуда всегда кислой шерстью пахло, мне нравилось. Зайду, бывало, в пимокатню, там пар, дышать нечем, а мне все равно нравилось. А еще любила в сушилке бывать, где валенки готовые сохли, их на колодки насадят и сушат. Их гладишь рукой, а они – те-е-е-плые… Счастливо мы тогда жили, только недолго. Под Рождество собрался дядя Степан в дальнюю деревню, пообещали ему шерсть там продать, а заодно, говорит, и елку на праздник привезу, наряжать будем. У нас-то в Каинске степь вокруг, а там, в деревне, куда он собрался, тайга настоящая – и елки, и сосны. Я как услышала – в рев ударилась. Очень уж захотелось мне самой елочку выбрать. Родители ругаются, даже в угол хотели поставить, а дядя Степан, добрая душа, пожалел: езды, говорит, в один конец всего на день, а на ночь он у хороших знакомых остановится, и ничего с племянницей не случится – пусть прокатится. Одним словом, добилась я своего. Съездили мы в деревню, шерсти там купили, я по своему желанию елочку выбрала, привезли, а ставить ее некуда. Пожар ночью случился, такой страшный, что даже выскочить никто не успел. Оба дома дотла сгорели. А вместе с домами и сушилка, и пимокатни, и лавки наша с вывеской. Мы подъехали с дядей Степаном, а на пожарище только черные бревна шают, да угли дымятся. Были две семьи, было хозяйство – ничего не осталось, все дымом в небо ушло. Не успел дядя Степан девять дней после похорон отвести, а тут новая беда – кредиторы нагрянули. Все грозятся, все свое требуют, а нам поначалу даже переночевать негде было, хорошо добрые люди на постой пустили. Помыкались мы тогда вдосталь, а после дядя Степан кузню на окраине поставил и железо ковал, а деньги, которые зарабатывал, в счет долга отдавал. И меня растил. Я у него всему научилась, любое дело умею. Как он с долгами расплатился, мы сразу же на новое место переехали – в Чарынское. Дядя Степан говорил, что тяжко ему в Каинске, а на чужой стороне легче будет. Он потому и пимокатню не стал заводить, а кузнечить начал, потому что прошлое вспоминать не хотелось. Вот мы в Чарынском и жили, пока твой родитель, Феденька, к нам не пожаловал. Хоть и сердитый он человек, а все равно я ему благодарная – если бы не явился к нам, как бы я тебя встретила?
Настя мимолетно прижалась мягким плечом, рассмеялась беззвучно и мелкие веснушки, незаметные до этого, обозначились, будто вспыхнули на щеках и на переносице. Федор не удержался, притиснул ее к себе и поцеловал в ухо. Она воровато глянула вперед, в спину Степана, вскинула руки и приникла к Федору таким долгим поцелуем, что у обоих пресеклось дыхание. Конь уже успел далеко оттащить телегу, а они все стояли, не разъединяясь, пока Степан не оглянулся и не прикрикнул:
– Эй, хватит миловаться! Догоняйте!
Они побежали и скоро уже снова послушно шли за телегой.
День по-весеннему разыгрался. Округа распахнулась, посветлела, и громадные, в небо вздыбившиеся горы уже не казались страшными и пугающими, а предстоящий путь и вовсе представлялся легким и скорым.
Но не стал он таким – легким и скорым. Растянулся еще на многие дни, и довелось в эти дни едва не угодить под каменную осыпь, еще два раза переправляться через горные речки, одолевать длинный крутой перевал, когда всем троим, помогая коню, пришлось толкать тяжело груженую телегу.
И вот, наконец, под вечер, при закатном солнце, открылась перед ними широкая, пологая впадина, рассекавшая горы крутым изгибом. Края этой впадины, гладкие, без единого изгиба, отвесно уходили ввысь, и небо, если поднимешь голову, казалось почему-то совсем близким: протяни руку – и достанешь.
Степан остановил коня у истока впадины, постоял, оглядываясь вокруг, вытер ладонью пот с лысой головы и негромко, с облегчением, вздохнул:
– Слава богу, добрались…
Начали они обустраиваться на новом месте.
