355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Левитин » Еврейский Бог в Париже » Текст книги (страница 3)
Еврейский Бог в Париже
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:40

Текст книги "Еврейский Бог в Париже"


Автор книги: Михаил Левитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

И обнимаю ее, и она меня не отталкивает…

В комнате остается терпкий запах ее тела, теперь это навсегда, я пытаюсь проветрить комнату и смотрю ей вслед.

Боже мой, я забыл сказать, чтобы она больше не приходила, никогда! Бегу вниз, но ее нигде нет. Это людное время, конец рабочего дня, много людей, они молча выходят из метро и торопятся домой, я всем мешаю.

Нет моей негритянки, что я наделал, я иду по улице и плачу, я потерял негритянку, я потерял себя, я ненавижу Париж, доставляющий мне столько хлопот.

На меня начинают поглядывать, здесь не любят соплей, пытаюсь идти переулками, но Париж сам решает и относит к Центральному рынку, к фонтану Невинных. Это разумно, здесь среди огромной толпы может оказаться и негритянка.

И тут я вижу на противоположной стороне моих детей, они стоят и смотрят на уличных жонглеров, и она сзади держит их за плечи. Я загляделся. Как это красиво – разглядывать своих, когда они тебя не замечают. Все равно, что увидеть рай.

Но я заторопился, нужно было догнать негритянку, вот она идет узким тротуаром мимо бензоколонки. Догоняю. Это другая, но еще красивей прежней, правда, в очках, и глаза – недоуменные, и губы не подведены, но от них так же веет прохладой. Я отвечаю ей смущенной улыбкой. Что мне делать, я не разорял гнезд, а меня не взяли с собой.

Моих уже нет, пошли себе гулять дальше, я ждал этого, сажусь на край фонтана и вижу перед собой на земле зеленый осколок. Мне хочется взять его в руки, но я боюсь, мне хочется отогнуть край рубахи и прислонить осколок к руке, но я не решаюсь. Здесь весело – поднимают гири, глотают огонь, свистят бумажными языками, детей вокруг больше, чем взрослых, своими глупостями я боюсь помешать им играть, я ищу среди детей своего сына и не нахожу, возможно, еще появится, Париж маленький, здесь ходят по кругу.

Осколок продолжает лежать передо мной, стараюсь его не замечать.

Потом я вижу, как мой покойный отец снимает с головы шляпу и обходит зрителей, собирая деньги. Шляпа все та же и пиджак мешковатый, серый, который он не променял бы ни на какой другой, как я не променял бы ни на кого другого своего отца, две складки кожи там, где лысина переходит в шею, две клавиши, две вертутки.

Он стал чуть крупнее, шире в плечах, с тех пор как я его не видел, но пиджак такой же мешковатый, брюки сваливаются, а под пиджаком рубаха с потертым воротником и коротким, совсем не парижским галстуком. Галстук он повязывать не умел, мне не разрешал, покупал с застежкой сзади. Он что-то говорит, я не разбираю слов, может быть, их поглощает толпа, он и раньше не любил говорить, но хоть изредка, а теперь просто шлепает губами, и это смешит людей почему-то и заставляет охотней раскошеливаться.

– Эсмеральда! Эсмеральда! – слышу я.

Хочется им объяснить, моего отца зовут совсем не Эсмеральда, его зовут… как же его зовут, но он внезапно сбрасывает пиджак и, разогнавшись, раскручивает такое сальто, от которого в разные стороны летят брызги.

Вот тебе и Эсмеральда!

– Нравится? – спрашивает Шинкиле, усаживаясь рядом со мной. Помните велосипед, это мой друг, клоун, назвал себя Эсмеральда и не говорит – почему, ему видней, он – симпатичный, мы работаем на рынке по воскресеньям, он и я, всегда так много народа, мы догадываемся друг о друге только по аплодисментам, он и я, здесь можно хорошо заработать, столько туристов, все хорошо, правда, все хорошо? Ой, не все, не все! – вскрикивает он, разглядев меня.– Вас на минутку нельзя оставить, а где малыш, вы сами, как маленький, вам сегодня не до музыки, я не стану играть, вам нравится Эсмеральда, мне до смерти надоели его трюки, но сам он никогда не надоест, он не может надоесть, правда, я знаю – куда он сегодня пойдет, поднимайтесь, поднимайтесь, что вы от него оторваться не можете, он всегда тут, никуда не денется.

