Текст книги "Чёс (сборник)"
Автор книги: Михаил Идов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Михаил Идов
Чёс (сборник)
© Михаил Идов, 2013
© ООО “Издательство АСТ”, 2013
Издательство CORPUS®
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)
Чёс
повесть
1.
Алан остановил “эконолайн” не на вершине холма, а сразу за ней, нахлобучив раскаленную фордовскую громаду на жухлый лужок таким образом, что фары микроавтобуса уставились вниз, в направлении только что покинутого шоссе, а задние колеса застыли на самом гребне. Если бы не чудовищный перевес в тыльной части – три усилителя, в их числе басовый размером с шифоньер, пять барабанов и две сумки железа, микшерный пульт, сэмплер, педальная доска, четыре гитары в одном поросшем скейтерскими наклейками братском гробу и, наконец, хрупчайшее родес-пиано, обтянутое черным, курчавящимся на уголках винилом, – то машину наверняка повело бы под склон; не помог бы даже ручной тормоз, который Алан с показной категоричностью, как рычаг голосовальной машины, рванул на себя.
– Идеально, – сказал Алан. – Американская пастораль, да, Эдди?
Эдди молча полез отстегиваться, что заняло у него секунд десять. Из-за наклона кузова его тощий торс практически повис на ремне, и ему пришлось с силой упереться в коврик ногами, чтобы ослабить натяжение. На задних сидениях дрыхла ритм-секция.
– Брет, Тони, – произнес Алан громче, – приехали.
Тони, сморщившись, мюнхгаузеновским рывком извлек себя из сна и уставился вперед, облизывая пересохшим языком пересохшие губы. Вслед за ним проснулся и тут же испортил воздух Брет.
– Сука, – хрипло объявил Тони. – Я ей практически засадил уже. Ну вот буквально трусы снял. Может, еще не позд… – и снова закрыл глаза.
– Эй! – гаркнул Алан и, дотянувшись с водительского места, ткнул Тони указательным пальцем под ключицу.
– Да встаю, встаю.
– Это-то мы видим, – заржал Брет, входя в привычный режим. Действительно, тренировочные штаны Тони, которые тот не носил, кажется, только на сцене, в данный момент поразило новообразование, размером и формой напоминающее нос колли.
– Ну так за работу, сынок, – отозвался Тони, сгреб предмет диалога в левый кулак, а правой рукой играючи попытался ухватить Брета за голову и нагнуть к себе. Брет, обороняясь, принялся выставлять пухлые локти. Алан безучастно наблюдал за происходящим. Эдди отвернулся, нащупал дверную ручку и косо выпрыгнул из машины.
Его тут же обволокла жара. Здесь, на солнечной стороне холма, огайский июль иссушил траву так, что под ногами та казалась заиндевевшей. Над капотом дрожало тонкое, в пару дюймов, марево; под капотом что-то щелкало. Эдди не думая сделал пару шагов по гребню, подальше от перегретой машины, потом еще несколько. С каждым шагом ему становилось легче и как бы даже прохладней. Он перевалил на теневую сторону, протрусил метров десять вниз, пока от “эконолайна” не осталась видна лишь крыша, сел на склон как в шезлонг и вытащил сигареты. Вокруг трещали насекомые. Раз в минуту в изгиб шоссе, обнимающий холм у подножия, почти беззвучно, с легким шипением вписывалась фура. Эдди сунул в зубы “Американ спирит”, смявшуюся буквой Z, и начал медленно мотать ее по окружности, как травинку. Спички остались в бардачке.
– Ю, ты чего? Ты в порядке вообще? – Алан, свыше, темным силуэтом на гребне. Эдди заставил себя повернуть голову, кивнуть, встать и сбить землю с джинсов. Больше всего на свете ему хотелось лечь на склон руки по швам и получившимся бревном скатиться вниз, к шоссе, под следующую фуру, с зеленым логотипом “Свежие продукты Бьюлера” на боку, как раз в этот момент вынырнувшую из-за излучины.
– Да, извини, живот схватило.