Первым делом соорудили навес, слепили из камней печурку, а после поставили большой шалаш. И сразу же взялись валить лес для будущей избы. Весна и лето скоротечны, не успеешь оглянуться, как придавят морозы, и тогда уж в шалаше не отогреешься и не спрячешься. Трудились с утра до ночи, к осени вымотались до края, но успели вовремя. К первым заморозкам небольшая ладная избенка стояла под крышей, топилась в ней сбитая из глины печь, а в трех маленьких окнах даже поблескивали стекла – не разбились, на удивление, в дальней дороге, уцелели, старательно замотанные в тряпки. Не зря Степан перед тем, как тронуться в путь, едва ли не сутки укладывал и перекладывал не на один раз нужный инструмент и всякую хозяйственную мелочь, знал, что на голом месте ни у кого ничего не попросишь и не купишь.
Все пригодилось, все пошло в дело.
Скоро выпал обильный снег и лег сразу, на всю долгую зиму. Горы будто накрылись глухой тишиной – даже птичьих голосов не слышалось. Только изредка всхрапнет конь в своем закутке, да обозначатся в морозном воздухе веселым скрипом шаги по непритоптанной тропинке. По обе стороны от этой тропинки и даже под самыми окнами избенки – причудливая, запутанная вязь заячьих следов. Шагнул за порог, вот тебе и охота. Благодаря охоте с едой не бедствовали. Кроме зайцев бродили в округе едва ли не стадами дикие козы. На охоту Федор всегда выходил с Настей и всякий раз не уставал удивляться, как она ловко управляется с лыжами и как она стреляет – без промаха. Но не только на охоте была Настя умелой и проворной, любое дело горело у нее в руках и казалось, что даже искры отскакивают, когда она управляется по хозяйству.
– Это у меня от дяди Степана, я же говорила – он меня всему научил! А я смышленая – страсть! На лету схватываю! – И смеялась, запрокидывая голову, а Федор от ее смеха таял, как весенний снег под солнцем.
Однажды, когда она так засмеялась, лицо ее неожиданно передернулось, глаза потемнели от внезапной боли, и Настя обессиленно, даже не успев скинуть лыжи, опустилась в снег, откинула в сторону ружье и схватилась руками за живот. Морщилась, зажмуривая глаза, и одновременно у нее вздрагивали губы, потому что она пыталась улыбнуться. Федор кинулся к ней, чтобы поднять, но она отстранила его слабым движением руки и все-таки пересилила себя, улыбнулась:
– Не надо, Феденька, сама встану… Вот посижу еще и встану… Маленький у нас будет… Все сказать собиралась… Слышишь меня?
– Слышу, – отозвался Федор, и голос у него дрогнул.
С этого дня он уже не брал Настю с собой на охоту, не дозволял носить воду из горного ручья, следил, чтобы не поднимала тяжести, и отчитывал строго, если она не слушалась.
Зиму пережили благополучно, а весной, когда брызнула на горных склонах, на солнечных местах, первая изумрудная травка, Степан усадил перед собой молодых и завел с ними неожиданный разговор:
– Слушайте меня, голуби, скоро вас трое будет, а там, глядишь, и четверо. Пора о будущей жизни думать, я вас не для того сюда привел, чтобы век здесь пребывали. Как подсохнет, отправимся мы с тобой, Федор, в одно место и начнем богатство добывать. Не лыбься, самое настоящее богатство. Здесь оно лежит, неподалеку. А как добудем, тогда вниз спустимся, к отцу твоему, не дело – врозь с родителем жить. Время обиду залечит, а внуков привезете – любое сердце оттает. Ну, а не оттает, тогда сами будете жить, как пожелаете. Я-то отсюда никуда не тронусь, хватит, походил по земле. Так что готовься, Федор, днями и приступим, а ты, Настя, рожай, парня рожай, выходим, выкормим, и не будет переводу нашему роду.
Мало что поняли Настя с Федором из этого разговора. Вернуться к отцу – это ясно, а вот остальное… Какое богатство, где его добывать? Начали у Степана спрашивать, а он им в ответ лишь одно сказал:
– Недолго ждать, сами узнаете, сами и увидите.
А на следующий день Настя родила первенца. Парнишку. Федор держал в руках маленький розовый комочек, слышал тонкий требовательный плач и растерянно вглядывался в личико с припухлыми глазками, не в силах уяснить для себя, что это его сын, плоть от плоти и кровь от крови…
И вдруг оборвалось видение, кануло бесследно, детский плач смолк, а Федор очнулся от ласкового прикосновения и тихого голоса матери:
– Сынок, чего ж ты здесь, на крыльце? Ступай в дом, отдыхай, я постель постелила.
Федор встрепенулся. Оказывается, и не заметил, когда опустился на верхнюю ступеньку и, похоже, задремал, а воспоминание о прошлом перетекло в видение. И сейчас, когда оно отлетело, осталось на душе чувство неизбывной тоски – будто горло перетянули толстой и шершавой веревкой.