– Эсмеральда! – крикнул он моему отцу.– Жди нас, мы еще заглянем к тебе сегодня.

Он приводит меня в маленький ресторанчик на улице Розье. В зале много заполошенных людей. Все евреи. Это еврейский ресторанчик.

– Покушайте,– говорит Шинкиле.– Вам надо вкусно покушать. Здесь все свои.

Кто это – свои? Он подводит меня к полкам с разными кушаньями в казанках и блюдах, из которых надо набирать самим. Два полных человечка со скрещенными на груди руками наблюдают за нашими манипуляциями из-за стойки неодобрительно.

– Очень хорошие люди,– объясняет Шинкиле.– Они – братья. У меня здесь кредит, но я им не пользуюсь.

Одного из братьев позвали, он побежал в зал, другой остался.

– Флейш мит латкес,– популярно объясняет мне Шинкиле,– это вкусно, мы попробуем все, кислое, соленое, жаркое с балабушками обязательно и редьку со шкварками, ай, какая редька, какая редька,– вскрикивает он, низко наклонившись над блюдом и принюхиваясь.– Могу спорить, вы обожаете форшмак, все гои обожают форшмак, а вы, хоть и еврей, все равно гой, я накладываю форшмак, вот, и, конечно, фаршированную шейку, ваша мама умела фаршировать куриную шейку?

– Отец.

– Отец? Это редкость, чтобы отец умел что-то делать по готовке, а ваш умел делать шейку, о, у вас великий отец.

Да, у меня был великий отец, и он с утра нашпиговывал шейку мукой и жиром в день моего приезда домой и заскорузлыми очень мужскими пальцами пытался сшить ее, чтобы она не распалась, а потом перекусывал нитку, и кусочек нитки оставался на подбородке, пока я не подходил и не снимал его.

Здесь хорошо, но все же что-то не так. Легкое подташнивание мешает мне быть счастливым.

– Хватит, Шинкиле,– говорю я.– Куда столько?

А он все набирает, набирает.

– А сладкое? – шепчет он.– Как же без сладкого, тут такое сладкое, я вам рассказывал, яблочный струдель…

Но, не дождавшись, пока он подхватит ложкой янтарный кусок яблочного струделя, я едва успеваю поставить тарелку на место и выбегаю на воздух. Там, сделав несколько шагов за угол ресторанчика, я начинаю блевать с таким аппетитом, с каким

Шинкиле собирался есть.

Стайка хасидов на другой стороне улицы шумно осуждает мое поведение, потом, взмахнув полами лапсердаков, они устремляются ко мне, я готовлюсь защищаться, но тут успевает Шинкиле.

– Идите, идите! – кричит он хасидам.– Разволновались! Тоже мне святые! Представьте себе, человек болен, человек заболел, вы что, никогда не видели больного еврея? Тьфу на вас! Идите, сами жрите свою гусиную печенку.

При мысли о гусиной печенке мне становится еще хуже, но хасиды, пристыженные Шинкиле, ворча расходятся.

– А теперь объясните,– сказал Шинкиле.

– Это долгий разговор…

– А все-таки…

– Я не могу, понимаешь, Шинкиле, есть в Париже еврейское, я, кажется, нигде не могу его есть.

– Но это очень вкусно! Разве вы никогда этого не ели?

– Ел. Но всегда через силу.

– Почему?

– Долгий разговор.

– А все-таки…

Мы отходим еще дальше, садимся на край тротуара, и я рассказываю. /Баллада о гусиной печенке/

Еврей не может не ошибиться

Он ошибается самозабвенно

Как я ошибся на этих страницах

Как Бог ошибался, создавая Вселенную

Всеми несчастьями ты обязан еврейству

Нет

Всеми несчастьями ты обязан себе.