За прошедшее без Эдди время – пять минут? десять? – почти все содержимое микроавтобуса, одушевленное и нет, покинуло машину и собралось полукругом на холме, без спроса превратив все поля Среднего Запада отсюда и до зыбкого от жары горизонта в один огромный амфитеатр. Слева направо расположились басист Брет Беличик, на фоне покосившегося усилителя и с инструментом наперевес, и барабанщик Тони Эроглу – на коленях перед полусобранной установкой, прилаживающий педаль к хай-хэту. Место впереди и в центре композиции заняли, как всегда, вокалист, гитарист и автор всех пятидесяти двух песен группы HysteresisАлан Уидон, три алановских гитары (фисташковый “Джегуар”, “Телекастер” цвета белка и желтка и двенадцатиструнный черный “Рикенбакер”), алановские же два усилителя и его же микрофон на Г-образной стойке, которую Алан так любил в кульминационный момент концерта поднимать обеими руками над головой, если того позволяла высота потолка в клубе. На сей раз микрофон был не обычный, “Шур”, а хромовый, нестерпимо сверкающий на солнце округлым шлемом. Только увидев его, Эдди вспомнил наконец, что именно замыслил лидер.
– Давай сюда, – крикнул Алан, указывая Эдди на пустующий правый фланг, как будто за предыдущие триста концертов тот не выучил, где именно на сцене стоит клавишник. Эдди покорно сходил к микроавтобусу и навьючился родес-пиано, вязанкой отвинченных родесовских ног и старым, похожим на портативную кухонную плиту сэмплером.
– В следующий раз беру с собой “Норд”, – пригрозил он Алану, расставляясь.
– “Норд” не так круто выглядит на видео, – ответил Алан. В руках его уже чернела камера на крохотной марсианской треноге.
Идея записывать отдельный проморолик к каждому концерту и выкладывать его в YouTubeродилась у Алана еще два года назад и пришлась Эдди по душе: это хоть чем-то отличало “Гистерезис” от тысячи других нью-йоркских групп и показывало заботу о фанатах, пусть фальшивую и о гипотетических. К тому же многие ролики выходили смешными. Алан, у которого вдобавок к таланту художника (он написал обложку дебютного альбома группы, Failed State, гуашью) имелись зачаточные режиссерские амбиции, придумывал для каждого свое решение: один был сделан якобы полицейской камерой наблюдения; для другого он заснял всех членов квартета, включая каким-то образом и себя, спящими; ради третьего заставил группу пятиться по Кросби-стрит, разбрасывая плюшевых мишек, и пустил кадр задом наперед, так что мишки выскакивали чистыми из луж и мусорных баков и кувырком бросались музыкантам на руки. Просмотров у любого ролика было больше, чем зрителей на самом концерте, иногда на порядок.
Увы, с началом летнего турне съемки превращались из забавы в повинность. Времени между концертами едва хватало на то, чтобы перебраться из города в город и принять душ, и в группе тихо зрело мнение, что час или два, почти ежедневно уходящие на запись нового анонса, могли бы быть потрачены с бóльшим толком на сон (Эдди), еду (Брет) или мерное, как мантра, повторение фразы “Привет, я из Нью-Йорка” при виде каждой местной блондинки (Тони). По крайней мере концепции роликов стали заметно проще. Если группа прибывала на место за сутки до концерта, то анонс снимался на фоне какой-нибудь локальной достопримечательности, с которой – в зависимости от размера и досягаемости – могло, например, имитироваться бурное сношение. Если концерт предстоял тем же вечером, то Алан режиссировал, монтировал и заливал результат в Сеть, не покидая машины.
Зато для Чикаго решено было постараться как встарь. “Гистерезис” стоял на разогреве у Gritz Carlton, довольно известной, судя по числу лайков, чикагской группы, и Алан надеялся, что если вовремя пришлет им ролик, то “Гритцы” по-дружески вывесят его у себя на странице. Появилась идея встать на безлюдном холме среди кукурузных полей и сыграть “что-нибудь чикагское”. Сразу за этим последовал двухчасовой спор насчет песни, впрочем, отлично скрасивший ночь после питсбургского концерта, иначе прошедшую бы в сумрачной тишине: клуб “Мунбим” оказался заточенным под “современную уличную поэзию” (“Уличная! Поэзия! Это! Когда? Прозу! Читаютвоттак!” – злобно передразнивал Алан всю дорогу к машине), зрителей пришло семь человек, из которых к концу сета осталось пятеро, а гонорар составил сорок долларов и три талончика на пиво.