– Вставай, сынок, вставай. – Мать осторожно теребила его за плечо. – Иди выспись… А утром проснешься, я тебе блинчиков напеку, помнишь, как раньше, со сметанкой…
Он поднялся, молча приобнял мать, и они вместе вошли в дом.
7
Ровный, неумолкающий шум Бурлинки, которая катилась по извилистому каменному руслу, дразнил всадников, изнывавших от полуденного зноя. Кони, замедляя ход, чутко шевелили ноздрями, ощущая влажное дуновение с реки, и поворачивали головы в сторону Бурлинки, словно хотели подсказать своим наездникам: давно уже пора привал сделать, отыскать хоть какую-нибудь тень и попить водички.
Но Родыгин, ехавший впереди, терпеливо вытирал пот со лба и даже не отзывался на голос Грехова, который канючил ему в спину:
– Генералиссимус, пора бивак разбивать, войска устали! Где маркитанты со своим обозом?! Я прохладного вина желаю, иначе в бой не двинусь!
Не дождавшись ответа, он вздыхал обиженно, замолкал, а через некоторое время снова заводил прежнюю песню, выпрашивая привал и отдых.
Миновали длинную излучину Бурлинки, поднялись с травянистого берега на каменный уступ, и вот уже показались впереди крайние избенки деревни, редко раскиданные вдоль реки. Старые кряжистые ветлы, сбившись в кучку, примыкали едва ли не к самому берегу.
– Вот вам тень, вот и прохлада, – известил Родыгин и, обернувшись назад, предупредил: – Воду без ума не пейте, она здесь не иначе как ледяная. Подхватите чахотку – куда я с вами?
– Воду пить нельзя, маркитантов нет, что делать прикажете? – огорчился Грехов.
– Задрать подол и бегать, – посоветовал Родыгин и замолчал, посчитав, что больше слов тратить не нужно, ведь Грехова все равно не переговорить.
Под ветлами, в тени и на густой, не выгоревшей еще траве спешились, ослабили подпруги коням, перевели дух, а после, скинув сапоги и закатав брюки, забрели в Бурлинку. Вода в Бурлинке, действительно, была обжигающе холодной, словно только что скатилась с ледника. Долго не задержались, выскочили, как поплавки. Но зной теперь уже не казался таким испепеляющим, как раньше, и дышать стало легче. Повалились на траву, раскинув руки, отдыхая после долгой езды в седлах. Лежали, расслабленные, слушали речной шум, и не было никакого желания подниматься и куда-то ехать. Хотелось лишь одного – лежать и не шевелиться.
Но Звонарев, упорно молчавший всю дорогу, неожиданно вскинулся:
– Знаете, я все об одном думаю – вдруг этот Шабуров скажет нам, что никакого Любимцева он не знает, первый раз про него слышит, а нас просто-напросто видеть не желает? Как быть?
– Как быть, как быть… – раздумчиво отозвался Родыгин, – честно признаться, и я об этом думаю. Но только кажется мне, что заранее мы ничего не предугадаем. Вот приедем, посмотрим ему в глаза, тогда и ясно станет, что дальше делать…
– А я так мыслю, – подал свой голос и Грехов, – если вилять начнет, взять его за шкирку, тряхнуть хорошенько, он и выложит нам чистую правду-матку.
– Не забывай, нас тут трое, а он может всю деревню поднять, – остепенил его Родыгин, – они здесь на отшибе живут, у них свои правила, и не нам их переписывать. Ладно, чего воду в ступе толочь, приедем – увидим. Подъем!
Поднялись, уселись в седла и скоро подъехали к крайним домам деревни. Остановились на безлюдной улице, на которой купались в пыли три одиноких курицы, и принялись оглядываться, пытаясь отыскать хотя бы одну живую душу, чтобы узнать, где проживает Макар Варламович Шабуров. На их счастье, выглянула из калитки, сверкая любопытными глазенками, девчушка. Не засмущалась, не кинулась обратно в избу, когда ее позвали, подбежала с готовностью и махнула тонкой ручонкой, показывая, где живет дядя Макар Шабуров:
– Пряменько езжайте, езжайте, на гору, на Камень, а там впадина, а на впадине сами увидите.