Когда он берет себе псевдоним

Чтобы казаться людям другим

Русским или эвенком

Жена говорит:

Здесь ты как Иванов поступил

А здесь как пархатый Френкель.

Всеми несчастьями ты обязан еврейству

Нет

Всеми несчастьями ты обязан себе.

Если живет не в сыром подвале

А в роскошном особняке

Собак не заводит, чтоб не покусали

Еврей доверяет только себе.

Книги написаны, сверстаны ноты

Он завершил титанический труд

Еще не остыло

Другие заботы снова еврея гнетут

Скушай, деточка, кусочек гусиной печенки, что тебе стоит, он мягкий, вкусненький, скушай, тебе не нравится?

Всеми несчастьями ты обязан еврейству

Нет

Всеми несчастьями ты обязан себе.

Он как всегда в исторической роли

Скоро раздастся команда – Пли

Но на лице его вместо боли

Страх, чтоб детей не нашли.

Не наклонились искать под диваном

В печке не стали искать

Всем громилам тупым и пьяным

Наших забот не понять

Всеми несчастьями ты обязан еврейству

Нет

Всеми несчастьями ты обязан себе.

И приглашая тебя покушать

Вкусненьким угостить

Евреи вовсю навостряют уши

Боятся подвох пропустить.

Вам не нравится?!

Что ты “спасибо” беднягам не скажешь

Не оценишь, не разберешь

После ухода хозяев обяжешь

Думать, чем был обед нехорош.

Вот, неблагодарные, до чего же неблагодарные, не приглашай их больше!

Вспомнит, что скоро опять в дорогу

В баночку все и к сердцу прижмет

Все для тебя, сегодня не трогай, завтра время придет.

Завтра так завтра

Оно не испортится

Если испортится

Кушать захочется

Все, что угодно съешь.

Ну, почему ты так плохо ешь, тебе невкусно?

Всеми несчастьями ты обязан еврейству

Нет

Всеми несчастьями ты обязан себе.

И показав своим предкам шиш

Мудрый еврей удирает в Париж

(Перевод мой.)

– Ну, и при чем тут гусиная печенка? – спрашивает Шинкиле.

– Шинкиле, знаешь что, Шинкиле, не морочь мне голову.

Я сидел в цирке, и меня тащили на арену, как когда-то моего отца. Отец умер через тридцать лет после того, как клоун вытащил его из первого ряда на арену. Какой был успех! Человек с солнечной прической. Сердце отца не выдержало тридцати лет успеха. Сколько выдержит мое?

Лобастый маленький клоун тащил его из первого ряда, отец упирался, мама хохотала, я подталкивал отца в спину и умолял:

“Иди, иди”.

Как он беспомощно оглядывался на меня, сердечный, ему совсем не улыбалось фотографироваться вместе с клоуном, он вообще не любил фотографироваться, но снимок-то был сделан заранее, из кулис, заготовлен, клоуну некуда было отступать, и он тащил отца на арену, тут все решалось, кто сильней, в остальном они не отличались друг от друга, маленькие и лысые.

– Пойдем, пойдем,– умолял клоун.– Взгляни на себя, мы оба лысые.

Нам уже нечего терять.

Впервые я видел отца таким разъяренным, он не любил публичности, не искал славы, любил меня и маму, а славы он не искал. До сих пор не пойму – за что клоун выбрал именно его, в тот вечер в цирке было много лысых, но нас угораздило сесть в первом ряду, я сам рад бы был облысеть уже тогда, видя, как страдает отец, сопротивляясь, я был готов стать самым лысым на свете.

– Поздравляю тебя, человек с солнечной прической,– сказал клоун, вручая отцу фотографию под звуки оркестра.

Мы ушли, не дождавшись финала, на улице отец достал из кармана фотографию, оторвал свою половину и бросил в урну, но попал рядом, в лужу, наверное, там она до сих пор плавает.

