355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Коцюбинский » Фата Моргана » Текст книги (страница 3)
Фата Моргана
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:37

Текст книги "Фата Моргана"


Автор книги: Михаил Коцюбинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Снега выпали глубокие, и Андрий радостно разгребает от порога к воротам дорожку. Это все ж работа, да и нехорошо человеку вечно торчать дома, где сверкает пустым оком голод и нужда толчется по сырым углам. Ведь это, пане добродзею, настают последние времена: и рад бы заработать, да негде. Не знаешь, как перебиться зиму. Маланка – черная, высохла вся, кожа да кости, только взглядом жжет да колет, да кашляет в хате так, что стекла дребезжат. Память о свадьбе осталась у Маласи. А как же... Как женился паныч Леля – тот, с соседней экономии, на нашего помещика дочке, старуха словно с ума спятила: чем встречу, как будут от венца ехать,– ячменным хлебом? Она у них служила, у нее на глазах и паныч вырос... бегала по селу, вымокла, продрогла, пока не выпросила у кого-то паляницу. Верно, у кузнечихи. Правда, дал паныч Леля два злота, да один бабке Марьяне отдала: ведь как пошло у нее в груди колоть, едва душа с телом не рассталась. А теперь получай – кашляй, сердце... панскую ласку выкидывай из груди.

Андрий разогнулся и воткнул лопату в снег. Он разогрелся, от него валил пар, словно дым из трубы, его усы и брови побелели.

Село было наполовину засыпано снегом; низкие хаты осели под синим куполом неба, будто бабы в намитках опустились на колени в церкви; за деревней глаз мягко бежал по снежным полям до самого горизонта и не знал, на чем остановиться.

Андрий взялся за лопату и вновь поймал оборвавшуюся мысль. Ведь он так полагает: от судьбы не уйдешь... Старуха говорит, что знала, а он не надеялся даже. Где там! Чтобы сын хозяйский да взял бедную? Чтобы Прокоп посватал Гафийку? Ну что ж, все-таки посватал. Рождество из хаты, а сваты в хату, да ничего из того не вышло. Уперлась девка, ни с места. Ему ничего, а Маланке горе большое. И во сне и наяву видела дочку за хозяйским сыном, поле пахала, сажала огород... Ха– ха! Оближи губки, Малася. Девка не хочет. А не Марко ли в голове у нее? Может, уже и косточки его сгнили, может, помер где-нибудь в тюрьме. Была девка – огурчик, а стала как монашка. Похудела, молчит и на отца сердится. А он чем виноват? Разве он посадил Гущу в тюрьму? Ведь то, что он, пане добродзею, бунтарь, это правда: знали, что с ним сделать...

Хе, вот уже и устал. Совсем ослаб за зиму, харчи подвели. Еще летом ничего: свеколка, луковка, рыбки наловишь...

Ну, Прокоп не мог ждать. Другую посватал. А как же... Малайка даже плакала от злос...

– Га! Заводчик! Ишь как старается, чтоб жинка ножек не промочила. Болячка б... Здорово!

– Фу!.. Чтоб вам, Хома, как напугали... Здравствуйте... Я, знаете, теперь такой пугливый, и тени своей боюсь...

– Разве в тебе душа есть? Один заячий дух...

Хома, видно, насмехается. В морщинах старого безусого лица глубоко залегла злость.

Андрий привык уже к этому. Он знает, что с тех пор как пан прогнал Гудзя, нужда еще больше обрушилась на него, но говорит:

– Хорошо вам, Хома, вы один, а у меня три глотки в доме.

– Ха-ха... Мне? Хорошо? Пусть ему так легко подыхать, как мне жить... Угощай пивом, скажу новость.

– Где там! Я уже забыл, какое оно на вкус... Про завод? Э, не раз уже говорили...

– Не веришь? Паныч Леля ставит водочный завод.

– Да ну?

– Не ну, а в самом деле! Из старого сахарного сделают водочный, еще и дом себе отстроит Леля, чтоб он лопнул тебе на радость.

– Да что вы говорите? Откуда вы знаете?

– Не верит, чертово зелье... Бросай лопату, идем.

– Куда?

– Не спрашивай, идем.

Андрий вертел лопату в руках и недоверчиво глядел на Гудзя. Наконец воткнул лопату в снег и очутился за воротами.

– Чего лопату бросил, еще кто-нибудь стащит, ты! – услыхал он голос Маланки, но даже не оглянулся.

