Текст книги "Мой Сталинград"
Автор книги: Михаил Алексеев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Важно, однако, что паника не взяла власти над нами, хотя роковое слово, не произносимое громко вслух, стучало в висках в перекатывало каменной крепости желваки на наших скулах.
Дождавшись полной темноты, где-то в одиннадцатом часу ночи, ездовые нашей минометной роты под командою старшины подали повозки вместе с походною кухней. Сделали это так тихо, что мы узнали об их появлении лишь по храпу лошадей да сдерживаемому покашливанию «старичков» (так минометчики меж собой называли повозочных). Не слышно было даже привычного, обязательного вроде бы тележного скрипа (колесные оси были обильно смазаны дегтем загодя). Почти в полной тишине были погружены лотки и запасные ящики с минами. Необходимые команды отдавались вполголоса. Люди двигались, но все делалось как бы на ощупь. Даже лошади как бы догадывались о значении момента, не отфыркивались громко, стояли действительно как вкопанные, только меняя положение тел, легонько переступали с ноги на ногу; они и возившиеся возле них люди на миг выхватывались из черного мрака ночи ракетами и трассирующими пулями, которые в равные промежутки времени взмывали вверх со стороны Абганерова и рвали на части гигантское черное полотно южного неба; в такие моменты минометчики инстинктивно пригибались, прекращали движения, а лошади сторожко вспрядывали ушами и подымали свои большие тяжелые головы. Я, пожалуй, не удивился бы, если б кто-нибудь сказал тогда, что такое поведение монгольских коньков-горбунков внушено им их главным заботником и воспитателем – Кузьмичом. Еще там, под Акмолинском, каждой из них к положенной попоне он добавлял старую, какой-то не нынешней рыжей масти шинель, когда минометная рота выходила в белое царство заснеженной Казахстанской степи на занятия, которым полагалось быть максимально приближенными к условиям действительного боя. А они, эти условия, предполагали и максимальные трудности, потому-то из и без того морозных дней и ночей выбирались самые холоднющие. В таких случаях лошадям приходилось многими часами стоять в упряжке открытыми всем пронизывающим ветрам, откуда бы им ни вздумалось дуть; ездовые, как и все мы, могли зарыться в снег, но лошади этого сделать не могли. Вот тут-то и шли в дело странные, загадочные шинели (одному Кузьмичу да разве что Богу ведомо, где они добыты, – не в заброшенном ли вещевом складе, в котором собиралось и хранилось «про черный день» это старье со времен русско-японской войны или «от первой до второй германской»[8]8
Изреченные Кузьмичом, эти слова успели войти в наш ротный фольклор.
[Закрыть] ?). Как бы там ни было, а сейчас, на учениях, шинели, пропитанные людским и лошадиным потом, в соединении приобретшим запах совершенно самостоятельный, ни в какой уж даже в самой малой степени не похожий ни на какие иные запахи, – «духмяные» (словечко Кузьмича) эти шинели и давали дополнительное тепло для «сугрева» наших безропотных четвероногих помощниц. И теперь вот тут, в условиях не приближенных к боевым, а действительно боевых, заботу о «конной тяге» старшина роты ставил во главу угла, если выразиться языком казенным; в переводе же на обычный, человеческий язык это означало: ежели ты ездовой и тебе вручена лошадь, думай сперва о ней, а потом уж о себе, что и делали наши «старички», строго придерживаясь указания Кузьмича. Менее чем через полчаса с момента выхода на новый рубеж вы не увидели бы ни одной лошади: в невероятно малый этот срок в почти каменной земле для них откапывались укрытия, достаточно глубокие, чтобы осколки от разорвавшихся поблизости бомб и снарядов не могли задеть лошадей. А вместо маскировочных сетей ездовые употребляли старые рыбацкие сети, бредни и невода, предусмотрительно подобранные ими на Дону в прибрежных Нижне-Яблочном и Верхне-Яблочном хуторах, а также на Аксае у хутора Чикова. Не этим ли в первую очередь объясняется почти невероятное: при бесконечных бомбежках и артиллерийско-минометных обстрелах ни одна лошадь роты не была ни убита, ни ранена. Пока что...