Эсмеральде не пришлось меня упрашивать, весь день я чувствовал, что-то такое должно произойти, я жаждал деятельности, причем деятельности публичной, навзрыд, чтобы люди смеялись надо мной открыто, а не тайно, чтобы не думали: он все потерял, а у нас все при себе, хи-хи-хи.

Они и смеялись, когда он закутал меня в свой серый пиджак, и мы оказались безумно похожи, просто двойники. Тогда он стал обращаться ко мне, шевеля губами, и я все пытался угадать, что он там говорит, и сообщить публике, а он сердился, что я его не понимаю, и мотал головой, потому что ошибался я постоянно: откуда мне знать, о чем шепчет Эсмеральда да еще по-французски?

В пиджаке, несмотря на размер, было тепло и почему-то пахло хлебом, это я потом узнал, что у Эсмеральды от волнения была привычка держать мякиш хлеба в кармане и отщипывать кусочки во время представления.

Потом он выходил из шапито, выворачивал карманы и скармливал крошки птицам.

Участь моя в тот вечер была решена, я оказался идеальным

“подставным”, у меня было такое выражение лица, что в подвохе трудно было заподозрить.

Иногда мне кажется, что я – конфуз природы, не казус, а конфуз, природа оконфузилась, и я родился.

Даже те, кто потом приходил в цирк и снова видел этот номер, не верили, что ассистирует Эсмеральде тот самый лысый, что и в прошлый раз, все лысые одинаковы, они удивлялись совпадению.

– Баклажан, Баклажан! – кричали они, увидев меня, я был не просто подставной, я получил на арене имя, которым гордился, и в перерыве между появлениями бежал в закулисный буфет и жадно съедал честно заработанный мной бутерброд. Так что вы теперь знаете, как меня зовут.

Самостоятельно я бы не сумел смешить людей, как Эсмеральда, сердца не хватит, что ли. Появись на арене один, распугал бы зрителей, каждый, глядя на меня, вспомнит, что утюг забыл выключить, что денег катастрофически не хватает, жена разлюбила.

– Весь вечер на арене клоун-паника! Маэстро, туш!

И все несутся из цирка опрометью. Хорошо, что я не клоун, а идеальная подстава, и Эсмеральда знает, как меня использовать.

А иногда меня жалела чудная девушка кассир, она дарила мне парочку билетов, и я стоял под крупными теплыми каплями дождя рядом с барышниками, приторговывал и чувствовал себя настоящим парижанином.

На заработанные деньги я купил ей колечко с надтреснутым камушком и очень расстроился – те, кто мне его продал, знали, что оно надтреснуто, но она сказала, что это к счастью, другого такого колечка больше нет.

Я никак не мог запомнить ее лица, у меня вообще плохая память на лица, голоса помню, если вы хотите, чтобы я вас узнал, закройте лицо и заговорите, звук ее голоса особенно легко сохранялся в памяти, будто взяли ноту “ля” и навсегда удержали в воздухе, а лица не мог запомнить, потому что у нее, как у многих людей, профиль и фас отношения друг к другу не имели.

Но лица других запоминать не обязательно, а она мне нравилась, и я долго мучился, прежде чем понял, кого она напоминает, когда смотрит в упор,– маленького тигра с плоским и широким носом, с шахматными резными ноздрями, немного отчужденным взглядом чудных серых глаз, с детскими тугими щеками, вздернутыми от уголков рта к аккуратным ушкам, за которые она, смеясь, любила забирать пряди волос, а те не удерживались надолго, разлетались.

А в профиль нос неожиданно оказывался курносым и само лицо похожим на ежика, эффект этого превращения был столь стремительным, зависел от крошечного поворота головы, что я прозвал ее Тигрежиком, и прозвище это в нашей компании прижилось. Шинкиле, Эсмеральда, Тигрежик.