Брел по снегу, спешил за Хомой. Хома ставил ноги решительно, злобно, как говорил, а снег разбрасывал, точно лошадь. Андрий громко дышал, его глаза забегали куда-то вперед, навстречу каменным стенам, казалось, уже трепетавшим от живого движения рабочих, уже дышавшим трубами.

«На этот раз Хома не обманывает»,– колотилось сердце Андрия.

Шли по безлюдному селу, занесенному снегом, как по глухому лесу, который хотелось поскорей пройти, чтобы увидеть простор.

Когда же наконец на холмике перед ними зачернели развалины сахарного завода, Андрий тут же совершенно отчетливо увидел дым, услыхал знакомый шум. Правда, дым сразу исчез, но возле сахарного завода суетились люди и чернели подводы.

– Куда бежишь? Поспеешь...

Андрий только махнул рукой. Э, что там теперь Хома... Он уже видел сани с бревнами, с брусьями, лубяные короба, полные красного кирпича, словно миски с ягодами, косматых лошадей, окутанных собственным паром, согнутые спины, занесенные кнуты... Но... Эй!.. Цоб-цоб!..

На дворе стоял приказчик и среди крика и шума принимал материал.

Андрий бегал от саней к саням, ощупывал лес, постукивал по кирпичу, заглядывал всем в глаза, словно спрашивал – правда ли? Перед приказчиком снял шапку и долго молча стоял.

Подошел к Хоме и улыбнулся.

– Будет?

– Будет...

– Винокуренный?

– Да я же сказал.

Выцветшие зеленоватые глаза Андрия блестели, как лед, таявший на солнце. Они ласкали черные, задымленные стены сахарного завода, круглые желтые бревна на белом снегу, улыбались штабелям кирпича, приказчиковой бороде, седой от мороза. Теперь, пане добродзею, уже пустят пар... Не будет человек с голоду гибнуть, а как же... придет срок – бери готовые деньги. Да, да, Малася, вот тебе и «заводчик»!..

– Что, Хома, будет завод? Смотри, смотри...

Но на Андрия шипели из глаз Хомы зеленые змейки.

– Чего радуешься? Думаешь, они водку гнать станут? Кровь из тебя гнать станут, а не водку. Хлеба захотел? А горба не заработаешь? Гляди! У кого брюхо отрастет выше носа, а из тебя жилы вытянут, пропади оно прахом...

– Подождите, Хома...

– Чтоб им сгореть да развеяться пеплом вместе с человеческой неправдой.

– Подождите же, Хома...

– Чего ждать? Он думает – водочный завод. Гроб тебе готовят, четыре доски да яму. Вот и все.

– А, какой же вы, Хома...

Но Гудзя нельзя было уже остановить. Он катился, как с горы.

– Вот взял бы – р-раз, р-раз, развалил бы все к чертовой матери, сровнял бы с землей, чтоб и памяти не осталось на веки вечные.

Хома размахивал руками и топал ногой. Каждая морщинка на его безусом лице вздрагивала, и видно было, как под старой свиткой корчилось тело, будто пружина.

Андрий со страхом смотрел на Гудзя. Он даже язык проглотил.

Что это с Хомой? И что он говорит? Надо ж чем-нибудь жить... Разве лучше вот тем, которые роются на клочке поля и не соберут, случается, даже семена. Или тому, кто закопает силу в панские поля, а придет болезнь и старость, станет калекой – сдохнет, как собака под забором? И что он говорит, господи боже!..

Но Хома понемногу отходил. Злость и проклятия внезапно перешли в хриплый, простуженный смех...

– Ха-ха! Ну, угощаешь пивом? С тебя магарыч. Айда к Менделю.

Андрий улыбнулся виновато... Почему бы не угостить? Как охотно он сам выпил бы на радостях пива, да...

– Верите, Хома...

– Ну, ну... в кармане пусто? Черт с тобой... тоже «заводчик»! Я иду...

Андрий смотрел вслед Хоме, но, прежде чем исчезла согбенная фигура, уже затихло шипение зеленых змеек, погасли обжигающие слова, и одно только звенело в Андриевой груди – винокуренный завод!

Он хотел еще раз услышать это слово. Стоял перед приказчиком и мял шапку в руках.

– Водочный будет?

– Водочный.

Вот. Теперь уже наверно. Он почувствовал гордость, самоуважение, точно не паныч Леля, а сам он оживит мертвые стены сахарного завода, пустит в ход колеса, приводные ремни машины и людскую силу.

Деревня, хлебопашцы, земля...

Какие они бедные, несчастные...

Кроты! Залезли на зиму в белые норы, а придет весна, начнут мучить землю, резать ей грудь. Прокорми, земля! А земля стонет, тощая, слабосильная, разодранная на клочки. И не кормит, кровью своей поит. Не хлеб, а куколь[21]21
  Куколь– травянистое сорное растение семейства гвоздичных с малиново-розовыми цветками и ядовитыми семенами, растущее среди злаков.


[Закрыть]
родит, репей, всякую сорную траву. Вот и кормись!..

А тем временем число голодных растет, множится, корчатся голодные, как змея, изрубленная на куски.

Развелось вас. Хоть бы милосердный господь сократил вас войной или мором каким. Может, легче было б на свете...

Ну, а ему что? У него нет земли! Водочный завод даст ему хлеб... Хома говорит глупости.

И ты, Малася, напрасно смеялась. Сказал Андрнй Волык – будет винокуренный завод,– и будет...

***

Гафийка вошла в хату и приложила к печи озябшие руки.

– Забыла, что печь холодная,– виновато усмехнулась она. Маланка обратила к ней красные глаза:

– С кем разговаривала в сенях?

– Прокоп приходил.

Прокоп! С того времени, как он женился, Маланка не могла слышать его имени.

– Что ему нужно?

– Ко мне приходил.

– К тебе? Зачем?

– Книжки приносил.

– Пускай носит жене своей, а не тебе...

Ей хотелось убить дочку взглядом, но не удалось. Навернулась слеза, обожгла, пришлось кулаками закрыть глаза.

Теперь Маланкины глаза уже сами плачут. За осень и зиму так наплакалась, что даже привыкла. Настали холод, слякоть и непогода не только в природе, а и в сердце. Облетели надежды, разметались бесследно, и там теперь голо, как в лесу. Снега теперь в сердце и волки воют. Господь не захотел показать свою правду: как была панской земля, так и осталась панской. Напрасно Маланка собирала семена, напрасно лелеяла надежды. Узелки с зерном так долго висели под образами в хате, что всем глаза намозолили. Наконец сняла и вынесла в чулан. Довольно себя обманывать. «Зачем снимаешь? Настанет весна– поля засеешь»,– это Андрий задел, как за живое.

Сухие Маланкины губы сжались от боли при одном напоминании.

Их трое – а всем суждено одно. Холод, и голод, и безнадежность. Целыми днями сидели в нетопленной хате и ничего не варили. Сверкали ненавидящим взором, грызлись кровавыми словами. Как звери. Чтобы не замерзнуть, Андрий украдкой по ночам рубил на дороге вербы или разбирал крыши на соседних пустых строениях. Если б не совесть – крал бы. Потом стало колоть в груди, привязался кашель. Все внутренности выворачивало, по ночам никто спать не мог. Вокруг пусто, грустно, Гафийка ходит словно монашенка. Молчит, ничего не говорит. Разве Маланка и так не знает?

– Вишь, книжки носит... Пошла бы за него, читали б вместе.

– Оставьте, мама.

– Кого ждешь? Гущу? Вот беда. Отец немного заработает, я больная, почернела от работы – да что из того? А Прокоп...

Ах, как это скучно, как скучно все одно слушать!

– Вы не печальтесь, мама. Я пойду внаймы.

Маланка прикусила язык.

– В усадьбу наймусь. Или к Пидпаре, он, говорят, ищет работницу.

Маланкины глаза стали испуганными, круглыми. Что-то промелькнуло на мгновение перед ними, давнее, полузабытое,

Она подняла руки, будто хотела отогнать что-то.

– Молчи уж лучше.

– Ей-богу...

Тогда Маланка вдруг размякла. Что там печалиться, все идет к лучшему. Вот переживут зиму, весна не за горами, Андрий, наверно, наймется к пану, начнут люди огороды копать, пойдут заработки.

Голос Маланки становился теплее, словно его согревало солнце, тихо садившееся перед самой хатой. Золотой горизонт обратил окно в алтарь, печка краснела от жара, будто в ней пылал огонь, речь струилась ласково, как последние лучи, и гасла медленно в вечерних тенях. До Гафийки только иногда долетали отдельные слова. Этот ласковый голос будил в ней воспоминания, навевал думы.