Брет предложил сыграть песню Суфьяна Стивенса Chicago, Тони – что-нибудь из одноименного мюзикла. All That Jazz, например, прозвучал бы довольно забавно на пасторальном фоне. Алан боялся, что аудитория не поймет двухступенчатой ассоциации. В этом турне его с каждым неудачным – то есть с каждым – выступлением все сильнее обуревала идея, что “Гистерезису” необходимо играть проще и понятнее. Год назад он был по тем же причинам уверен, что становиться нужно, наоборот, сложнее и театральнее: “Хватит конкурировать с девятнадцатилетними обсосами. Мы должны писать музыку, ради которой люди, презирающие рок в принципе, делают исключение. Как Том Уэйтс. Или Йорк”. Прошлым летом Алан пришел бы в восторг от предложения сыграть, пусть в шутку, старый свинг или заумный инди-рок. Но не сейчас.
– Как насчет Элвиса Пресли? – спросил Эдди. – In the Ghetto.
– Элвис ассоциируется с Мемфисом, – возразил Алан. – А гетто – с Южным Централом (“Или с Варшавой”, – пробормотал Брет).
– Это песня про Чикаго, – сказал Эдди.
– Никто этого не знает.
– Там Чикаго упоминается во второй строчке.
– Ну не знаю.
– “В снегопад, холодным серым чикагским утром…”
– Снегопад – это здорово. – Алан приободрился. – Получится контраст не только с пейзажем, но и с жарой. Все, договорились. Поем In the Ghetto.
Эдди сдержал улыбку. Песню он лоббировал только потому, что она хорошо прозвучала бы на его родес-пиано. Теперь, под палящим солнцем, привинчивая ноги к перевернутому брюхом вверх инструменту, он успел несколько раз проклясть собственное тщеславие.
– Кстати, а во что мы втыкаемся? – подал голос Брет.
– А! Прекрасный вопрос, – Тони выволок из одной из своих сумок черный ящик, по виду самодельный, с двумя рядами микрофонных входов на крышке. Из одного из бортиков змеился толстый, сложенный кольцами шнур, вместо штепселя заканчивающийся двумя хищными карабинами. – Дамы и господа, прошу любить и жаловать – инвертор. Работает от любого аккумулятора.
– Круто, – сказал Алан. – А он нам батарею не посадит?
– Ты что. Там энергии часов на восемь.
– Надо было группу назвать “Инвертор”, – внезапно заявил Брет. – Не поздно еще?
– Прекрати, – ответил Алан.
Это был для него больной вопрос. В физике, которой Алан учился в Энн-Арборе, гистерезис означал свойство материала сохранять эффект от былого воздействия под влиянием новых; например, размагниченный магнит по второму кругу намагничивался менее охотно, чем просто кусок железа. Тот же термин встречался и в других дисциплинах, например экономике, которой в свою очередь учился в Энн-Арборе Эдди, где представлял собой предельно сконцентрированную форму пословицы “долго запрягает, да быстро едет”. Алану в этом слове мерещилась метафора непоколебимости настоящего художника перед лицом сиюминутной моды. Самого его как в двенадцать лет намагнитило кассетами Дэвида Боуи и Bauhaus, так и не отпускало: любые новые воздействия отскакивали на раз. (Эдди, Брет и Тони несколько лет назад выучили, что единственным способом заставить Алана воспринять какое-либо музыкальное новшество было убедить его, что оно уже понравилось Боуи.) Увы, большинство людей воспринимали слово “гистерезис” как форму, возможно маскулинную, слова hysteria; таким образом, среди слушателей, рецензентов и даже родных и близких бытовала уверенность, что название группы обозначает мужскую истерику.