Макар Варламович, не догадываясь, что к нему вот-вот пожалуют гости, сидел в это время, спасаясь от жары, в летней загородке за домом, пил холодный квас, который только что достала из погреба супруга, и тоскливо смотрел, как неутомимый паук торопливо ткет сверкающую паутину, соединяя ровным кругом стояк и жердь навеса. Еще вчера Макар Варламович походя смахнул эту паутину, а сегодня она появилась заново. «Вот же трудяга, – думал он, наблюдая за пауком, – никакая беда ему не страшная. Оборвали, а я заново сплету, еще раз оборвут, мне и горя нет – долго ли умеючи новую сплести… Может, и мне заново свою паутинку слепить?»
Спрашивал самого себя и медлил с ответом. Прихлебывал квас из кружки, не отрывая взгляда от шустро снующего паука, и понимал – надо решаться, в какую сторону шагнуть. Всегда он рубил прямо – сказал слово, значит, оно железное, и переиначить его либо назад забрать невозможно. А в этот раз – как заклинило. Будто колун в сучковатой чурке застрял – ни туда, ни сюда. Хоть за березовой колотушкой беги, чтобы ахнуть ею со всего маха по обуху колуна, да и развалить неподатливое дерево на две половины. Знал, что Федор ждет его ответного слова, знал, что надеется сын на отцовскую помощь, а еще думал о том, что сам он не вечен, и надо бы, по разуму, передать хозяйство в надежные руки, но мысли эти, едва возникнув, сразу же и перечеркивались напрочь жгучей обидой: это надо же удумать – из родительского дома сбежать с безродной девкой! Тайком, ночью, будто ворюга последний, будто он под забором в крапиве вырос! И не мог Макар Варламович пересилить эту обиду, как не мог через самого себя перешагнуть. Поэтому не было у него ответа, простого и ясного.
Федор без дела слонялся по ограде и ждал, когда отец его позовет. Но Макар Варламович продолжал молчать, и Федору ничего не оставалось иного, кроме одного – топтать траву от ворот до крыльца и жариться на солнце. В сторону дома он старался не смотреть: там, в окне, за легкой занавеской, неподвижной тенью стояла мать. Она тоже ждала решения Макара Варламовича, и не требовалось особой догадливости, чтобы понять – сердце материнское изнывало от боли.
Может быть, и принял бы Макар Варламович другое решение, может быть, и устроилось все иначе, но раздался за высокими воротами глухой стук конских копыт, негромкие голоса, звучавшие неразборчиво, и Федор пошел, чтобы распахнуть калитку и глянуть – кто там пожаловал? Но, прежде чем взяться за железное кольцо и приподнять защелку, он посмотрел по неведомому наитию в узкий проем между столбом и воротами, посмотрел и отдернул от кольца руку, замер на мгновение, а затем, согнувшись, кинулся через всю ограду к загородке за домом. Встал в проеме и обреченно выдохнул:
– Тятя, это они приехали…
– Кто – они? – не понял Макар Варламович и отодвинул в сторону пустую кружку.
– Которые вместе с этим… с Любимцевым… Как узнали?! Если за мной приехали…
– За тобой! За тобой! – Тяжелый кулак грохнул в тонкие доски жиденького столика, кружка подскочила, перевернулась и свалилась на землю. – А ты думаешь, что квасу попить заехали?! Мало, что ты меня опозорил с ног до головы, теперь еще и в разбойные дела хочешь втащить?! Не будет тебе моей помощи! Ничего не будет! Знать не желаю! Ясно говорю? Слышишь? А теперь сгинь, спрячься где-нибудь, чтобы днем со свечкой не найти!
В ворота уже стучали. Пока еще негромко, но настойчиво. И хорошо слышалось:
– Эй, хозяева! Разрешите войти? Разговор к вам имеется!
Тяжело поднялся Макар Валамович, махнул рукой, давая знак, чтобы Федор исчез, и медленно, вразвалку, двинулся к воротам. Все-таки суровый и нетрусливый он был, и стержень имел крепкий, мужицкий, не иначе как железный. Даже легкой тревоги не проскользнуло на лице. Открыл настежь калитку, безбоязненно вышагнул из нее и чуть приподнял голову, глядя на конных, безмолвно спрашивая: зачем пожаловали, господа хорошие?
– Здравствуйте, – первым заговорил Родыгин. – Не ошиблись мы, Макар Варламович Шабуров вы будете?
– Не ошиблись. Я и есть.
– У нас разговор к вам, по серьезному делу. Может, откроете ворота? Сядем, поговорим.
– Чего же не открыть, – согласился Макар Варламович, – заезжайте.