А сейчас все мы более всего на свете боялись одного: как бы немцы не обнаружили нашего ухода с первых же минут его начала, когда все бойцы и огневые средства окажутся в походном порядке и не смогут противостоять неприятельским атакам. Но судя по тому как развивались события дальше, немцы и не думали нас преследовать и атаковать: для этого, как выяснилось к рассвету, у них решительно не было никакой необходимости, поскольку они приготовили нам нечто более неприятное. Думать же о том, что снятие с переднего края одновременно нескольких дивизий окажется для противника незамеченным, было бы в высшей степени наивным. И все-таки нам очень хотелось, чтобы все было именно так. Но – увы...
Часам к одиннадцати почти все подразделения 106-го стрелкового полка спустились в балку, к которой мы, минометчики, привыкли настолько, что считали ее уже своею. Здесь весь полк, прикрывшись сгустившейся темнотой, выстроился в единую колонну. Стрелковые роты вышли в ее голову, за ними должны были двигаться пулеметчики, пэтээровцы[9]9
Бойцы из роты противотанковых ружей.
[Закрыть] , артиллеристы, связисты, «химики»[10]10
Так, для краткости, мы называли солдат из химроты, спокойно отсидевшейся где-то позади нас в какой-то неприметной баночке. Честно говоря, я и теперь толком не уяснил, что они должны были делать и делали ли что-либо вообще во все дни боев в междуречье Дона и Волги. Средства химзащиты, коими они располагали, пока что не потребовались, не пускались в ход и огнеметы, которые тоже были у «химиков», но что они из себя представляют, мало кто из нас знал.
[Закрыть] , минометчики ротного и батальонного подчинения. Наша полковая минометная рота оказалась посредине колонны, поскольку ее огневые позиции находились как раз на стыке двух стрелковых полков – 106-го и 129-го.
Артиллерийский полк, занимавший позиции в километре за ними, очевидно, отходил (вернее бы сказать, выходил) по параллельному маршруту, если вообще можно говорить о каких-то параллелях в этих бесконечно извивающихся, то и дело перекрещивающихся, больших и малых, глубоких оврагах и мелких овражках, именуемых тут не иначе как балками и балочками, в основном безымянных, но и таких, у коих есть собственные имена: балка Купоросная, балка Караватка, например, – с этими нашей дивизии еще предстоит иметь дело во второй половине Сталинградской эпопеи.
Ровно в полночь, по чьей-то команде (кто ее подал, я и поныне не знаю) началось движение. Колонна, похожая на медленно текущую почти бесшумную реку, потекла по балке, точно повторяя все ее повороты влево-вправо, все ее извивы, неукоснительно подчиняясь ее капризам, своенравному ее характеру; от нее мы требовали только одного – чтобы вела она нас на восток, где грезилось спасение. Сравнение живого человеческого потока с рекой окажется более чем оправданным, если вспомнить, что устремляется он, этот поток, в конечном счете к Волге, куда вечно, а значит, и в эти вот часы и минуты, устремляются отовсюду тысячи ручьев, сотни больших и малых рек, взыскующих большой воды, где только и возможно продолжение их собственной жизни. До этой ночи еще никто не сказал, что за Волгой для нас земли нет, то есть не произнес тех слов, которые, в общем-то, едва ли и могли быть произнесены в условиях, когда всем нам было не до звучных, красивых и многозначительных лозунгов, ибо речь могла идти лишь об одном – как вырваться из гигантского капкана и остаться не просто живыми, а сохранить еще возможность сопротивления вражескому нашествию. Тем не менее лозунг родился, но не там, где решалось «быть или не быть», не среди непосредственно воюющих, а где-то в ближних, скорее же всего, в дальних тылах, где не льется кровь, где поспокойнее и где только и можно сочинять и красивые лозунги и придумывать бесстыдно-фальшивых героев, вроде картинно-лубочного Фомы Смыслова с его приторным, псевдонародным «заветным словом», поучения которого в окопах никто, конечно, не читал, даже мы, политруки рот, стыдились знакомить с ними своих солдат. Но зато автор мог утешить себя мыслью, что тоже занят делом, что тоже воюет, хотя ему в самый бы раз вспомнить о мухе, которая «пахала», уютно устроившись на воловьем роге. Имея в виду сочинителя, из-под пера которого родился вышеназванный Фома, кто-то из его пишущих собратьев тогда же пустил по миру ехиднейшие строчки:
Хлесткое это четверостишье я услышал впервые спустя много лет, уже после войны. А отчаянно боевой, архипатриотичный клич «За Волгой для нас земли нет» поскакал по газетам, боевым листкам в те же самые дни, когда чуть ли не ежедневно выходил со своими косноязычными, тошнотворными афоризмами Фома Смыслов, – одно это уже могло бы указать на то, где явился на свет Божий и откуда начал свое путешествие, хотя, чтобы, очевидно, придать ему веса, называлось даже какое-то конкретное лицо из защитников Сталинграда, бросившее якобы этот боевой призыв в самый критический, кульминационный момент сражения. В сорок первом, мол, для нас за Москвой не было земли, а теперь вот нет ее за Волгой. Авторский плагиат налицо. Для нас куда были ближе такие строчки:
Ты лежишь ничком, мальчишка
Двадцати неполных лет.