Да, еще мама Эсмеральды по прозвищу Кастрюлька. Она сама сравнила себя с облупленной кастрюлькой, слишком давно стоящей на разведенном под ней огне жизни.

Мы сидели на кухне у Эсмеральды, Тигрежик готовила чай, а

Кастрюлька болтала что-то несусветное про те времена, когда еще не было Парижа.

По островам бродили волки, рассказывала она, и редкие существа, остроносые, больше похожие на птиц, чем на людей, добирались сюда, чтобы постоять, подумать, что бы здесь такое устроить, и, трезво оценив свои силы, уходили.

– И правильно делали, всегда лучше оставить все, как было, закончила свой рассказ Кастрюлька.

Мысленно я сравнивал Тигрежика с той, что вместе с детьми, наверное, искала меня сейчас по всему Парижу и никак не могла догадаться, что я всегда здесь, у себя. Не хочу обидеть

Тигрежика, но та, другая, была красивей, о, гораздо, гораздо красивей, ее ни с кем не пришло бы в голову сравнивать, но

Тигрежик только начинала любить меня, а начало любви всегда неотразимей завершения.

– У нас обязательно будет ребенок,– говорила Тигрежик.– Я знаю, у тебя чудесные дети, но ты привыкнешь ко мне, и я рожу тебе мальчика.

– Которого мы назовем Париж.

– Почему Париж? – опешила она.

– Бывают же глупые имена,– успокоил ее я.– И ничего, живут люди.

Но с каждым днем я все больше любил Тигрежика, потому что никто так не нуждался в любви, как она. Она спасала меня, но спасать надо было ее, именно ее, она была девушкой, с которой, к счастью, не происходит то ужасное, что могло бы произойти, и, если она выживет, не пропадет, мы обязательно родим с ней ребенка.

Она подходила к несчастью вплотную, но в последний момент ее спасал Бог или случай.

Однажды я ждал ее вечером, и то ли радио играло громко, то ли слишком рассеянно ждал, звонка не услышал, а звонила она трижды, но что-то такое произошло во мне, что заставило подойти и открыть дверь, не спросив кто и не глянув в глазок. Я любил смотреть на нее в глазок, чтобы увидеть ее всю, нетерпеливо ждущую, с тугим, девичьим, немного похожим на тигра, немного на букетик лицом, потому что, когда тигры и толстые девочки улыбаются, щечки поднимаются вверх и они становятся похожи на букетики.

Но в этот раз я увидел бы в глазок, как держит ее за горло и душит блондин в светлом плаще, а она боится еще раз нажать кнопку звонка, чтобы он не увидел меня.

Но я все-таки успел открыть и блондин в светлом плаще рванул от меня вниз по лестнице, а она втолкнула меня всем телом назад в комнату и теперь стояла рядом, пытаясь вздохнуть. Слышали бы вы, как билось ее сердце!

– Я думала о тебе всю дорогу,– сказала она,– и не заметила, что он давно шел за мной и довел к самому подъезду, а пока я звонила, он стоял площадкой ниже и ждал – откроешь ли, ты не открывал, и тогда он бросился на меня, не целуй, не целуй так, все уже кончилось!

Но ничего не кончилось, через несколько дней она чудом избежала нападения каких-то пьяных арабов недалеко от блошиного рынка. Их обманула ее доброжелательность, и, окружив Тигрежика, они стали подталкивать ее друг на друга, постепенно разъяряясь, и неизвестно, чем бы все это кончилось, не окажись рядом полицейский.

А еще ее прихватила дверцей машина, когда она выходила, шофер не расслышал ее крик сразу и протащил лицом вниз по улице, а еще, когда она училась в школе, влюбленный мальчишка в порыве любви запустил в нее чернильницей, а она стояла прямо перед ним, не веря, что он это сделает, а он сделал и разбил переносицу, давшую мне право прозвать ее Тигрежиком, а еще ее клюнул петух, когда она топнула на него, трехлетняя, ногой и, гордо отвернувшись, пошла к калитке, догнал и клюнул прямо в задницу, а еще медсестра, делая укол, внесла в ее кровь гнусный вирус, я так хочу тебя обнять, чтобы растворился твой вирус в моей крови и погиб бы там. А еще…

Ерунда все, если нельзя спасти хотя бы одну дорогую тебе жизнь.