«Если бы знала – куда, пошла бы пешком к нему. Не думал бы, что отреклась от него. Сказала бы: я не забыла, Марко, твоей науки, ты бросил слово, а из него уродилось десять. Тебя заперли за решетку, а твое слово ходит по свету...»

– Настанет жатва, будем жать, заработаем хлеба, а осенью...

«Кто любит верно, тот хотел бы словом милого весь свет засеять... Издеваются над тобой, а я разве мало приняла муки? Гляди, какая стала. Каждый день о тебе печалюсь, каждый день мысль к тебе летит...»

– Еще посватается кто-нибудь... еще твоя доля за дверью у бога...

«Жду тебя, поджидаю. Не буду твоей – ничьей не стану. Одно у меня утешение, что разговариваю с тобой, хоть ты и не слышишь...»

Окно медленно гасло.

Земля поужинала солнцем и готовилась к ночи. Синие тени раскрывали свою глубину, принимали, как на мягкое ложе, Гафийкины мысли, надежды Маланки...

Маланка не хотела верить. Э, опять наплел Гудзь. Андрий даже менялся в лице, так сердился. Он видел собственными глазами. Не один Хома,– приказчик сказал. Усы еще белее стали на красном лице, и глаза лезли на лоб. Маланка пожимала плечами, но накинула кожушок и побежала в усадьбу. Теперь это уже ее дело. Паныч Леля должен нанять Андрия, она ж у них служила, она работала на них. Маланка долго кашляла на кухне, пока наконец не вышел паныч. Ну, паныч как паныч, пошутил немного со старухой, но Андрия нанял. Приказчику в помощь.

Это была большая радость. Теперь уже ежедневно пылал в печке веселый огонь, вкусно пахло борщом или галушками, и когда Андрий в сумерках возвращался домой и вносил с улицы морозную свежесть, которой пахли все складки его одежды, Маланка старалась угодить ему, и степенность хозяйки была во всех ее движениях.

После ужина Андрий придвигался к печи и доставал трубку. Красный жар подмигивал ему синеватым глазом, моргал, стрелял звездами и, наконец, закутывался на ночь в шубу серого пепла. Гафийка гремела ложками, плескалась теплой водой, а Маланка, сложив руки на груди, благоговейно слушала рассказ о том, сколько привезено кирпичу, какой и почему забракован лес, что приказчик ничего не понимает и, если бы не Андрий, дело не пошло бы.

С наступлением весны, когда начались настоящие работы, разговоры стали разнообразнее и длиннее. Андрий был как в лихорадке. Ему казалось, что все идет слишком медленно, что стройке конца не будет. Это была его винокурня, это он ставил ее, и даже Маланка, заразившись его настроением, часто бегала смотреть, как подвигалась работа. Она даже забывала свои мечты о земле и жила с Андрием одной жизнью.

Наконец, однажды, так после троицы, высокая заводская труба дохнула клубами дыма, и из бывших развалин сахарного завода донесся до деревни гудок.

Андрий сорвался с места. Он наклонился вперед, вытянул шею и ловил ухом этот зов «машины», долго, торжественно, словно боялся пропустить хотя бы одну ноту.

Потом обернулся к жене, весь сияющий; лоб его сразу вспотел.

– Слышишь, Маланка?

Маланка слышала.

– Это тебе не земля, которую еще когда-то будут делить... Это тебе, пане добродзею, не шутка, а завод...

Маланка вздохнула. Она взглянула на свои черные сухие руки, просившие другой работы, и почувствовала, как ее мечты упали куда-то глубоко, на самое дно сердца.

В тот же вечер Андрий пошел в ночную смену.

***

Хотя с мясоеда[22]22
  Мясоед– период от Рождества до масленицы, в который по церковному уставу разрешается употребление мясной пищи.


[Закрыть]
, когда женился Прокоп, немного времени прошло, но Гафийке казалось, что Прокоп вырос и даже постарел. Он стоял перед нею и говорил, а она глядела на его широкие плечи, спокойное лицо, на котором неожиданно как-то выросла борода и запечатлелась степенность женатого. Ей казалось, что его серые, немного холодные глаза смотрели не столько на нее, сколько куда-то внутрь, в себя, и потому все, что оп говорил, было крепко и полновесно, как доброе зерно. Она тоже слыхала, что богатеи сердиты на него.

– Больше всех злится на меня Пидпара. В воскресенье кричал на сходе: «Таких, как Кандзюба, в Сибирь. Завел газеты, книжки голытьбе читает, бунтует народ. Бумажки разбрасывает». А сам, как встретит, сейчас же спрашивает: «Что там слыхать? Что про войну нового пишут?» Мать тоже попрекает: «Жжет свет, а он дорог».

– Ну, а Мария?

Прокоп взглянул на нее испытующим взглядом. Гафийка стояла крепкая, обожженная солнцем, с тонким пушком на руках и ногах, как золотая пчелка. Опустила глаза и старательно ловила двумя пальцами ноги какой-то стебель.

– Мария? Что ж, молодица[23]23
  Молодица – молодая замужняя женщина.


[Закрыть]
как молодица... Ей лишь бы люди, лишь бы разговоры слушать да свое вставить. Не так сложилось, как думал. Мне бы товарища надо, да ты не захотела.

Стебель не давался, выскальзывал.

– Оставь, Прокоп, довольно.

– Да я ничего. Не кличешь тоски, сама приходит. Все ждешь Гущу?

Гафийка подняла на Прокопа глаза.

– Этой ночью Марко мне снился.


– Ага! Я и забыл. Дядя Панас встретил меня утром: «Приду к вам, говорит, послушать, что там умные люди советуют...»

– Снится мне, только я будто кончила разносить листки и уже последний вынимаю, чтобы засунуть Петру в сарай, кто-то меня хвать за руку. Я так и похолодела вся. Смотрю – Марко. Такой сердитый. «Я, говорит, сижу за вас в тюрьме, а ты так слова мои сеешь? Покажи руки». А мне стыдно– страх, что руки пустые, глаза поднять не смею, не смею показать ему руки. И хочется похвастать – и голос меня не слушается... Слышишь, Прокоп, когда новых дашь? У меня больше нет.

– Нет и у меня. Пойду на неделе в город, так принесу. А ты заходи.

Прокоп обнимал взором Гафийку. Упругая, сильная, чистая – она сияла на солнце, как добрая пашня, как полный колос, а глаза у нее были глубокие и темные, как колодец.

Эти глаза его очаровывали. Прокоп вздохнул.

Но – вздыхай не вздыхай – иначе не будет.

Он хотел, по крайней мере, словом облегчить душу, подобно тому как туча жаждет пролиться дождем, и говорил, что своя неудача – пустое. Мирское горе велико. Он нагляделся на него. И дома и всюду. Везде бедные внизу, богатые наверху. В долине слезы, на вершинах издевательство. Люди в пыли, как спорыш придорожный, затоптаны сильным, богатым. И некому крикнуть: подымись, народ, протяни руку за своей правдой. Сам не возьмешь – никто не даст. Не народился еще, видно, тот, кого услышат. Надо иметь сильный голос, а что можем мы? И где наш голос? Только шепотом скажешь: вставай, Иван, умой лицо. Поднимись, Петр, нас больше будет. Хотя бы удалось это сделать – нескольких разбудить, а те уж других. Запеклась неправда в каждом сердце, прикоснись к болячке – и заноет.

Что-то было тихое, покорное в этих жалобах, точно река грустно звенела по мелким камешкам.

Нет, Марко не такой. Он, как бурный поток, вырывал бы каменья, рыл берега, с корнем выворачивал бы деревья. Его слушали б все.

***

Теперь для Маланки настали лучшие времена. Андрий работал и хотя не весь заработок приносил домой, но все же голодными они не сидели. С Андрием она редко и виделась: он ходил в ночную смену, а днем спал или бродил где-нибудь с Хомою вдвоем. Маланка с Гафийкой тоже зарабатывали, и дни их проходили на чужой ниве. Но Маланка не знала покоя. Слухи о земле ожили с весной, будто взошли вместе с озимью и с ней разрастались. Что ж из того, что, выбросив узелки с семенами, она отказалась от своих старых надежд; они теперь снова просились к ней в сердце. Из уст в уста, от хаты в хату, из деревни в деревню катилась радость: будут землю делить. Кто сказал первый, кто последний – никто не спрашивал. Слухи ползли, как облака, сами собой, носились в воздухе, как пыльца с цветущих хлебов.

– Слыхали? Будут землю делить.

– Наделят людей. Кончатся беды.

– Земля уже наша. Скоро начнут делить.

– Даже паны говорят: отдадим землю.

– Паны? Не верьте.

– А как же!

– Известно, боятся.

У Маланки глаза блестели.

А тут еще – сама земля зовет ее.

Поет Маланке колос, смеется луг утренними росами, звоном косы, зовут огороды синей сочной ботвой, тучная земля дышит на нее теплом, как некогда материнская грудь.

А на ее зов отвечает Маланкино сердце, откликаются руки, сухие и черные, отдавшие силу земле и получившие от нее свою силу.

Иногда среди работы она останавливалась и оглядывала землю.


Катились низом нивы, стелились по холмам, полные, свежие, богатые, но все чужие. Сколько глазом окинешь – конца-краю нет. А все чужие. И даже не крестьянские, а господские. Зачем пану? Куда все денет?

Сердцу было больно смотреть на нивы, а поле потихоньку шептало и утешало:

«Не печалься... поделят... поделят...»

Думы о земле будили Маланку по ночам.

Она просыпалась вся потная, в тревоге. Ей вдруг начинало казаться, что это невозможно. Не отдаст своего добра богач мужику никогда, никогда. У богача деньги, у него сила, а что у мужика? Четыре конечности – руки да ноги. Ничего из этого не выйдет; все будет, как было; до самой смерти будет бедняк на чужом тратить свои силы, до самой могилы не увидит Маланка лучшей доли, а Гафийкина красота и молодость увянут внаймах, почернеет Гафийка, завянет на чужой работе, как ее мать. Только и земли твоей будет, что лопатой бросят на грудь.

Холодным потом обливалась Маланка, вся замирала и напряженно всматривалась в ночную тьму, словно спрашивала: что же будет? Но ночь темна, слепа, глуха: она умеет только молчать. А вместе с тем на дне души, втайне от холодной мысли шевелилась другая, теплая, маленькая и добрая. Она что-то шептала Маланке и вела за собой в поле.

Волнуется на солнце нива, это божья постель, лен цветет синим, сказал бы – небо загляделось в озерцо; на сенокосе – телега. Гафийка кормит ребенка, а другой рядом с Маланкой: «Бабушка!..» И все это – богатая нива, телега, лошади, семья – все это свое, родное, от сердца не оторвешь. «Что ж это я надела сегодня сапожки красные, как в праздник... видишь, цветут в поле, словно мак...»

Утром Маланка, кого встречала, спрашивала:

– Не знаете, будут землю делить?

Кузнечиху – и ту остановила:

– Слыхали, сердце, скоро землю нам должны давать?

– А как же, Малася, слыхала... А как же. Только у людей и разговора, одним только живут, одним и дышат. Мой еще зимою купил у пана десятину, задаток дал, а больше не хочет платить. Зачем, говорит, выбрасывать деньги, если все равно земля будет моя. Пусть пропадет задаток. А мне жалко и задатка. Вот еще! За свое да платить. И копейки не дам. Пристаю к своему, чтобы отобрал, а он не хочет. Что с воза упало, то говорит, пропало. Будут, будут делить. На вашу долю больше придется – вы безземельные. Только б справедливо делили, чтоб люди не дрались меж собой...

– Ой, дал бы милостивый... А люди, известно, божьи собаки – грызутся. Спасибо вам, сердце, на добром слове. Пусть вам господь помогает на всех путях ваших...

Маланкино сердце таяло, как воск. Ей даже странным казалось, что с кузнечихою они так часто ссорятся.

***

Мария всплеснула руками.

– Глядите, и дядя Панас пришли послушать!

– Разве нельзя! Разве тут что плохое говорят?

Приземистый человек остановился на пороге, переставил длинную палку с неободранной корой в хату и, опершись на нее, щурился. Казалось, пень вытащил из земли свои корни и приковылял к людям – крепкий, битый непогодой, пропахший землей, на которой рос. Старая Кандзюбиха приглашала брата:

– Заходи, заходи в хату.

Все повернулись к Панасу, а чужой вдруг замолчал, положил руки на стол и заморгал.

Панас все еще присматривался.

– Что-то у вас свет плохо горит, сразу не разберу, кто тут есть.

Но он уже всех разглядел. Рядом с Гафийкой сидел Олекса Безик, которого в деревне называли «Полтора Несчастья». У него было столько детей, как маковых росинок, и ни клочка земли. В углу подпирал стены высокий Семен Мажуга, с впалой грудью и долгорукий, весь как складной нож. Он только и жил тем, что на колченогой кобыле возил евреев на вокзал. Были тут Иван Короткий да Иван Редька, Александр Дейнека да Савва Гурчин – все безземельные, либо такие, которые не могли прокормиться на своей земле.

Тогда Панас переставил через порог сапожищи, в которых, наверно, больше места занимали портянки, чем ноги, и устроился рядом с Марией.

– А кто ж тот чернявый, за столом?

– Из Ямищ,– объяснила Мария и с любопытством посмотрела на чужого.

– Рассказывайте дальше,– попросила она.

Тот перестал моргать. И все повернулись к нему.

– Ну, значит, собрались мы к сборне, староста с нами, так и так, пишите приговор. Мы, ямищане, согласились на том, что никто из нас не будет работать у пана по старой цене. Теперь пеший работник – рубль, а конный – два. Рабочий день должен быть короче на четверть...

– Ого!

– Тише! Пусть говорит...

– Жать за шестой, а не десятый сноп, молотить за восьмую, а не тринадцатую меру...

Вот это хорошо! Головы по углам закивали, а долгорукий Мажуга в знак полного согласия складывался и раскрывался, как перочинный нож.

– А если пан не согласится?

Старая Кандзюбиха протиснулась сквозь толпу и осторожно убавила в лампе огонь.

– А правда, что будет, коли пан не согласится?

Человек из Ямищ помолчал минутку, взглянул вокруг и отрубил:

– А не согласится – забастовка.

Мария всплеснула руками.

– Заба-стов-ка! Господи милосердный!

Панас Кандзюба качнулся, словно верба на ветру.

– Забастовка? Как это так?

– А так. Пан зовет косить – хорошо, рубль в день. Не хочешь – коси себе сам. Никто на работу не выйдет. Настали жнива – давай нашу цену; не согласен – надевай сам постолы[24]24
  Постолы – грубая обувь из целого куска кожи, стянутая на щиколотке ремнем.


[Закрыть]
и айда с серпом в поле.

– Ха-ха! Вот ловко!

Смех прокатился по хате из угла в угол. Целые ряды колыхались от него. Люди ложились от смеха, как трава под косой. Пан в постолах! Ха-ха!

Полтора Несчастья даже взопрел, представя себе это: его потная лысина ловила и отражала свет лампы. Пан в постолах. Человек из Ямищ все говорил.


Перед глазами Панаса неотступно стояла смешная физиономия толстого пана в постолах, одна среди поля, неловкая и беспомощная. И не легкое веселье играло в Панасовом сердце, а давняя мужичья ненависть, которая наконец нашла свое слово.

Обуть пана в постолы!

В этом слове заключалась целая картина, роскошный план, справедливость человеческая и небесная.

Обуть пана в постолы!..

Но как это сделать?

Да, как это сделать? Пан не дурак. Свои не захотят, чужих позовет. Панское всегда берет верх.

При одной мысли, что чужие могли бы помешать, пошли бы против общества, загорелись глаза.

Заговорили все разом.

Мажуга поднял руку, будто оглоблю.

– Чужих не пускать! Разогнать! Кольями!

Ого-го! Такой не пустит.

Мария всплеснула руками.

– А что им, если не послушаются,– бить.

– Ведь уже некуда дальше, все одно погибать. Хоть в могилу, хуже не станет. Народ изголодался, а никто не позаботится, есть никто не даст. Ни за что не даст!.. Хочешь есть – пей воду... Отведал беды, так напейся воды... Один роскошествует, а другой... Беда прежде роскоши родилась. Обуть пана в постолы...

Однако понемногу фантазия Панаса увядала, будто червь точил ее. Где там! Разве так легко спорить с паном!

Пан уже не хотел надевать постолы, не хотел сам жать. Он снова был сильным и хитрым врагом, с которым трудно было бороться, который всех победит. Лучше подальше от пана и от греха. Разве ему, Панасу, земский не выбил зуб?

Панаса никто не слушал.

Тогда он застучал палкой.

Что ему нужно?

Нет, пана не запугаешь. У него сила. Нагонит тебе полное село, и у кого сзади было гладенько, узорами разукрасит. Теперь кричат, а тогда что? В стае и беззубая собака зла. Захотели голыми руками ежа убить. Не убьешь, уколет.

Старая хозяйка снова убавила огня. Когда там что будет, а керосин дорогой.

Иван Короткий хотел знать, все ли подписались.

Человек из Ямищ не мог ничего сказать из-за крика.

– Тише, тише, пускай говорит...

Известно, не все подписались. Богатеи отказались.

– Чего захотели! Один черт, что пан, что богатый мужик.

Все ж к ним присоединились деревни Пески, Береза, Веселый Бор...