Вот тебе сейчас и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты лежишь, заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной, —
тут была правда, пускай полынно-горькая, но ценилась она твоей потрясенной душой как глоток ключевой, родниковой воды. Волга же, которую русский человек называл не иначе как с присовокуплением слова «матушка», жила в нас и без лозунгов, стучалась в душу, когда сумрачно-молчаливая колонна, вытянувшаяся на несколько километров (после огромных потерь в людях дивизия была по-прежнему многочисленной), все убыстряя и убыстряя шаг, двигалась по переходящим одна в другую балкам в последней августовской ночи тысяча девятьсот сорок второго года. Там, на берегах великой реки, виделся нам рубеж, где враг должен быть остановлен. Иначе – что же? Иначе...
Свою роту мы вели с Усманом Хальфиным вдвоем, так, чтобы она, насколько это возможно, была полностью под нашим наблюдением. Взводы с одной повозкой для каждого из них шли в порядке номеров: первый, второй, третий. Четвертый, который замыкал бы ротную колонну, теперь был уже не наш и двигался, коли уцелел в последних боях, где-то впереди, в составе более всех обескровленной первой стрелковой роты. «Где ты, Миша Лобанов? Жив ли?» Не знаю уж почему, но именно этот мальчик-командир не выходил теперь из моей головы, как не выходил после своей гибели Жамбуршин (об этом последнем очень уж горевал его земляк, наводчик Степан Романов, о коем речь впереди). А о Мише Лобанове вспомнилось, может быть, потому, что уж очень не хотелось ему уходить от нас, мы ведь видели, как он напрягал все свои силы, чтоб не расплакаться на глазах всего своего маленького взвода, как прятал от нас лицо, чтобы мы не увидели слез, которые капля за каплей все-таки непрошено просачивались и могли выдать состояние «грозного военачальника».
Час, два, три часа молчаливые полки под покровом ночи двигались на восток. Шли не по прямой, разумеется. Направление им давали балки, а в большей степени сами же немцы, выпускавшие ракеты в равные промежутки времени всю ночь на протяжении всего нашего пути. Ракеты взлетают слева – колонна резко поворачивает вправо, переходя на другую балку, лишь бы она вела нас на восток. Когда же мы видели вспархивающие вражеские ракеты прямо перед собой и таким образом как бы любезно предупреждающие нас, что дальше двигаться этой балкой нельзя, мы искали другой путь, устремляясь в черное пространство, оставшееся не разорванным ракетами и не освещенным ими. Волею ли Провидения, боязнью ли противника завязывать с нами бой в темноте (немцы редко воевали ночью), по причине ли того, что как бы их, немцев, прорвавшихся далеко за нами, – как бы их ни было много, но не могли же они за один день перекрыть всю неоглядную степь, перерезать все балки и балочки. Последнее казалось наиболее вероятным, что и укрепляло нас в надежде на благополучный конец нашего исхода к Сталинграду. А то, что для этого нам приходится все время менять направление, корректировать его, так ведь и Волга, которая в этот час всех нас манила, гонит свои воды к морю не по прямой, не кратчайшим путем, а делает для этого поворот за поворотом, вправо-влево, порою ей приходится даже замедлять течение, поворачивать чуть ли не назад, чтобы обойти очередное препятствие; для нее важно при этом было не упустить из виду главной своей цели, не уклониться от нее настолько, чтобы не потерять вовсе.
Часто немцы выпускали свои ракеты так близко, что мы слышали их характерный сухой треск, похожий на шипение кобры, прямо над своими головами. И на то короткое время, пока они висели, плавились в аспидно-черном, как надгробная плита, небе, в балке, по которой мы шли, делалось так ослепительно светло и так страшно, так неуютно, что хотелось спрятаться от самого себя. Кто-то в такой момент падал на землю, кто-то бежал в сторону, где было потемнее, кто-то останавливался и застывал на месте, скованный ужасом, кто-то прижимался поплотнее к рядом идущему, как прижимается ребенок к своему отцу в минуты опасности; кто-то снимал с плеча винтовку, кто-то хватался за висевшую на ремне и оттягивающую его книзу противотанковую гранату, – каждый в отдельности и все вместе напряженно ожидали одного – вражеского нападения, которое, по логике вещей, должно же было в любую минуту начаться. Но ракеты, витиевато расписавшись на темном полотне небес, угасали, сгорев до конца, или падали на землю, окропляя ее своими горячими брызгами, – и теперь уже в балке воцарялась жуткая темень, каковую принято называть кромешной, той, что предполагалась в преисподней. На какую-то минуту нельзя было увидеть, идущего рядом с тобой. Но наше движение тотчас возобновлялось, ускоряясь все крепнущей, все усиливающейся надеждой на скорый выход из окружения. Поближе к рассвету мы уже готовы были поверить, что самое страшное позади, что вот-вот мы встретимся и соединимся с теми, кто должен был выйти нам навстречу, как еще совсем недавно выходили мы сами на смену тем, кто с запекшейся кровью на рваных гимнастерках уходил от Дона все к той же Волге, куда стремились сейчас и мы. Вот-вот это должно произойти. Так думалось, а еще больше – этого хотелось. Этого – единственного!..
– Побыстрей, побыстрей, ребята! Не отставать! Скоро выйдем! – подбадривали мы себя и бойцов, радуясь тому, что покамест шли все в той же колонне, соблюдавшей, как бы ни было трудно, прежний порядок, но шли украдкой, по-воровски озираясь, потому что шли по земле, которая была нашей, но как бы уже и не нашей. Позабывшись, кто-нибудь вдруг заговорит, но его тут же сердито одернут, и боец конфузливо умолкнет и постарается сделать что-нибудь такое, чтоб ему простили его промашку: подправит лямку вещевого мешка на плече товарища, подсобит немножечко подвезти миномет на лафете-коляске или поддержит под руку более других уставшего; видя его старания, кто-нибудь постарше легонько тронет его плечо, давая понять: ничего, мол, страшного, все, мол, хорошо, шагай, парень, со всеми может случиться такое. Замечалось, что время от времени кто-нибудь из солдат, покинув свое место, отходил в сторону для того вроде бы, чтобы поправить что-то на своих ногах, а на самом деле – для того, чтобы убедиться, находится ли на месте политрук роты, идет ли он позади по-прежнему; убедившись и успокоившись, быстро догоняет свой расчет и шагает уже бодрее. А твое сердце больно сжимается от мысли, что идущие впереди тебя люди не в малой степени связывают с тобой надежду на свое спасение, – и это в то время, когда сам-то ты понимаешь, как ничтожно малы твои возможности для этого, но в отличие от твоих подчиненных тебе-то самому и вовсе не на кого положиться: ни впереди, ни позади (ты уже знаешь об этом) нету твоих непосредственных начальников, нету ни командира, ни комиссара полка, от которых можно было бы получить ежели не прямую помощь, то хотя бы какие-то команды, какие-то распоряжения. Где-то впереди находится комбат-один[12]12
Так на военном языке называется командир первого батальона.
[Закрыть] капитан Рыков, но твоя рота не в его подчинении, она осталась вроде бы в одиночестве, сама по себе. Идущий впереди Усман Хальфин старается лишь не упустить из виду пехотинцев и, прежде всего, хорошо знакомого ему политрука Василия Зебницкого, который так же, как и я, занял место позади своей жиденькой после страшных потерь стрелковой роты. Перед глазами Усмана то и дело вспыхивали на миг все от тех же немецких ракет каски пехотинцев – и это радовало нашего умного и невозмутимого казанского татарина.
Вся дивизия была в походе. Кто ею сейчас командует и командует ли вообще кто-нибудь, если действительно командный пункт Колобутина[13]13
Командир 29-й стрелковой дивизии.
[Закрыть] с его комендантским взводом и всей ячейкой управления захвачен немцами?
На четвертом часу движения почувствовалась усталость. Земля, словно магнит, притягивала к себе; в обычном походе полагался бы привал, но в нашем положении его ни в коем случае нельзя было делать. Это понимали все, в том числе и те, кто окончательно выбился из сил и держался в колонне только с помощью товарища, поддерживающего бедолагу под руку, – это у пехотинцев. У нас, минометчиков, было по-другому. Наши бойцы удерживали в себе силы тем, что посменно взбирались на повозки и давали немного отойти, отдохнуть ногам, сделавшимся в какую-то минуту свинцовыми. А в расчетах, где минометы катились на собственных колесах, поступали еще проще: наводчики, заряжающие, подносчики мин посменно усаживались на импровизированную эту тележку и везли друг дружку, лишний раз убеждаясь в мудрости тех, кто придумал простейшее приспособление, которое, кажется, давно напрашивалось, но явилось на свет Божий только вот теперь, хотя сами-то минометы изобретены давным-давно и были применяемы как грозное оружие во многих прошлых войнах, – вот уж истинно: «век воюй – век учись». Однако не скоро еще опорная плита, похожая на неподъемную чугунную круглую дверь, каковой закрывается люк городского водопровода, как и ствол, напоминающий большую самоварную трубу, и неуклюжая двунога-лафет покинут солдатские спины и плечи: 82-миллиметровые минометы прежнего образца останутся доминирующими до конца войны во всех стрелковых дивизиях; сами же минометчики долго еще будут заменять вьючных животных при смене огневых позиций, когда опорная плита упирается не в землю, а в согбенную, просоленную потом спину солдата. Переносом такого миномета с одного места на другое занят весь его расчет, то есть три-четыре бойца, а на колесах с ним легко справляется один. К сожалению, на всю нашу роту было дадено всего лишь два усовершенствованных миномета, и достались они двум Николаям – сержанту Николаю Фокину и младшему сержанту Николаю Светличному, расчеты которых более других преуспели в боях на Аксае, у хутора Чикова, когда взвод Усмана Хальфина был оставлен для прикрытия уходившего от Дона 106-го стрелкового полка. Новые минометы были отданы мною Хальфину в качестве поощрения, а он, с тою же целью, передал их двум из трех Николаев в его взводе, которые командовали соответственно первым и вторым расчетами. Третьим Николаем был заряжающий младший сержант Сараев, но он пока что для всех в роте оставался Колей. Ровесник Жамбуршина, с виду он казался еще моложе – потому, может быть, что щеки его почти постоянно горели легким девичьим румянцем, а на верхней губе, на скулах и на подбородке, опять же по-девичьи округлом, хоть и объявился реденький белесый пушок, но он решительно не годился ни для усов, ни для бороды, если бы Сараеву и вздумалось обзавестись ими. «Безопасная» бритва, правда, у Коли была, но она предусмотрительно спряталась где-то в недрах его вещевого мешка и ни разу не извлекалась оттуда за полной ненадобностью. Коля собирался было подарить ее своему дружку – наводчику Ванюшке Давискиба, у которого после первых же боев неожиданно объявилась густая поросль черных до синевы цыганских волос, и тот выскабливал их с ожесточением, то и дело раня себя своею уже действительно опасной бритвой. Но Сараев не успел исполнить свое воистину благородное намерение: помешала немецкая бомба, отправившая Ваню туда, где не нужны теперь ни бритва, ни все другое, без чего не обойтись живому человеку. Забыл, конечно, про свою «безопасную» и Коля Сараев: реальная и притом очень грозная опасность висела сейчас над всеми и была она рядом, где-то вот тут, всего, может, в нескольких шагах справа или слева, откуда вновь, гася в нас родившуюся было надежду, начали взлетать ракеты, да не одни, а вперемежку с трассирующими пулями. Немецкие ракеты с сухим своим треском, казалось, рвали не только чуток побледневшее небо, но готовы были разорвать на куски и наши души: при их треске и сопровождавшем этот отвратительный гремуче-змеиный звук ослепляющем, каком-то ирреальном неземном свете сердце то падало куда-то вниз, то подымалось к самому горлу, заслоняя дыхание, то сжималось в комок, то начинало колотиться так, что ты невольно хватался за левую часть груди, чтобы оно, сердце, с испугу не выскочило из нее совсем.