Отступил в калитку, вытащил жердь, которая запирала ворота, и растащил обе дощатые половины – милости просим! Постоял, дождался, когда конные спешатся, и пригласил их в летнюю загородку. Попутно, стукнув в окно, приказал Полине Никитичне:
– Квасу принеси!
В загородке, за легким столиком, имелось только одно сидячее место – березовая чурка, накрытая старым половиком. На нее и сел Макар Варламович, по-хозяйски подобрал упавшую кружку, поставил на место и коротко спросил, в упор глядя на гостей, стоявших перед ним:
– Ну?
– Вот какое дело, Макар Варламович, – первым начал Родыгин, стараясь придать своему голосу душевность; надеялся он, что все решится полюбовно, что проникнется суровый мужик их тревогой и честно признается – почему похитители собирались ехать именно в его поместье, может, он их видел или слышал о них?
Но Родыгин напрасно надеялся.
Выслушал его Макар Варламович и покачал головой:
– Знать не знаю никакого вашего Любимцева, в первый раз слышу. Барабанов у меня гостевал с парнишкой, было такое дело…
В это время подошла Полина Никитична с большой кринкой и кружками. Налила квас, подала гостям, и те, не отказавшись, жадно выпили, а Грехов даже крякнул от удовольствия. Когда супруга ушла, Макар Варламович закончил:
– Парнишка-то у Барабанова убогий, он всякое придумать может.
И замолчал. А чего, спрашивается, голос тратить, если все, что посчитал нужным, сказал?
Родыгин замешкался, лихорадочно подыскивая слова, чтобы заново начать разговор, но Грехов его опередил, снял с плеча винтовку, приставил прикладом к ноге и спросил, не сдерживая угрозы:
– А может, дядя это ты придумываешь? Наводишь тень на плетень! Мы и по-другому можем с тобой побеседовать! Не боишься, что рассердимся?
– Чего мне бояться-то? Я у себя дома. А дома у меня свои порядки, дурные порядки-то – баба моя зелья вам в квас набухала, а вы взяли и выхлебали. Жить вам осталось с гулькин нос, ружьишки схватить не успеете. А? Да ты не бледней, дорогуша, не бледней, пошутил я. Вон как с лица-то передернуло. Вот и выходит, это ты боишься, а я не боюсь. Если меня тронете, часу не проживете – народ у нас сурьезный. Так что ступайте с миром, а как в деревню спуститесь, проситесь на постой в любую избу, какая поглянется, только не забудьте сказать, что Шабуров послал. Накормят вас, напоят и спать положат. Переночуете, а утром… Утром, чтобы и духу не было!
– Не зарывайся, дядя! – Грехов перехватил винтовку, шагнул вперед, но Родыгин цапнул его за рукав и отдернул в сторону. Отдернул и вытолкнул из загородки, следом за ним – Звонарева, который за все это время не проронил ни слова. Последним, не оглянувшись, вышел и сам.
Когда уже отъехали от шабуровского поместья, направляясь к деревне, он сердито выговорил Грехову:
– Думать надо, прежде чем пугать! Не видишь, что он небоязливый, на арапа такого не возьмешь.
– А на что его тогда брать? На приманку? Скажи – на какую? – огрызнулся Грехов.
– Может, и на приманку, а вот на какую… Расспросить надо о нем, осторожно – что за человек, как живет… Есть у меня уверенность – знает он что-то про наше дело, знает. Только у меня просьба – ты уж, Грехов, не влезай в мои разговоры. Слушай и молчи. Звонарев вон молчит и не встревает. Да ты не расстраивайся, Звонарев, не переживай, разыщем мы твоего тестя, обязательно разыщем! Гляди веселей!
Звонарев поднял опущенную голову, посмотрел на Родыгина и печально улыбнулся. Не мог он глядеть браво и весело. Чем дальше они отъезжали от Бийска, тем быстрее угасала его первоначальная уверенность. Он смотрел на предгорья и невольно думал, что искать человека на этих необъятных даже для глаза пространствах, будет, пожалуй, труднее, чем иголку в стогу сена. А сейчас, после разговора с суровым Шабуровым, он и вовсе пал духом. Понимал, что разговор, на который еще надеялись, закончился громким шлепком по носу каждому в отдельности – и степенному Родыгину, и шумному Грехову, и ему, Звонареву, пусть он даже и молчал. Шлепнул их мужик и отправил подальше, с глаз долой. Еще и предупредил, чтобы не вздумали они силой к нему подступиться. Серьезно предупредил, основательно. И хотя страха от этого предупреждения Звонарев не испытывал, веселости у него нисколько не прибавлялось.