Я был бы счастлив с Тигрежиком, если бы не знал, что меня по всему Парижу ищет сейчас малыш.

Когда малыш должен был родиться и я привез ее в родильный покой, лицо ее было серое-серое, я не придал этому значения – сумерки, сказал врачу, что схожу за апельсинами и вернусь, но, пока я покупал апельсины, прошло минут сорок, и в эти минуты они оба успели умереть и остаться жить. Пришлось кесарить, он уходил из нее вместе с ее кровью, голова у него была очень большой, и я долго не мог смотреть на шрам от скальпеля, оставшийся при кесарении. С тех пор я боялся, что он упадет и ударится об острый угол, и, конечно же, он упал, когда мы остались вдвоем, и ударился, я помню свой вой, когда у него появился еще один маленький шрам рядом с первым, незаметный другим, но видный мне.

Посвящу эту книгу покойному Чарлику, песику, пришедшему в дом сразу после меня. Он поцарапался в дверь, и его впустили.

– Он такой же больной и солидный господин, как ты, папа,– смеялись дети.

Мы сидим на кухне у Эсмеральды, я напеваю мотивчик, и никто не может поверить, что я его сам сочинил.

– Это известный мотивчик,– говорит Шинкиле,– его уже давно играет весь Париж, еще до вашего приезда, вы сочинили в поезде, как они могли узнать, и, главное, как вы могли именно его сочинить?

– Может быть, кто-то напевал за окном, когда мы ехали по Европе?

– предположил я.

– Ой, вы смешной человек! – говорит Шинкиле.– На полном ходу? За двойными стеклами? Просто он пришел к вам в голову, такое бывает, мне тоже иногда такое приходит в голову, правда, не такое красивое, как ваш, но тоже неплохое.

И он стал насвистывать на флейте все, что ему когда-либо удалось подслушать у жизни, и оказалось, что это тоже слышали все: и

Эсмеральда, и Кастрюлька, и Тигрежик.

Кастрюлька, та просто категорически заявила, что не стоит сочинять ничего нового, она уже столько живет в мире и знает, что все давно сочинено.

Шинкиле и Тигрежик стали с ней спорить, а Эсмеральда молчал, он как-то страдальчески молчал, будто скрывал боль. Так молчал мой отец.

“Закричи,– хотелось сказать ему,– закричи о своем, у тебя есть свое, и об этом надо кричать, не оставляй меня одного, пожалуйста”.

Отец домолчался и умер, я ничего не знаю о нем, кроме того, что он меня любил, а рассказать ему хотелось много, очень много. Но он боялся отягощать мою жизнь собой, ему легче было молчать, а мне? Меня он спросил – что мне легче?

Если сдаться, то Главный все под себя подгребет, ничего не оставит.

Я не хочу страдать, мне надоело сочувствовать, я – самый легкий человек на свете, неужели никому не пригодится моя веселая жизнь?

Я хочу, чтобы Шинкиле поступил в консерваторию и закончил ее, чтобы никто не угорел, не разбился, не вскрыл себе вены, разве это так трудно устроить?

– Он без нас пропадет,– сказала она Шинкиле, пока я ждал в темноте на мосту Пон-Мари.– Передайте ему, он пропадет без нас.

Неужели ей так важно было, чтобы я пропал?

Тихий всплеск. Я оглянулся. Это бросилась в Сену душа моего отца.

Носильщик занес вещи в поезд и вышел, она пропустила детей в вагон, а сама осталась, чтобы рассчитаться с носильщиком и постоять еще немного на парижской платформе.

Она стоит и курит, поглядывая в сторону вокзала, она всегда курит, чтобы успокоиться, от этой привычки я не успел ее отучить.

Прости за все, моя звезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю