Текст книги "На всемирном поприще. Петербург – Париж – Милан"
Автор книги: Михаил Талалай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
V
Студенты возвращались в Петербург оба в каком-то ненормальном, почти натянутом настроении духа.
Марсов был как будто недоволен своим товарищем. Экспансивная его натура требовала высказаться. Он не знал только, к чему придраться, с чего начать неприязненный разговор. К тому же Спотаренко не щадил свою куцую кобылу и то скакал скорым галопом, то пускал ее крупной рысью, так что и физической возможности разговаривать не было.
Взъезжая на охтенскую мостовую, Богдан приостановил наконец взмыленного своего буцефала.
– Вот послушался я твоего совета, – начал Марсов, – нам каждому придется рублей по двадцати заплатить берейтору. Извозчик бы стоил вчетверо дешевле. Охота же глупо сорить деньгами.
– Да ведь мы же думали каждый день гулять верхом вместе с m-me Стретневой. Она виновата, что лошади простояли даром на конюшне.
– Ты, кажется, не очень жалеешь об этом, – сказал белокурый юноша. Хотел сказать с иронией, но вышло как-то очень грустно. У него были готовы брызнуть слезы.
Богдану даже жаль его стало.
– Кто бы мог предположить в тебе такого Отелло, – сказал он, – впрочем, ведь ты просто ребячишься. Нельзя же ревновать женщину за то, что она говорит иногда с посторонним человеком.
– Кто же сказал тебе, что я ревную? Я, во-первых, не имею на это никакого права…
– Ну, первое не живет. Кто же дожидается ввода во владение, чтобы ревновать?
– Не остри, пожалуйста. Я тебе серьезно говорю: я не ревную. Мне больно больше за Лизаньку, чем за себя.
– Да объясни пожалуйста, что же тебе больно?
– Я тебя считаю за умного, талантливого человека. Я даже предсказываю тебе заранее успех в твоих занятиях живописью… У тебя художественная натура…
– Позолотишь пилюлю потом. Теперь давай ее как есть. Начинай прямо с но, которое непременно встретится в твоей речи.
– Но… я не пожелал бы тебя мужем своей сестре или…
– Или?
– Женщине, почему-нибудь мне близкой.
– Ты совершенно прав. Я бы тоже не пожелал женщине, в которую я влюблен, мужа, вроде меня. Но только я не понимаю, каким образом все это идет к делу? Плохого же ты мнения о Лизаньке, если ты думаешь, что она так и отдаст первому встретившемуся хорошему человеку и сердце, и все…
Марсов вспыхнул.
– Я вовсе этого не говорю и не думаю. Я знаю только одно, что мучить женщину нетрудно. Я не думаю, что Лизанька в тебя влюбится – конечно нет. Но ты можешь нарушить ее покой. А у нее бедной и так немало горя.
– Из всего я понимаю только одно: ты просто сердишься, что подошел новый человек и что его уже не считают за сумасшедшего или за отъявленного негодяя. По обыкновению ты сам себе не признаешься в этом не совсем возвышенном чувствьице. Хочешь все его вывести из рыцарски чистого источника. Только тебе это не удается. Ты говоришь такой вздор, что и понять нельзя.
Не дожидаясь возражения, Богдан снова пустился вскачь по шоссе.
В Марсове действительно только и было одно определенное чувство: он видел, что Богдан начал «интересовать» Лизаньку. Он понимал, что между его товарищем и ею не могут существовать те ровные спокойные отношения, которые привязывали его к ней. Он боялся, что новое сближение затрет совершенно эту длившуюся уже более полугода привязанность. Голубиная натура его не могла примириться с эгоистической мыслью, и он придумывал законный повод, чтобы жалеть не себя, а Лизаньку. Черная кошка пробежала с этих пор между товарищами. Сдав лошадь законному ее хозяину, Спотаренко шел скорыми шагами к себе домой. Зажигали фонари на улицах. Был сумрак, всегда действовавший на его нервы, располагавший его к грусти, к хандре. Неделя, проведенная им у Стретневых, казалась ему каким-то праздником, воскресеньем в его будничной жизни. Наступавший за тем понедельник пугал его своею скучной пустотой. Он вспоминал те незначительные подробности нового для него приятельства с хорошенькой женщиной. И уже на этом небольшом расстоянии они казались ему милее, изящнее, многозначительнее, выше. Пошлый ежедневный склад бесцельной его жизни казался ему еще несноснее.
Дома, хозяйка, добродетельная Frau Johanna, подвязанная шерстяной косынкой, подала ему пришедшее во время его отсутствия письмо. Это был ответ отца его на письмо, которым он просил у него вперед шестимесячное свое содержание для того, чтобы расплатиться с долгами. Он писал, что ему уже обещана работа: уроки и какие-то переводы с английского, платой за которые он мог бы кое-как пробиться эти шесть месяцев. Отец был рассержен «беспутным поведением» своего сына. Не верил в то, что он сумеет прожить полгода своим трудом, не наделав новых долгов или не прибегая к нему за помощью. Он писал ему раздраженно, жестко, хотя и в жесткости проглядывала любовь. В том же письме он объявлял, что положительно не дает сыну своего согласия на то, чтобы оставить университет и начать заниматься живописью. Деньги однако же высылал.
Чтение этого письма напомнило Богдану редкие сцены из его детства, когда отец в экстренном случае вмешивался, бывало, прямо и непосредственно в его воспитание. Это случалось тогда только, когда мать, пораженная совершенно каким-нибудь буйным подвигом юного своего богатыря, лежала в постели с головной болью. Вспыльчивый от природы, Петр Петрович, раздраженный буйством сына, болезнью жены, приходил с яростью в глазах, с дрожащими от гнева руками. Таким иногда видывал его Богдан с кем-нибудь из дворовых.
Такие сцены производили на него каждый раз весьма сильное впечатление; он, неизвестно почему, воображал себя на месте распекаемого лакея или повара. И когда невзгода обрушивалась на него, он чувствовал себя до того униженным, что не мог даже порывом злобы отвечать на жесткие слова, сыпавшиеся в изобилии с дрожащих уст родителя.
И совершенно то же вызывало в нем чтение письма.
VI
В начале сентября Стретневы возвратились в Петербург.
Марсов несколько раз посещал их на даче; но всегда являлся один. Лизанька с большим интересом расспрашивала о Богдане, но он весьма дурно мог удовлетворить ее понятному любопытству. Он рассказал, что очень скоро по возвращении своем от Стретневых Богдан оставил университет во время самых экзаменов, что у него вышла какая-то ссора с отцом, вследствие которой он остался без денег, что он жил очень бедно какой-то работой, что Марсов встретил его раза два, три возле академии художеств, весьма дурно одетого и даже несколько похудевшего, но что он очень хорошо выносил, по-видимому, случившуюся перемену: острил по-прежнему, но как будто не совсем рад был встрече с прежним своим товарищем.
Внутренне Марсов приписывал это известной уже размолвке, но не сказал ни слова о своем предположении Лизаньке. Эти весьма неполные сведения об участи Богдана пробудили в хорошенькой моей героине живой интерес к своему минутному приятелю. Лизанька давно уже перестала неприязненно смотреть на молодого человека. Их знакомство продолжалось слишком недолго, и она еще не успела хорошенько понять его, «раскусить», как говорят пройдохи. Но того, что она уже знала о нем, было достаточно для ее воображения, которое не замедлило, отправляясь от этих немногих данных, нарисовать полную, не во всем сообразную с действительностью, но заманчивую для Лизаньки картину. Едва же узнала она о его невзгоде, в ней сильнее проснулось желание, с одной стороны, просто увидеть его, узнать, как выносит он это первое приметное столкновение с шероховатостями жизни, с другой же стороны, помочь ему, чем можно, и облегчить его горькую участь, поддержать своим сочувствием. Она просила Марсова узнать обстоятельнее, что сталось со Спотаренкою, а Марсов был слишком ревностный вздыхатель для того, чтобы не исполнить ее поручения со всей возможной добросовестностью.
В первый раз после общей поездки на дачу он зашел к Frau Johanna, у которой жил Богдан. Старая чухонка приняла его с очень приятной улыбкой и шепелявя объявила, что Богдан уже больше месяца, как съехал с квартиры, но куда он переселился – ей было неизвестно. Марсов понаведался было в академию, но и там добился не больше толку. На беду в это время были академические вакации. По вечерам ученики не собирались в рисовальные классы.
Было бы слишком длинно рассказывать все попытки, сделанные Марсовым по этому поводу. Все они остались однако совершенно безуспешны. Спотаренко не отыскивался. Наступили холода.
Молодежь по-прежнему собиралась у Лизаньки по вечерам. Шумно говорили, горячо спорили, пили холодный чай – все по-прежнему. Лизанька забыла и про существование Богдана. Он собственно никогда и не играл серьезной роли в ее жизни. Многое просыпалось, правда, в ней при его смелых, восторженных речах. Но он не разъяснил ей ничего, не расширил ее воззрений. В нем она видела молодого человека, идущего смело к тому, к чему она сама когда-то порывалась идти.
Когда он был тут, она чувствовала к нему некоторое влечение. Потом она могла изредка вспоминать о нем. Но ничто не мешало ей забывать за тысячей других забот, сует и развлечений его смуглую, смелую, во многом еще не понятную ей физиономию.
Уже зимой, как-то вечером, Стретнев вошел в приемную своей жены, полную, по обыкновению, горячившейся молодежи.
– Сегодня я видел такую картину, – сказал он, улыбаясь, – что никогда не поверил бы, если бы другой кто-нибудь рассказывал.
Возбудив таким предисловием всеобщее любопытство, он рассказал: – был я в Академии художеств в студии одного знакомого. Он пишет на золотую медаль. Лизанька, ты знаешь его – это Александр Александрыч Ситичкин[37]37
Как полагает В. И. Евдокимов, под именем Ситичкина выведен художник Николай Николаевич Ге (1831–1894); см. https://denliteraturi.ru/article/5106 (дата обращения: 17.9.2021).
[Закрыть]. Вообрази ты себе эту фигуру в шляпе, как калабрийские разбойники[38]38
По одноименной повести А. Дюма (1833).
[Закрыть] на большом театре, или что-то в этаком роде. Надета на нем обыкновенная ночная рубаха, которой недостает ровно половины. Остальное все, конечно, подобрано, как нельзя лучше, одно к одному. Но это еще не все… У него в студии натоплено и к нему разные господа являются греться… Я никогда ничего подобного не видел. Как это они на улицу только могут показываться в таком платье, и как их полиция не забирает. Ситичкин в своей полурубашке просто щеголь, джентльмен перед ними. А они все пишут Ахиллесов да Сократов. Я и говорю Ситичкину: – да вы напишите друг друга, господа. Я вам ручаюсь, что это будет самая интересная картина на целой выставке.
– Вы мне напомнили одну сцену, которой я совершенно случайно был свидетелем на днях… Сцена очень печальная, но при всем этом и комическая до крайности, – сказал молодой доктор, бывший в числе Лизанькиных гостей, – надо вам сказать, что в доме, где я живу, в самом верхнем этаже крошечные квартирки для студентов, художников. Горничная моя, как оказывается, завела с некоторыми из них, уж Бог ее знает, какое знакомство. Вчера после обеда, вдруг входит она ко мне очень взволнованная. Сплела какую-то очень не хитрую историю, которой я хорошенько не помню. Но главное дело в том: она говорит, что наверху какой-то молодой человек умирает, что их двое, живут в одной комнате, и нет денег послать за доктором, за лекарством. Ну я, конечно, не стал расспрашивать ее, каким образом она все это узнала. Иду наверх. Комната – вы себе представить не можете. Сырость, холод такой, что пар столбом от дыхания… По стенам эскизы, этюды разные развешаны. Рассматривать некогда было, да и темно. Мебели: стол, да два-три стула и волосяной диван. Меня встретил молодой еще человек, но худой ужасно. Он как будто испугался меня. Я ему рассказал, зачем пришел. Он благодарит меня, говорит, что товарищ его действительно уже несколько дней чувствует себя нехорошо. Сегодня, говорит, даже бредить начал. Чем же, вы думаете, он его лечить стал? Оказался у них почти полный штоф водки, которой они отогреваются. Он ему чуть ли не весь вылил в горло. Меня мороз по коже продрал. Подхожу к дивану, велел Анюте принести свечку. Он лежит почти неживой уже. Молодой еще очень человек, славное лицо, и сильного очень сложения. Я не знал, что и делать. Велел накрыть его потеплее. Другой, тот, который встретил меня, стал было снимать с себя какое-то платье. Ну этак, я думаю, он и сам, пожалуй, сляжет в постель. Я сказал, что сам пришлю, что нужно. Прислал им, действительно, два фланелевых одеяла. Утром сегодня велел чаю отнести. Спрашиваю у Анюты, как и что. Она говорит, что мой больной чаю не хотел пить, но что другой его уговорил. «Как», говорю, «да разве он в памяти?» – «Ничего, слава Богу», говорит, «только ходить еще не может». Я потом сам прихожу. Смотрю: в самом деле, в памяти. Лихорадочное состояние еще есть, ну и слабость, конечно, большая, однако опасности серьезной могло бы и не быть, если бы хоть какой-нибудь уход. Я думал было отправить его в больницу, но и сам не знаю. Во-первых, перевозить его по такой погоде…
Рассказ доктора возбудил весьма живой интерес в Лизаньке. Она решилась непременно на следующий же день ехать вместе с доктором навестить больного.
Она не без труда узнала в исхудалом, больном лице молодого человека – Богдана. В первую минуту она не нашлась, что сказать. На глазах у нее навернулись слезы.
– Спотаренко, как вы здесь? – спросила она совершенно некстати.
Богдан улыбнулся.
– Вы умрете здесь, в этом погребе.
– Я вас от души благодарю за участие. Но прошу вас успокоиться на мой счет, – отвечал Спотаренко слабым голосом, – велика беда, что в комнате холодно, и стану я умирать из-за таких пустяков!
– Бросьте вы вздор говорить. Переезжайте к нам. У нас есть лишняя комната. Там вам будет тепло, вы ни в чем не будете нуждаться.
– Еще раз очень и очень вас благодарю за предложение, которого принять не могу.
Лизанька рассердилась.
– Почему не можете? Это упрямство, каприз, ребячество, мелкое самолюбие.
– Право, я не думал оскорбить вас. Я совершенно искренно и от души вам благодарен. Но не от меня зависит исполнить ваше доброе желание. К тому же я слишком хорошо знаю свое сложение и убежден, что здесь я выздоровею гораздо скорее. Я ведь и теперь уже не болен, – прибавил он после паузы, – я только слаб еще очень. А холод отлично укрепляет…
Богдану, в сущности, ничто не мешало принять предложение Лизаньки, кроме какого-то мелочного довольно чувства, в котором он сам не давал себе хорошенько отчета и в котором не хотел признаться Лизаньке. Тем не менее, ему доставляло очевидное удовольствие ее видеть, и она сама очень хорошо это замечала.
Несколько раз она навещала его, то вместе с мужем, то с доктором. Товарищ Богдана по квартире тоже присутствовал при этих свиданиях. Это был скрытный донельзя, придавленный жизнью и всякими невзгодами молодой еще очень человек. Он познакомился с Богданом в классе, где они рисовали в академии. Потом, когда молодой герой наш очутился в совершенной крайности, без квартиры с одним двугривенным в кармане, Макаров, так звали бедного художника, приютил его в своей комнате. Через несколько дней Богдан заболел. Макаров уступил ему единственный диван, бывший в его обладании, а сам спал на полу, подмостив под себя какое-то подобие одеяла.
Лизанька не могла удержаться от слез, когда Богдан рассказывал ей об этом поступке своего нищего благодетеля и друга. Она просила Богдана взять у нее незначительную сумму денег для себя и для своего друга. Богдан согласился взять у нее десять рублей серебром в надежде расплатиться с этим единственным своим долгом скоро по совершенном выздоровлении. Стретнев и жена его приняли весьма горячее участие в судьбе молодых людей. Они расспрашивали Богдана, как он дошел до этой крайности. Богдан рассказал им, что, рассорившись с отцом, он стал стал давать уроки. Все это давало ему хотя ограниченный, но достаточный для него доход. В несколько месяцев он успел даже отложить кое-какую сумму. И тогда, бросив все позабытые дела, принялся за картину. Расчет его оказался неверным. Он скоро издержал все, что у него было, на краски, на натурщиков. А картина все еще не была готова. Стретнев предложил Богдану выхлопотать для него какое-нибудь место. Богдан не принял и этого предложения. Это огорчало и сердило Лизаньку.
– Что же за упрямство такое? Вы непременно хотите умереть с голоду?
– Нет, но я не считаю это худшим из зол, которые могут со мною случиться.
Потом он успокоил ее насчет своего положения.
– Дня через два или три, – говорил он, – я буду в состоянии выходить из дому. Тогда приищу себе опять какие-нибудь занятия. Соберу сколько-нибудь денег и поеду за границу. В Италию, например[39]39
В этом пассаже можно усмотреть автобиографический мотив: автор действительно уехал в Италию, намереваясь стать там художником; именно в Италии, во Флоренции и был сделан смелый шаг его будущей жены, порвавшей с мужем.
[Закрыть]. Буду жить там простым ремесленником. В моих глазах это лучшее из общественных положений. Никого не обкрадываешь. Правда, меня будут обкрадывать, но в этом случае я предпочитаю пассивную роль…
Стретнев пожимал плечами. Смотрел на молодого человека, как на поврежденного. Однако же предложил ему написать портреты себя и жены. Богдан согласился.
Работал он далеко еще нехорошо, но у него было много вкуса. Он схватывал сходство в общем; портреты его выдержали незнатоковскую критику знакомых Стретнева. У Богдана оказалось скоро несколько других заказов.
Он перешел на прежнюю свою квартиру к Frau Johanna и не без большого труда перетащил с собой Макарова, которому под разными предлогами уступил часть своих заказов.
Перемена в судьбе мало изменила характер Богдана. Он созрел несколько, утратил прежней своей порывистости, но внутри было не без бурь. Живописью он занимался с жаром и с успехом, но тысячи сомнений являлись и тут. Главное, и это часто приводило его в мрачное состояние духа, он примечал, что искусство немногим больше могло его манить к себе, чем наука. Ему все же хотелось жить…
К Макарову его привязывала не одна только благодарность. Он полюбил этого человека, придавленного и забитого тяжелым бременем жизни. Он просиживал часто целые ночи без сна, придумывая, как бы облегчить ему хоть сколько-нибудь горький жребий. Но он видел, что ему не спасти его… Новое и неожиданное горе убило бедного Макарова[40]40
Автор намерен рассказать в свое время читателям правдивую историю бедного художника Макарова [неустановленная персона. – М.Т.], из мещан. – Прим. автора.
[Закрыть], очень скоро после того, как он штофом водки вылечил Спотаренку от горячки. Это была первая чувствительная для Богдана потеря в течение всей его жизни. Недолговременная болезнь друга унесла у него порядочную часть собранного им капитала. Он снова принялся за уроки, за переводы, твердо решившись при первой возможности исполнить свой план поездки в Италию.
Лизанька несколько раз навещала Богдана во время болезни Макарова; она вместе с Спотаренкою шла за гробом бедного художника. Все это отчасти подействовало и на ее нервы. Мало-помалу она стала примечать, что сочувствие, которое возбуждал в ней Богдан, было вовсе не то безличное сочувствие к страданию человека, которое пробуждал в ней Макаров. Ей стала нравиться наружность молодого человека, сперва отталкивавшая ее своею жесткостью, ее занимало часто, что чувствует к ней Богдан?
Определить это было нелегко. По крайней мере, сам герой не сумел бы наверное. Со смертью Макарова он почти не жил в обществе людей. Он случайно встречался со многими, но как с тенями, или куклами. С матерью его отношения ограничивались одной перепиской, становившейся для него все более и более тяжелой. Чтобы не беспокоить ее и не напугать скверным своим нравственным и материальным положением, он постоянно лгал ей, даже в самом тоне своих писем, беззаботном и шутливом…
Редкие свидания с Лизанькой были для него праздником в этом томительном однообразии.
VII
Богдан обедал как-то у Стретневых в конце этой так прочувствованной им зимы; после обеда Стретнев ушел по обыкновению в свой кабинет. Богдан сидел в креслах у стола; Лизанька полулежала на диване. Были сумерки, они молчали. Лизанька вдруг взглянула на него и усмехнулась довольно горько…
– Я вспомнила, как вы прошлым летом гостили у нас в Р. Как недавно это было, а кажется, уж Бог знает сколько лет прошло с тех пор.
– Да будто многое в вас уже так изменилось? – спросил Богдан.
– Не только во мне. В вас, я думаю, больше…
– Нет, я все тот же.
– Где же! Вспомните наш разговор… или лучше, ваше ораторство в парке…
– Помню.
И в его воображении вдруг нарисовалась Лизанька, какой она представилась тогда ему, весной, при ясном небе, среди зелени. И на душе он почувствовал, словно как весна…
Очутившись в его страстных объятиях, Лизанька испугалась. Она бы никогда не решилась произнести эту страшную фразу. Но другого спасения не было.
Она сказала:
– Богдан, я не люблю вас; я не могу любить…
Когда Богдан выходил из комнаты, она позвала его. Несколько минут она молча смотрела на него.
– Ради Бога, – сказала она нетвердым голосом, – вы уничтожите меня, если вы решитесь…
– На самоубийство? – заговорил он, – нет, я этого не сделаю.
Она в другой раз позвала его.
– Неужели мы не увидимся больше? – сказала она не то утвердительно, не то вопросительно.
– Нам не надо видеться, – сказал Богдан.
Она держала его руки в своих руках.
– Вы можете слушать меня хладнокровно? – спросила она.
– С чего мне горячиться!
Она смотрела на него, но не смела говорить.
– Мне тяжело будет не видеть вас… Но ведь я вам не дам счастья. Это эгоизм с моей стороны. Я не должна удерживать вас…
– Если можно разойтись – всегда лучше разойтись…
Она опустилась на диван. Он попробовал освободить свои руки…
– Вы не уедете, не повидавшись со мной?
– Я зайду к вам перед отъездом проститься…
Оставшись одна, Лизанька долго плакала. Она чувствовала всю сложность, натянутость своего положения, и оно давило ее. Она пошла в кабинет к своему мужу.
– Что с тобою? – спросил он, увидя ее взволнованной и с заплаканными глазами.
– Nicolas, – тихо сказала она ему; слова с трудом выходили из ее груди. – Я не люблю тебя… Мы не можем жить, как жили до сих пор…
– Душа моя, – отвечал муж, – романическое чувство не переживает медового месяца. Да его вовсе и не нужно. Я давно знаю, что ты в меня не влюблена. Но ведь я и не требую этого. Но мы же жили вместе хорошо и спокойно.
– Я не могу больше так жить. Мне другой ближе тебя…
Николай Сергеич нахмурился, внутренне посылая к черту романтизм, и того, кто его выдумал. Лизанька плакала… Он хотел поцеловать ее, обнял ее одной рукой; она оттолкнула его руку.
– Мне тяжело это. Оставь меня, – сказала она.
Он еще больше нахмурился.
– Послушай, – начал он, – если ты любишь другого, я не стану тебя держать. Но я имею же право на то, чтобы меня не мучили, не оскорбляли напрасно… Из-за ребяческого увлечения… Я знаю, кто всему виною. Ты этого человека любить не можешь… Подумай серьезно о своем и о моем положении…
– Я не люблю никого, – отвечала Лизанька, еще больше заплакав, – но я хочу быть свободна. Я не отдалась увлеченью, потому что знаю, что я уж любить никого не могу…
– А если ты его не любишь, так о чем же у нас речь идет?
– Я хочу быть свободна… совсем свободна… Я хочу его видеть… Я не могу его не видеть…
– Старайся успокоиться, – говорил муж, который уже по-своему понял положение, – ты разве не свободна? Если хочешь, мы будем жить совсем отдельно, на разных половинах. Будем видаться, когда ты сама захочешь. Я буду приходить к тебе в гости. И ты можешь принимать, кого тебе вздумается… Но ведь я могу положиться на тебя, что если у вас дело зайдет слишком далеко, ты меня обманывать не будешь? А также и на то, что ты не поддашься ребяческому увлечению? Не станешь из-за прихоти, из-за каприза губить и себя и меня?
Лизанька на все была согласна. «Временное положение» это учредилось тотчас же в доме Стретневых. Николай Сергеич был уверен, что молодой человек увлек его жену; но он слишком верил также в силу характера своей жены, в ее ум, и надеялся, что увлеченье долго не продержится. Он даже не прочь был от того, чтобы Спотаренко часто навещал его жену; будучи уверен, что он очень много потеряет в глазах молоденькой женщины, если свидание с ним перестанет быть для нее запрещенным плодом.
Однако со всей своей практичностью, а может быть, именно благодаря своей исключительной практичности, Николай Сергеич далеко не понимал того, что происходило в душе у Лизаньки…
Она и сама едва ли понимала. Она любила Богдана; еще задолго до его признания она подозревала себя в этом. Неизвестно, почему самое признание это не застало ее врасплох, она уже ждала его и имела заранее приготовленный и очень обдуманный ответ. Когда она увидела Богдана после его болезни, в особенности же после смерти Макарова, несколько убитым нравственно, мрачным, угрюмым, – она почти радовалась этому. В объяснение этого странного явления можно сказать только следующее: сильные порывы молодого человека возбуждали горячее сочувствие Лизаньки, но она считала себя слишком усталой, надломанной. Она боялась идти так далеко, как он манил ее. Правда, иногда в ней просыпались те же силы, те же стремления, но она не доверяла им, не доверяла себе. Богдан – такой, каким она его знала, когда он гостил у нее на даче, казался ей слишком молодым. Когда же ей почудилось наконец, что болезнь, потеря, невзгоды состарили его, она вдруг увидала, что пропасть, разделявшая их до сих пор, сузилась значительно, если не слилась совершенно.
Когда она опять осталась одна, когда прошло чисто нервное волнение, вызванное в ней двойной сценой с любовником и с мужем, ей овладело сознательное и мрачное отчаяние. Мысль, что она не увидит больше этого человека, что она сама разбила своими руками все, что ей было дорого, что теперь стало ей еще дороже, эта мысль томила ее, давила неотступно. «Временное положение», искусно придуманное Николаем Сергеичем, длилось несколько дней и было для нее сущей пыткой. Она не могла не понимать, что между ней и этим человеком, умным, честным и благородным, все было кончено навеки. Те надежды, которые были в нем, и которые неосторожно он высказал, мелькали перед нею и прибавляли еще больше к ее смущению. Во время непродолжительных и довольно форменных визитов своих, Николай Сергеич говорил с видимым наслаждением о их жизни до катастрофы. Но эта жизнь, которую она выносила довольно долго, теперь казалась Лизаньке ужасной. Она была бы рада, если бы могла ненавидеть его за то, что он мог желать повторения этой жизни, пугавшей ее своей пустотой, будничным благоденствием; но ненавидеть его она не могла, потому что признавала, что он поступает в этом случае с редким великодушием… Ей казалось, что ей необходимо видеть Богдана, говорить с ним, и что ей станет легче; и тут же она уверяла себя, что она не должна его видеть, не должна для своей пользы, для пользы мужа, для его собственной пользы…
Она решилась самопожертвоваться. Она понимала, что Николай Сергеич немногим будет доволен!.. Но это-то и делало жертву всего больше тяжелою…