Минут через десять все было готово. Из-под приоткрытого капота вился шнур инвертора. Камера стояла так, чтобы низ кадра щекотали расфокусированные травинки, а над музыкантами полоскалось небо, растянутое широкоугольной линзой в трапецию. Эдди взял пробный аккорд. Звук разошелся по лугам в тщетных поисках эха и не вернулся.
– В идеале здесь должно было быть стадо коров, – задумчиво сказал Брет. – Ты бы пел коровам. Как Канье Уэст в Yo u Can’ t Tell Me Nothing.
– Какие, на фиг, коровы? – удивился Тони. – Не было там никаких коров.
– Это в официальном клипе. А есть неофициальный хипстерский клип. Зак Галифианакис, Уилл Олдхем и коровы.
– Куда мир катится, – сказал, помолчав, Алан. “Рикенбакер” висел у него за спиной – играть на нем он, кажется, не собирался.
В повисшей паузе Тони отбил “раз, два, три” палочкой о палочку, а на четыре бухнул в рабочий барабан. Эдди вступил первым с обманчиво мажорным арпеджио.
– В снегопа-а-ад, холодным серым чикагским утром, – начал Алан, вращая бедрами и неплохо имитируя сдавленный элвисовский баритон.
Брет корректно выждал несколько тактов и вошел только на первом упоминании слова “гетто” с басовым риффом в ¾, приятно легшим поперек простых барабанов Тони. Когда он только успевает такие штуки придумывать, восхитился Эдди и тут же сбился, чего никто, к счастью, не заметил.
Из всей четверки, по мнению Эдди, Брет был, бесспорно, лучшим музыкантом. Он любил играть высоко на грифе, где его ноты смыкались с нижними нотами гитары, уводя простые аккорды Алана в удивительных направлениях и при этом совершенно не отвлекая внимание на себя. В свободные часы он учился у Эдди играть на клавишах, а у Тони на барабанах, а верхом его мечтаний была собственная студия. Алан недолюбливал Брета именно за профессионализм, постоянно умоляя его быть чуть менее “сеш”. Под этим сокращением скрывалась смесь похвалы и оскорбления – сессионный музыкант, готовый идеально сыграть что угодно в любом жанре и при любом звуке, не чувствуя при этом ничего. С самим Аланом такой проблемы не было.
Как раз в этот момент песня дошла до поучительного припева (“Люди, неужели непонятно, ребенку нужно помочь, а то он вырастет сердитым молодым человеком”). Сердитые молодые люди – это была территория Алана, и Эдди в открытую разулыбался, глядя, с каким облегчением тот нашарил близкий ему словесный комок в овсяной каше чужих сантиментов: аж качнулся вперед от внезапного выброса энергии, так что длинная челка хлопнула по лицу, ослаб, повис на перекладине микрофонной стойки, взмахнул, распрямляясь снова, рукой.
– До скорой встречи, Чикаго. Седьмого июля, “Дабл дор”, девять вечера. “Гистерезис”! “Гритц Карлтон”! – заклинал Алан, синкопируя, кажется, на манер давешней “уличной поэзии” из Питсбурга, пока группа за ним раскачивалась на одном аккорде. – Будьте! С нами! Или… оставайтесь! В гетто! – На этом месте он удачно и почти вовремя вернулся к рефрену песни, растянув in the ghettoна четыре элвисовские ноты. В тот же момент Тони и Брет, видимо успев договориться путем присущей басистам и барабанщикам взаимной телепатии, резко и одновременно остановились, и в воздухе повис, переливаясь, одинокий аккорд родес-пиано. Эдди вышел из положения игривым глиссандо. Снято.
– Класс! – закричал Алан, кидаясь к камере. – С первого дубля, всегда бы так! – Он умолк на пару тревожных секунд, сосредоточенно отсматривая метраж; затем, не отрываясь от мониторчика, замычал и затряс большим пальцем свободной руки, более не в силах выразить свой восторг словами. – Срочно кидаем ссылку “Гритцам”.
Ролик действительно получился так складно и так быстро, что Эдди даже не огорчала необходимость разбирать оборудование, собранное три минуты назад. То, что лучше не вышло бы и с двадцати дублей, было понятно всем без слов. Все-таки мы неплохая группа, подумал Эдди, ощущая, как идиотская романтика бродячего коллектива, это ненавистное ему самому умиление дорожным братством, начинает одолевать его в тысячный раз. Все-таки мы здорово друг друга чувствуем. Здесь что-то есть. И это что-то не может хоть чего-то да не стоить. Оно не может ни во что не конвертироваться. Так не бывает, черт возьми, это противоречит законам физики. И экономики. Все, что нужно, – это один маленький толчок, один катализатор, одна удача, которая запустит цепную реакцию везения. И может, именно она ждет нас завтра в Чикаго. Или послезавтра в Детройте. Или десятого в Кливленде. Мы “Гистерезис”. Мы долго запрягаем, это факт: восьмой год пошел. Но мы быстро поедем. Только дайте нам шанс разогнаться.
– Эй, ребята! – Эдди поднял голову. Тони стоял над открытым капотом “эконолайна”, сжимая в каждой руке по карабину. Карабины раскрывали и закрывали обметанные сизой накипью пасти. В голосе Тони звенела неуместная веселость. – Проблемочка у нас.
2.
Эдди Ю появился на свет 15 июля 1983 года в Ист-Норвич, сонном католическом городке – он так и написал в одном вступительном сочинении: “сонном католическом городке” – на севере Лонг-Айленда. Эдди был островитянином в третьем колене. От Азии ему в наследство достались только черные волосы щеткой, фамилия, в которой смешно отражался каждый собеседник, и тончайшие, почти женские черты лица, благодаря которым Эдди было страшно бить даже самым отпетым школьным хулиганам. Его отец, Вильям Ю, родился в двадцати милях к западу от Ист-Норвича, во Флашинге, а дед, Лайонел Ю, в пятнадцати милях к югу от Флашинга, в Бруклине. Из этой летописи скромного успеха можно было бы сделать изящный график, наподобие знаменитой минаровской схемы похода французов на Москву: представьте себе карту Лонг-Айленда, но с датами на оси Xи долларами на оси Y. Северовосточный вектор семейных передвижений, таким образом, обозначал бы и переезды, и постепенный рост дохода. Именно такую карту Эдди в двенадцать лет и нарисовал, не будучи знакомым с хрестоматийным творением Шарля Жозефа Минара. На следующий день после короткого и очень тихого скандала с женой Вильям Ю вышел из спальни и объявил, что уроки пианино сокращаются с шести раз в неделю до двух. Родители посовещались и решили, что их сын будет великим экономистом.
На десять лет Эдди утонул в учебниках, вынырнув в двадцать два с внезапным и экстатическим осознанием собственной заурядности. Почти все простые удовольствия – секс, алкоголь, траву, поп-музыку и бессмысленные просторы социальных сетей – он открыл для себя с опозданием лет на пять: на первом курсе, как полагается, но уже аспирантуры. До оставшихся пунктов списка – однополых экспериментов и эзотерических духовных практик – руки так и не дошли. Кроме того, бытие опять предопределяла география. Эдди жил в безликом северном кампусе среди инженеров и программистов, в то время как настоящая университетская жизнь разворачивалась под холмом, в центральном. Там бесновались в захламленных викторианских особняках студенческие “братства”; сновали по аллеям в вечном сборе подписей под той или иной петицией радикальные феминистки, чьи проймы усыпанных значками маек оптимально обрамляли подмышечные эспаньолки; стоически воняли на своем пятачке газона троцкисты в черных водолазках, с лицевой растительностью, что часто уступала феминистской телесной; пытали поодаль гитару и наказывали барабан слегка осовремененные хиппи; в двух кинотеатрах, глядящих друг на друга через улицу, шли чудесные фильмы с субтитрами и без, о которых в северном кампусе не слышал никто. Хотя расстояние между городками преодолевалось минут за десять на бесплатном автобусе, герметичности разделяющей их психологической границы позавидовала бы корейская ДМЗ.
Сам Эдди проводил в центре почти каждый вечер, как правило, в одиночку. Пил кофе в “Кафе Амира”, смотрел кино в “Стейт” или “Мичиган”, часто прошмыгивая на два-три сеанса по одному студенческому билету, боязливо захаживал на гастролирующих панков в “Слепую свинью”. Друзей у него было мало, с личной жизнью не складывалось: в то время как азиатские девушки, коих в Мичигане училось удивительное множество, как новоприбывших из Китая и Кореи, так и отбеленных Лонг-Айлендом, наподобие Эдди, шли нарасхват у юношей всех рас, азиатские юноши могли на что-то рассчитывать лишь с азиатскими девушками. Которые – см. предыдущий пункт. Одевался он тоже (по студенческим меркам, требующим от незнакомца четких визуальных сигналов “свой / чужой”) не вполне внятно: длинное графитовое пальто поверх белой рубашки и галстука, черные армейские боты с отвернутым верхом, посаженные на толстую белую резину. В представлении самого Эдди фалды пальто хищно раздувались за ним при ходьбе, а боты мощно пружинили, придавая ему силуэт и аллюр этакого корпоративного супергероя; в реальности же пальто ворсистым мешком свисало с его покатых плеч, а обувь вызывала невольные мысли об убийцах из “Колумбайна”. Среди однокурсников расхаживала шутка, что Эдди Ю идеально подпадает под типаж, о котором зареванная соседка в теленовостях говорит: “Тихий он был, себе на уме”. Впрочем, всерьез никто так не думал. Эдди был слишком доброжелателен и слишком очевидно лишен главного ингредиента в закваске будущего социопата: он никому не завидовал. Кроме музыкантов.
Эдди боготворил музыкантов. Всех. Речь не шла о рок– или рэп-звездах, завидовать которым претило хотя бы потому, что они требовали от слушателя зависти едва ли не прямым (в рэпе – прямым) текстом. Нет, Эдди просто очень хотел играть музыку перед людьми; желание это по силе равнялось только уверенности, что он никогда этого не сделает. Его детских уроков пианино до сих пор хватало на вполне приличный уровень игры, но любой музыкант, выходящий на сцену перед аудиторией, все равно казался Эдди представителем иного, высшего вида. Хотя бы потому, что решился. Хотя бы потому, что знает, что именно будет играть, потому что нашел в этом бесконечном зеркальном зале себя. Как можно вообще что-то выбрать? Эдди, дорвавшийся до поп-музыки как раз в тот момент, когда физические носители перестали иметь значение, был настолько всеяден, что его коллекция, как его одежда, ни одному сверстнику ничего конкретного о нем бы не сообщила. Он слушал The Smiths, Долли Партон, лоу-фай на расстроенных гитарах, Savatage, Сюзанну Вега, софт-рок семидесятых, шанхайский шансон, Стива Райха, французский “йе-йе”, второразрядных рэперов из Атланты и Мемфиса, мексиканский ноу-вейв и, наконец, радио. Единственным его требованием к музыке было наличие хоть какой-то песенной формы – например, ему не очень нравился би-боп, точнее, нравились первая и последняя минуты каждой композиции. Эдди свято верил, что хорошую мелодию невозможно испортить ни дрянным исполнением, ни пошлой аранжировкой: когда чуткие к переменам ветра студенты спорили о том, “продались” ли Modest Mouse, записав альбом более чисто, чем обычно, или вздыхали о том, как омерзительно слышать Smells Like Teen Spiritв переложении на техно или лаунж-поп, Эдди вообще не понимал, о чем идет речь. Аранжировки, как одежда, как почти любой другой эстетический выбор, не содержали для него закодированной информации “свой / чужой”. Одним осенним вечером в столовой северного кампуса, пока инженеры и программисты вокруг мерно перерабатывали буррито, на крохотном полукруглом возвышении между дверьми в мужской и женский туалеты, именуемом сценой, в рамках какой-то особенно жалкой культурной программы выступал безымянный бард. Он играл на полуакустической гитаре, включенной прямо в столовскую систему громкой связи. Звук был отвратительный. Бард спел три песни Тома Петти, две – Боба Марли и штук пять своих, о качестве которых все уже сказано его выбором каверов. После каждой песни Эдди прилежно, как младенец, хлопал, вызывая недоуменные взгляды, в том числе и со сцены; а когда гость закончил свой сет семиминутной версией No Woman No Cry,в благоговении помог ему свернуть шнур и зачехлить гитару. Бард, не ожидавший подобного приема, жутко стеснялся и наконец подарил Эдди свой диск с автографом, над которым пыхтел и грыз ручку минуты три. Автограф гласил: “Самому крутому чуваку в студенческой зоне отдыха северного кампуса Мичиганского университета, Энн-Арбор, 22 сентября 2005 года”.
* * *
Анжела Линг хотела устроить настоящее взрослое новоселье с льняными салфетками и без уличной обуви, но получилось все, разумеется, как всегда. Гости толпились на кухне вокруг раскладного столика с “Попофф”, “Ализе” и трехдолларовым ширазом и жрали макаронный салат пластмассовыми вилками прямо из миски. Хозяйка с прозрачными от бешенства глазами нарезала круги между тесной гостиной, где за вдумчиво убранным столом сидели в тишине самые покладистые, и прихожей, куда продолжали прибывать друзья. Когда на пороге появлялась очередная жертва, Анжела всем своим хрупким телом экс-фигуристки перекрывала коридор, ведущий направо, на кухню, где гремел хохот, под предлогом поцелуя в щеку крепко брала новоприбывшего за рукав и отбуксовывала налево, в гостиную. Потом в дверь звонили снова, Анжела бежала наперехват, а предыдущий гость мягкой босоногой поступью перемещался за ее спиной из гостиной на кухню и исчезал там навсегда.
– А, это ты, – выпалила Анжела едва ли не с раздражением, экономным жестом впуская Эдди в квартиру, избавляя его от бутылки джина в бумажном пакете и подталкивая в сторону гостиной. – Говнодавы только сними.
Эдди послушно расшнуровал и слягнул ботинки, потеряв сантиметров семь роста. В одном ряду с чужой обувью его шузы смотрелись как два черных гелендвагена, запаркованные среди малолитражек.
– Отличное место, – сказал он. – Поздравляю.
– А толку-то, – мрачно ответила Анжела. – Все равно все на кухне бухают. Короче, можно было не переезжать.
Покорно скользя несвежими носками по паркету, Эдди прошел в гостиную, протиснувшись между этажеркой с медицинскими атласами и пианино, клавиатура которого выдавалась сантиметров на двадцать в дверной проем; пах Эдди несколько комично проехался вдоль, слава богу, закрытой крышки.
Во главе полупустого стола кучно, словно принимающая комиссия, сидели четверо незнакомых ему друзей Анжелы: трое азиатских юношей и курносая блондинка скандинавского типа. Эдди уселся на максимально вежливом расстоянии от группы – поодаль, но не далеко – и принялся, как всегда, слушать чужую беседу. Разговор шел об Ираке, но не в обычном энн-арборском ключе “ни капли крови за бочку нефти”: все присутствующие, за возможным исключением молчащей блондинки, были республиканцами. Спорили о том, стоит ли прямо сейчас перекинуть пару подразделений через границу в Иран и разобраться с аятоллой, пока войска еще в регионе, или, наоборот, сперва вывести “наших ребят” и тогда уже жахнуть по Тегерану более капитально. Что ж, Анжела должна быть довольна, подумал Эдди. Все по-взрослому.
На кухне раздался мокрый звон разлетающегося стекла и два его неизбежных эха: аплодисменты и смех. Эдди невольно стрельнул глазами в направлении звуков. К его изумлению, курносая перехватила его взгляд и быстро закатила глаза по иронической дуге вверх и в сторону консервативного трио, мол, господи, какие же придурки. Эдди смутился: интересно, как она поняла, что я демократ? В поступке девушки чудилось что-то скандальное, будто та украдкой, отвернувшись от друзей, подняла свитер и показала ему грудь. В результате между ними двумя, еще не сказавшими друг другу ни слова, установился секретный заговор. Их молчание наполнилось смыслом. Из нейтрального фона оно превратилось в саркастический контекст, в который непосвященные продолжали ронять всякие умные слова: “патриот”, “Бенгази”, “Вульфовиц”. На “Вульфовице” Эдди не выдержал. Он хрюкнул в ладонь, давясь нездоровым смехом, вскочил и, так и не представившись никому за столом, сбежал на кухню, ударившись на выходе о пианино.
В эпицентре веселья теснилось человек двадцать. Под окном в огромном цинковом тазу на поверхности талого ледяного супа плавала целлофановая медуза и две-три нетронутых банки пива. А на подоконнике, свесив ноги так, что они едва не касались воды, сидел сосредоточенный брюнет со ступенчатой челкой вполлица и, опустив очи долу, настраивал гитару.
То, что это Настоящий Музыкант, Эдди понял сразу, и не только из-за челки. Ненастоящие не умели так легко и полностью уходить в себя посреди толпы; кроме того, в кухонном гвалте он точно не мог слышать извлекаемых им из гитары звуков и, видимо, настраивал инструмент по каким-то внутренним вибрациям. Тем сильнее было замешательство Эдди, когда, нагнувшись за скользкой банкой, он узнал в гитаристе своего соседа по паре отчаянно скучных лекций – а тот в нем, кажется, своего.
– Привет, – кивнул музыкант.
– Эдди Ю, – представился Эдди, отпуская банку в свободное плавание и протягивая снизу вверх мокрую руку. – Ты тоже на экономическом?
– Алан Уидон, – ответил Алан и с извиняющейся улыбкой пожал ему вместо ладони запястье. – Нет, физик, представь себе. Нам засчитывают статистику за обществоведение.
В этот момент в дверях кухни появилась Анжела. При ее виде уровень шума в помещении резко упал и принял виноватый тембр. На сей раз у хозяйки был четкий план: она рассекла толпу аспирантов, не желающих взрослеть по ее команде, отодвинула Эдди и обратилась непосредственно к Алану.
– Слезь с подоконника, – прошипела Анжела, мило улыбаясь. – А вот вы знаете, что у Алана есть своя рок-группа? – объявила она громче, охватывая риторическим вопросом всю кухню. – Правда здорово? Алан, как она называется?
– Пока никак, – пробормотал Алан, и лицо Эдди защекотало от чужого стыда.
– Как интересно! Алан, будь добр, сыграй нам всем что-нибудь в гостиной.
– О’кей. – Алан обнял гитару одной рукой, оттолкнулся от подоконника другой и неуклюже перепрыгнул через таз.
Гамбит Анжелы удался: в гостиную волей-неволей передвинулись все. Республиканцы, привыкшие уже было к своему однопартийному одиночеству, испуганно замолкли. Половина гостей расселись вокруг стола, остальные встали в пару рядов вдоль стен. Эдди прибыл одним из последних и застрял на самом входе, напротив пианино, прижатый чьим-то атлетическим плечом к торцу этажерки. В паре метров от него Алан приладил гитару поудобнее и взял пробный аккорд. “Строй не идеальный, но сойдет”, без труда расшифровал Эдди его мимолетную гримасу.
– Это песня Дэвида Боуи, – сухо объявил Алан и заиграл пружинистую босса-нову в ля мажоре. Хотя его мастерства не хватало на то, чтобы играть рифф и ритм одновременно, и он сделал выбор в пользу ритма, с первой же строчки все узнали The Man Who Sold the World.
– О, Nirvana, – обрадовался кто-то в поле слуха.
– Не Nirvana, а Боуи, – раздраженно поправил Алан, не переставая играть, и Эдди вновь залился краской. Теперь ему было стыдно сразу за всех – обидчивого Алана, невежественного гостя, деспотическую Анжелу, наглую блондинку (где она, кстати?), надутых республиканцев и, наконец, стыдливого себя.
Алан дошел до припева – “О нет, не я, я никогда не терял контроля”. У него был приятный, чуть надтреснутый баритон. The Man Who Sold the Worldпродолжал звучать без риффа – одного из самых простых риффов в роке: три ноты, ля-ля-ля-СОЛЬ-ля-ля-диез-ЛЯ-соль. Песня от этого ощутимо хромала. И сам Алан, и песня были Эдди настолько симпатичны, что с каждой проходящей секундой он чувствовал себя все хуже.