– Вот! Слышите? Слышите, сколько присоединилось. Теперь наша очередь. Постоим за них, они за нас постоят.

Подписать! Подписать!

В хате становилось душно. Дым стлался по хате, как низкие облака, и синие волны, смешанные с криком, тянулись к раскрытым окнам.

Разве кто заставляет работать у пана? Не хочешь, не иди. Пусть увидит, что не в богатстве сила, а в черных руках. Надо присоединиться. Всем.

Панас Кандзюба шел против общества.

Он не согласен. Это будет бунт.

– Тю! Какой бунт?

– Такой бунт. За это не похвалят. Лучше ждать прирезки.

– Жди, дождешься.

– Скоро будут землю делить.

Мария всплеснула руками.

Разве она не говорила!

На Панаса насели. Кто будет делить? Может, паны?

Однако Панас крепко стоял на своем. Твердый и серый, как груда земли, в тяжелых сапожищах, он знал одно:

– Будут землю делить.

– Да хорошо, хорошо, а покамест...

– Это будет бунт.

Еще там загнать лошадей к пану на поле, увезти тайком бревно из лесу, поставить верши на панском пруду – одно, а бунтовать против пана всем селом, на это нет согласия. Достаточно и одного зуба, выбитого земским.

– Вот видишь... вот!

Раскрыл рот и тыкал пальцем, грубым и негнущимся, как обрубок с корою, в черную дырку на бледных деснах.

– Видите!.. Вот!

Так Панаса и оставили.

***

Гром все грохочет, рыжая туча левым крылом обнимает небо. Всюду от капель пузыри на воде, а по оврагам текут потоки и подмывают сено. Погибло сено! Маланка подоткнула подол и лезет в воду, и как раз тогда Гафийка говорит:

– Мама, кто-то стучит в окно.

В окно? какое там окно?

Верно, стучат.

Маланка слезает с лавки, нащупывает стены, а в окно кто-то барабанит.

– Кто там? Кто стучит?

Маланка открывает окно.

– Идите на завод. Несчастье. Андрию руку попортило.

– Несчастье... – повторяет за ним Маланка.

– Сильно попортило?

– Не знаю. Кто говорит – оторвало руку, а кто—пальцы.

– Боже мой, боже...

Маланка мечется в темноте, как мышь в западне, а что хотела сделать – не помнит. Наконец Гафийка подает ей юбку.

Вот тебе и гром!

Какая бесконечно длинная деревня. Там, на винокуренном, несчастье, Андрий умер – может, он лежит, длинный и недвижимый, а тут эти хаты, сонные и тихие, одну минуешь, другая встает, и нет им конца. За тыном тын, за воротами ворота... Слышно, как скот в хлевах тяжело сопит да Гафийка неровно дышит рядом с Маланкой. А завод еще далеко.

Только теперь замечает Маланка, что за ней бежит хлопец с завода.

– Ты видел Андрия?

Кто-то чужой спросил, а хлопец сейчас же говорит.

Нет, он не видел, его послали. Рассказывает что-то нудно и долго, но Маланка не слушает.

Вот уже дохнуло ночной сыростью с пруда, и вдруг, за поворотом, ряд освещенных окон резанул сердце. Завод выбрасывает клубы дыма и весь дрожит, яркий, большой, живой среди мертвой ночи.

Во дворе группа людей, горит свет. Андрий помер. Она кричит и всех расталкивает.

– Молчи, старуха!..

Сердитый голос ее останавливает, она внезапно замолкает и лишь покорно, как побитая собака, переводит взгляд с одного на другого.

Ей объясняют:

– Он, видите, был в аппаратной...

– У машины, значит...

– У машины,– говорит Маланка.

– Держал масленку, а шестерня вдруг и того... и повернулась...

– И повернулась,– повторяет Маланка.

– Он тогда правой хвать, чтоб удержать масленку, а ему четыре пальца так и отхватило.

– По самую ладонь.

– Жив? – спрашивает Маланка.

– Жив... там фершал.

На землю ложится свет, а что там делают, как Андрий – Маланка не знает. Только теперь услыхала, что стонет. Значит, жив.

Наконец тот же сердитый голос кричит:

– Тут жена? Ну, старуха, иди...

Рабочие дают ей дорогу. Она видит что-то белое, вроде подушки, и, только подойдя ближе, замечает желтое, как воск, лицо, какое-то ссохшееся, маленькое, темное, перекошенный рот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю