Текст книги "Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения"
Автор книги: Михаил Талалай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Итак, университет был закрыт. В Одессе мне делать было нечего. Но возвращаться к родителям на Кавказ – далеко. А вдруг скоро все успокоится?
И я поехал в Кишинев, куда меня давно приглашали погостить одни знакомые.
Думал я – поживу у этих гостеприимных людей две, три недели; за это время правительство одумается, даст нам справедливую конституцию; революционеры тоже одумаются, успокоятся; земские и городские деятели отдохнут от банкетов и резолюций; в общем, все войдет в колею. И я вернусь в освобожденный от инспекции и педелей4444
Педель – надзиратель за студентами в университете.
[Закрыть] автономный храм чистой науки.
Но время шло. Войска наши на Дальнем Востоке – у Сандепу, Мукдена, Телина отступали. Революционеры на Западе – в Киеве, Одессе, Харькове – наступали. Вслед за гапоновской истерией в январе начались волнения повсюду. В деревнях появились агитаторы, призывая крестьян к выступлениям против помещиков. А затем, уже в июне, одесские рабочие под руководством социал-демократов устроили пробное восстание, подожгли портовые здания; на броненосце «Потемкин» вспыхнул бунт…
В общем, ничто не предвещало скорого успокоения. И оставаться мне так долго в Кишиневе у знакомых становилось уже неудобным. Я отлично понимал, что всякий званый гость, если он засидится, неизбежно превращается в татарина. Таким образом, нужно или уезжать обратно в Одессу, или найти работу в Кишиневе и устроиться самостоятельно. Но какую работу? Уроки едва ли найдешь в такое тревожное время. Поступить куда-нибудь на службу – ужасно. Да и не стоит на короткий срок. Не заняться ли литературным трудом?
В Кишиневе издавалось тогда две газеты: «Бессарабец» и «Бессарабская жизнь». «Бессарабец» принадлежал знаменитому Крушевану4545
Павел Александрович Крушеван (1860-1909) – журналист, писатель, публицист право-радикального толка. Создатель Бессарабского отделения Союза русского народа.
[Закрыть], имя которого было одиозно не только левым кругам, но и людям умеренных политических взглядов. О нем говорили в юго-западных городах и местечках, как о каком-то мистическом чудище: не то это был Вий, не то Вурдалак. «Бессарабская жизнь», наоборот, оказалась газетой либеральной, примкнувшей к недавно народившейся конституционно-демократической партии. Редактором-издателем ее был очень милый, умеренно-образованный местный подрядчик, и имя его, в противоположность Крушевану, ни для кого одиозным быть не могло уже по одному тому, что этого имени никто в мире не знал, кроме тех кишиневцев, которым он строил дома и хозяйственные пристройки к ним.
Разумеется, я, как либеральный студент, стал подумывать о сотрудничестве именно в этой газете. Но как сотрудничать? На каком амплуа?
Правда, еще в 1902 году, будучи на втором курсе, я написал замечательную философски-математическую статью: «Метод координат и его биологическое обоснование», послал ее в журнал «Научное обозрение» Филиппова4646
Михаил Михайлович Филиппов (1858-1903) – писатель, философ, журналист, физик, химик, математик. Популяризатор науки и энциклопедист. Основатель, издатель и редактор журнала «Научное обозрение».
[Закрыть], и статья была напечатана. Но «Научное обозрение» – одно, а «Бессарабская жизнь» – другое. Кто из читателей газеты оценит глубину моей мысли и мое дарование, если я хотя бы в осторожной форме вернусь к теме о методе координат в настоящее тревожное время?
И, вдруг, на память мне пришло одно обстоятельство из моей прежней жизни: ведь с восьми лет до четырнадцати я был очень плодовитым поэтом и писателем! Уже первые мои стихи пользовались огромной популярностью не только в нашей семье, но и у соседей, живших наискосок через улицу! Может быть, действительно сделаться литератором? И я стал рыться в воспоминаниях…
Первое мое стихотворение было написано даже раньше восьми лет. Оно отличалось чрезвычайной краткостью формы, но насыщенностью в отношении содержания. В нем я сразу обнаружил то богатство и певучесть рифм, которыми отличались впоследствии все мои стихотворения. Написано оно было мною про самого себя и состояло всего из двух слов:
«Андрей червей».
Успех, сопровождавши это первое мое литературное выступление, был настолько велик, что все знакомые взрослые люди при встрече со мной цитировали указанное стихотворение и даже называли меня «Андрей червей». К счастью, однако, подобная ранняя слава не вскружила мне головы, а наоборот, заставила работать над собой и совершенствовать стиль. Уже через год после произведения «Андрей червей» я написал обличительное стихотворение против своей пожилой тетки, которая любила наряжаться и всегда требовала от горничной, чтобы та посильнее шнуровала ей корсет.
Стихотворение это кончалось следующими драматическими строками:
«И бывает – лопнет шнур:
Затянулась чересчур».
A вслед за этим написана была мною сатира на старшего брата – гимназиста, обличавшая его склонность к обжорству:
«С увлеченьем ест цыпленка,
Как голодный волк ягненка.»
В общем, слава моя росла. Сборник моих стихотворений и эпиграмм ходил по рукам у моих сестер, братьев, родителей, теток, кузин и даже некоторых близких знакомых. Но все это ничто, сравнительно с тем головокружительным счастьем, которое неожиданно выпало мне на долю: мною заинтересовался сам Лев Николаевич Толстой.
Произошло это так. Приехала к нам на Кавказ из Москвы погостить одна дальняя родственница. Была она женщина солидная, образованная, вращалась в литературных кругах. Прочла она мои произведения внимательно, не просто так, a надев на нос пенсне. И при мне торжественно заявила родителям:
– Замечательно! Я обязательно пошлю это все моему другу Льву Николаевичу Толстому. Он безусловно пришлет прекрасный отзыв.
Нужно ли говорить, в какое волнение пришел я от подобного плана привлечь к моему творчеству Толстого, о котором все отзывались с таким уважением. Каждый день с нетерпением я ждал почтальона. И каждый раз спрашивал свою благодетельницу:
– Это от него?
– Нет, не торопись. Еще рано.
И, вот, наконец, через несколько недель, чудо свершилось. Письмо пришло. И в письме, помимо прочего материала, было сказано и обо мне.
Толстой, сам Лев Николаевич Толстой, написал:
«Относительно присланных стихов скажу: оставьте мальчика в покое. Пусть учится.»
Неописуема та гордость, которой исполнился я, узнав, что великий писатель заботится о моем покое. Я ясно понял, что подобная забота связывает его и меня тесными узами, и дает мне право на некоторое место в русской литературе.
A затем вспомнился мне и другой случай, уже позже, когда я был в четвертом классе гимназии. У нас, в нашем городке, средне-учебных заведений еще не было, и потому учился я в соседнем Кутаисе, откуда ездил в отпуск домой. Родители поместили меня у своих знакомых – генерала в отставке и его жены; жил я у них, днем ходил в гимназию, после обеда готовил уроки, а по вечерам отдавался литературному творчеству. Но творчество это приняло теперь несколько иной характер. Так как мой духовный отец Толстой писал прозой, то я перестал увлекаться стихами и тоже перешел на этот более солидный жанр. Кроме того, прежнее мое увлечение Пушкиным прошло, и мне теперь больше нравился Гоголь. Особенно увлекался я его «Вечерами на хуторе близ Диканьки» и «Миргородом». И, вот, однажды возник у меня грандиозный план: написать целый том таких же точно рассказов под общим заглавием «Вечера в Конаковском переулке близ Кутаиса».
Материалом для первой повести этого сборника послужили мои собственные новые опекуны: генерал и генеральша. Жили они, действительно, очень патриархально, слегка по-гоголевски. Он увлекался разведением кур, целыми днями ходил по двору с ведром кукурузы и кричал: «цип-цип-ципашечки». Она же, его супруга, кур не любила, но зато обожала собачек, особенно несчастных – слепых и хромых. Очень часто к нам приезжал навещать этих собачек ветеринар, причем, если какая-нибудь из них серьезно заболевала, во всей квартире устанавливался строгий больничный режим; громко разговаривать было нельзя, шуметь – тоже; на окнах опускались шторы, ветеринар приезжал почти каждый день, а по вечерам за чаем генеральша устно сообщала нам бюллетень о ходе болезни.
Все это я с беспощадным мощным сарказмом описал в первой своей повести под заглавием «Старосветские помещики на новый лад». Написал, переписал начисто, черновик легкомысленно оставил на своем письменном столе и уехал на рождественские праздники домой.
А через неделю отец получил из Кутаиса от генерала письмо. В начале письма приводилось содержание моей повести с опровержениями по всем пунктам сатиры, а в конце говорилось:
«Пришлите кого-нибудь к нам за его вещами. Мы этого подлого мальчишку не желаем больше видеть у себя.»
И, так как в Кутаисе не было других знакомых, у которых я мог бы жить, родители спешно перевели меня в Тифлис и отдали в пансион.
Вот, вспомнив про весь этот литературный стаж своей ранней молодости, я и отправился в редакцию «Бессарабской жизни» испытать силы.
Первая газетная статьяВ те времена русская провинциальная печать представляла собой довольно грустное зрелище. По цензурным условиям, на политические темы газеты должны были писать осторожно, особым «эзоповским» языком, причем с таким расчетом, чтобы скрытой мысли автора статьи не угадал цензор, но в то же время угадали читатели. Этот эзоповский стиль дошел до того, что некоторые передовицы и фельетоны стали походить на ребусы или загадочные картинки, на которых среди невинного пейзажа надо было отыскать фигуру ненавистного министра или голову свирепого градоначальника.
В силу этой трудности положения, мелкие провинциальные газеты принуждены были заниматься главным образом вопросами местной жизни. Писалось о санитарных мероприятиях, об устройстве базаров, о судебных делах. А веселые фельетонисты, чтобы развлечь жаждавшего конституции читателя, издевались над тещами или негодовали на погоду, с намеками на несовершенства государственного строя России.
Самым же любимым занятием провинциальных журналистов было – подвергать беспощадной критике правых членов городских дум и управ, на которых они направляли весь свой политический пыл. Можно смело сказать, что несчастные правые городские деятели несли ответственность перед местной печатью не только за то, что они сами делали в области городского благоустройства, но и за все правительственные распоряжения, за действия министров, губернаторов, и даже за Святейший Синод. Эти бедняги не могли заслужить похвалы либеральных газет даже в том случае, если бы кто-либо из них спас утопающего, или с опасностью для жизни вынес невинного младенца из горящего дома. И если бы у кого-нибудь из них на дому произошла кража, газеты и здесь нашли бы предлог для борьбы, напечатав:
«Вчера с членом городской управы X. произошла какая-то темная история. Не то у него что-то украли, не то он сам что-то присвоил».
Из кого же комплектовались редакционные кадры этих мелких провинциальных изданий? Большей частью это были неудачники в образовательном или в профессиональном отношении. Уволенные семинаристы, аптекарские ученики, не окончившие курса гимназисты, реалисты, вечные студенты, актеры, или бывшие мелкие чиновники, не сделавшие в своих ведомствах особой карьеры. Писали они не всегда грамотно, но всегда с большим чувством собственного достоинства, переходившим нередко в сознание неоспоримого величия. И, чтобы подчеркнуть особое значение, которое им надлежит иметь в истории литературы, придумывали они себе пышные псевдонимы: Вергилий4747
Публий Вергилий Марон (Publius Vergilius Maro; 70 до н.э. – 19 до н.э.) – римский поэт. Автор «Энеиды».
[Закрыть], Марк Аврелий4848
Марк Аврелий Антонин (Marcus Aurelius Antonius; 121-180) – римский император из династии Антонинов, философ. Представитель позднего стоицизма.
[Закрыть], Сенека4949
Луций Анней Сенека (Lucius Annaeus Seneca; 4 до н.э. – 65) – римский философ-стоик, поэт, государственный деятель. Воспитатель императора Нерона.
[Закрыть], Ювенал5050
Децим Юний Ювенал (Decimus Iunius Iuvenalis; 60-127) – римский поэт-сатирик.
[Закрыть], Демосфен5151
Демосфен (Demosthenes; 384 – 322 до н.э.) – греческий оратор.
[Закрыть], Боккаччо5252
Джованни Боккаччо (Giovanni Boccacio; 1313-1375) – итальянский писатель и поэт эпохи Раннего Возрождения. Автор «Декамерона».
[Закрыть], Лоэнгрин, Фауст, дон Базилио5353
Учитель музыки из оперы «Севильский цирюльник» Д. Россини.
[Закрыть]; а иногда среди этих имен апокалиптически торжественно звучали Альфы, Омеги…
И, вот, зная, что вся эта печать считается одной из великих держав, я с замиранием сердца вошел в помещение «Бессарабской жизни». В скромной передней находилась высокая решетчатая загородка, за которой сидела лохматая барышня. Около загородки стоял пожилой человек с большим животом и большой добродушной головой, просматривавший какие-то деловые бумаги.
– Вам что угодно? – спросила барышня.
– Я бы хотел видеть господина редактора.
– Федора Егоровича?5454
Федор Егорович Захаров, редактор газеты «Бессарабская жизнь» с 1904 по 1911.
[Закрыть] А вот он.
Барышня небрежно ткнула пальцем в сторону большого живота, украшенного толстой золотой цепочкой для часов.
Выслушав мою бессвязную, заранее заготовленную речь о священном предназначении русской журналистики, Федор Егорович одобрительно покивал головой и предложил мне следовать за собой в его кабинет. Там он любезно усадил меня в кресло, закурил. И между нами началась деловая беседа.
– Значит, вы хотите писать у меня, – сказал он. – Что же? Я одобряю. A какие статьи хотите давать? Серьезные или веселые?
– Моя специальность – бичующая сатира, – скромно ответил я.
– Сатира? – тревожно переспросил он. – Так, так. А что это такое: сатира?
– Сатира – обличение, осмеивание недостатков, пороков… индивидуальных или коллективных… Социальных… Вот, Гораций5555
Квинт Гораций Флакк (Quintus Horatius Flaccus; 65 до н.э. – 8 до н.э.) – древнеримский поэт. Представитель «золотого века» римской литературы.
[Закрыть], например, сатирик. Гоголь. Щедрин. И я тоже.
– Ага. Понимаю. Я Горация иногда читаю. Недурно в «Акккерманском слове» пишет. Хлестко. A осмеивать – это очень полезно. Негодяев у нас немало. Один Крушеван чего стоит! А вы где раньше писали?
– Я в восьмом классе гимназии собственный рукописный журнал издавал. A затем, поступив в Университет, на втором курсе напечатал в петербургском «Научном обозрении» статью «Метод координат и его биологическое основание».
– В Петербурге? Здорово. А этот, как его, метод, значит, тоже сатира?
– О, нет. Это нечто научно-философское. А сатиры я писал раньше. Из-за одной даже пострадал: хозяева из квартиры выгнали, пришлось перевестись в другую гимназию. Впрочем, я писал и стихи. На них, между прочим, обратил внимание сам Лев Николаевич Толстой…
– Ишь ты! Толстой? Ну, а что вы принесли с собой для пробы?
– Вот, пожалуйста. В виде фельетона… «Путешествие на луну».
Тема эта, по-видимому, Федору Егоровичу не понравилась. Он слегка поморщился, что-то пробурчал про себя; но рукопись все-таки взял из моих рук и стал покорно читать. Сначала лицо его было серьезно. Но затем он стал улыбаться и один раз даже рассмеялся так основательно, что живот его закачался.
– Что же… – окончив чтение, одобрительно сказал он. – Хотя местами и мудрено, но в общем забавно. Значит, эти самые селениты, что ли, терпят у себя на луне без воздуха так же, как и мы, русские? Это действительно, без живой воды да без этой самой атмосферы – никак не проживешь. Хорошо. Я фельетон принимаю. На днях будет напечатано. И вообще, если хотите, приносите еще. Попробуйте, между прочим, каналью Крушевана как следует выругать: это и для литературы полезно, и читателям нравится.
Он, встал и протянул руку, давая понять, что аудиенция окончена. Но я, попрощавшись, не уходил, смущенно переминаясь с ноги на ногу.
– У вас есть еще какой-нибудь вопрос? – догадавшись, спросил, наконец, он.
– Да, простите… Но я хотел бы… Выяснить… Это… Насчет гонорара…
– Как? – Федор Егорович изумленно взглянул на меня. – Гонорара? A зачем гонорар? Вы же до сих пор как-то жили без моего гонорара, к чему же он теперь понадобился? И потом – газетное дело существует, как говорится, для этой самой идеи. Разве за идею можно брать деньги?
– Да, вообще вы правы… – Я покраснел. – Идея выше всего… Но у нас университет закрыт, стипендию мне не выдают… И потому я принужден… Поверьте, если бы не это, то я… В некотором роде… Охотно…
– Не знаю, не знаю, как быть, – грустно продолжал он. – Газета не приносит никакого дохода. Один только убыток. Вот, посмотрите…
Он вытащил из кармана брюк кошелек темно-зеленого цвета и раскрыл его.
– Один рубль… Другой… Полтинник… – забормотал он, пересчитывая содержимое. – Двугривенный. Еще двугривенный… Пять копеек… Ну, где тут платить гонорар?
Он со вздохом засунул кошелек обратно в карман и задумчиво посмотрел на меня.
– А сколько вы хотите за строчку?
– Право не знаю…
– Ладно. Так и быть, будете получать за строчку две копейки. Это все, что могу предложить из особой симпатии к вам. Только, имейте в виду, те строчки, которые будут неполными, не считаются. Теперь все газетчики, как Дорошевич, стали писать короткими строчками. Одно слово на одной строке, два слова – на другой. А у меня – не пройдет. Я не так богат, чтобы за пустые места платить. Значит – я распоряжусь, чтобы секретарша внесла вас в список сотрудников. Только – погодите…
Он взял со стола мою рукопись и открыл последнюю страницу.
– Вы подписались своей фамилией?
– Да.
– Это скучно. И опасно. А вдруг кто-нибудь придет бить за статью? Лучше придумайте это самое… Псе… Псевдоним. И никто не будет знать, что это вы. И веселее получится.
– А что же взять?
– Хотите, подпишитесь «Скорпион». Или – «Блоха». В знак того, что вы кусаете наших врагов.
– Блоха? – испугался я. – Пожалуй, слишком мелко… Лучше – что-нибудь научное. Будет солиднее.
– Берите научное. А что именно?
– Что? Сейчас… Орион… Арктур… Вега… Нет подумают, что женщина. Сириус… Азот… Ага! Вот! Моя фамилия происходит от селитры, а в химии селитра будет – «Азотнокислый Калий». Ничего не имеете против «Азотнокислого Калия»?
– Азотнокислый Калий? Азотнокислый Калий… А что же? Недурно. Ни у кого в России такой подписи еще не бывало. Сразу обращает внимание. Азотнокислый Калий… Это, притом, и смешно – как будто нарочно. И, кроме того, намекает, что автор не какой-нибудь стрекулист5656
Мелкий чиновник, канцелярский служащий (устар.); перен.: бойкий писака.
[Закрыть], a человек образованный, знает себе цену. Итак, валяйте, садитесь за стол и подписывайтесь с Богом.
После двух мучительных дней ожидания я развернул утром дрожащими руками газету и на третьей странице увидел своими глазами нечто замечательное, радостное, великолепное: огромными буквами – «Путешествие на луну». А внизу – черненькая чудесная подпись: «Азотнокислый Калий».
Нужно ли говорить, каким счастливым был для меня этот солнечный весенний день! Стыдливо выслушав от своих хозяев за утренним чаем комплименты, я заперся у себя в комнате и стал читать свою статью. Прочел раз, прочел два. Еще перечитал. Сам хохотал над теми местами, которые считал наиболее удачными. A затем, почувствовав, что в моей комнате, как на луне, не хватает воздуха, решил выйти на улицу и увидеть, какое впечатление произвела статья на население города.
Встречные прохожие, однако, шли мимо меня как ни в чем не бывало. Я смотрел на них, на внешний вид, на выражение лиц, старался угадать, кто из них читал «Путешествие на луну», а кто не читал. И загадочно улыбался. Вот, люди поравнялись со мной, и им в голову не приходит, что этот скромный студент, который по виду ничем не отличается от других – не кто иной, как автор напечатанного сегодня фельетона… Азотнокислый Калий!
А на бульваре я был даже слегка потрясен. Какой-то господин сидел на скамейке и, развернув номер нашей газеты, что-то читал. Не мое-ли? Я остановился, будто кого-то поджидая, и осторожно искоса поглядывал на читателя: не начнет ли смеяться? Но читатель не только не смеялся и не улыбался, а наоборот, хмурился. Чтение его не только не веселило, но скорее раздражало. Он, наконец вздохнул, сложил газету, громко пробормотал: «какая гадость» – и ушел. В чем же дело? Кто его раздражил? Наш передовик? Я? Или министр внутренних дел Булыгин, предлагавший проект учреждения Государственной Думы, обладающей только совещательным голосом? Нет, конечно, Булыгин.
Редактор Федор ЕгоровичВ «Бессарабской Жизни» мне пришлось сотрудничать несколько месяцев. Это была типичная провинциальная газета того времени, ее редактор-издатель, Федор Егорович 3<ахаров>, оказался добродушным человеком, с которым можно было работать. A редакцию составляли три студента, на которых, как на трех китах, держалась вся идеология газеты. Один студент – социал-демократ меньшевик; другой – социалист-революционер; a третий – я, причислявший себя тогда к кадетам. Эсдек писал передовые статьи от имени рабочего класса; эсер в руководящих статьях представлял всероссийское крестьянство, а я в патетических и сатирических фельетонах бичевал правительство, чувствуя за спиной российскую интеллигенцию во всей ее совокупности.
Разумеется, при таком неоднородном составе редакции направление нашей газеты должно было получиться довольно пестрым; но, к счастью для редактора, который не разбирался с достаточной ясностью, что у него пишут сотрудники, на помощь приходил цензор из Губернского правления. Он вычеркивал все самое существенное в передовых статьях эсдека, в руководящих статьях эсера, в моих обличительных фельетонах, даже в хронике, которую мы собирали сообща; и после такой хирургической операции все идеологические противоречия авторов сглаживались, и газета принимала какое-то среднее, совершенно неясное, но солидное направление.
Эта благодетельная роль цензора отражалась даже на наших внутренних редакционных отношениях. Имея перед собою общего врага – цензуру, мы редко спорили друг с другом по принципиальным вопросам. А наш милейший Федор Егорович, как мы замечали, втайне даже сочувствовал цензору. Когда из канцелярии от старшего советника Губернского правления нам возвращали посланные туда гранки с набором, и в этих гранках оказывалась вычеркнутой красным карандашом большая часть текста, Федор Егорович вел себя как-то странно. Словами выражал негодование, а веселой улыбкой на лице – удовольствие.
– Вы, кажется, радуетесь? – как-то раз, не выдержав, строго спросил его передовик.
– Я? Господь с вами, – отрекся Федор Егорович.
Но затем, набравшись храбрости, добавил:
– Как кадет, я цензуру, конечно, не одобряю. Но вы, господа, сами тоже виноваты – зачем пишете так длинно? Это и мне дорого – лишний гонорар платить, да и губернского советника раздражает – лишний материал читать. Вот, посмотрите на задние страницы календаря, как всякие мудрецы писали: всего две, три строчки, а как здорово выходило!
Вообще, точных политических взглядов Федора Егоровича мы, сотрудники, определить никак не могли, хотя и знали, что официально он принадлежал к конституционно-демократической партии. Иногда наш редактор очень либеральничал, порой чуть ли не доходил до высказывания анархических идей; а иногда, вдруг, произносил такие черносотенные речи, что приводил всех нас в содрогание.
Как-то раз, например… Возвращается он из города, нервно входит в общую редакционную комнату, где мы, трое, в трех углах писали свои статьи в трех направлениях, и начинает бушевать:
– Безобразие! Черт знает, что! Невозможно при таких условиях издавать газету!
– А в чем дело, Федор Егорович? – спрашивает эсер.
– Да очень просто, в чем дело! Жиды-оптовики опять подняли цену на бумагу! Житья от них нет!
Сотрудник меньшевик, погруженный в описание прелестей диктатуры рабочего класса, отрывается от работы. Будучи сам евреем, он, естественно, краснеет от обидных слов издателя и смотрит на него с негодованием. А тот ходит взад и вперед по комнате, продолжает изливать свои чувства.
Испытывая неловкость от возникшего положения, я решаюсь заступиться за своего коллегу:
– Простите, Федор Егорович… Я не собираюсь учить вас… Но вы – кадет. И я тоже кадет. А у нас в программе сказано, что мы должны добиваться равноправия для всех национальностей, в том числе и евреев!
– Ну, да! Я и добиваюсь! А в чем дело? – Редактор остановился, с удивлением взглянул на меня.
– Но в таком случае вы должны отстаивать для них те права, которых они лишены…
– Я и отстаиваю! Я очень хочу, чтобы они имели право жительства всюду! А то – почему их всех заперли здесь? Пусть переезжают на Волгу, на Урал, в Москву, в Петербург… Тогда конкуренция уменьшится! И дышать будет легче!
Если не считать подобных исключительных случаев, то редакционная жизнь в общем протекала у нас мирно, спокойно. Федор Егорович обращался с нами по-товарищески, вежливо, не позволял себе никаких грубостей. Писал я у него почти ежедневно, и он никогда не вмешивался в мои темы, исключая полемики с Крушеваном. В этом вопросе мы всегда дружно объединялись, так как Крушеван и его, и меня поносил иногда самыми ужасными словами. Про Федора Егоровича он писал, что если ему поручить устройство российского государства, то этот строй сейчас же рухнет, как рушатся те одноэтажные дома и сараи, которые Федор Егорович строил до сих пор кишиневским жителям. А про меня Крушеван говорил, что я известный студент-бомбометатель и что я чуть ли не собирался взорвать в виде протеста Новороссийский университет.
Но самое обидное было написано им по моему адресу в самом начале моего сотрудничества в «Бессарабской жизни». Подстрекаемый Федором Егоровичем, начал я его задирать первый; Крушеван некоторое время молчал, молчал и, наконец разразился. Стиль у него был грубый, в подборе слов он не стеснялся, хотя, несомненно, его газету читали не только мужчины, но и дамы, и, быть может, дети. И, вот, в первой же статье, посвященной мне, он с чудовищным цинизмом обрушился на то, что в литературном смысле было для меня самым священным – на мой псевдоним.
Раскрываю я как-то раз его газету и читаю: «В смрадной революционной клоаке, именуемой “Бессарабской жизнью”, появилась какая-то новая пакость: “Азотнокислый…”»
И затем следовало второе слово моей подписи. Но в этом слове «Калий» две последние буквы были выпущены, и вместо них стоял твердый знак.
Помню – несколько дней после этого я был совершенно подавлен. Даже стеснялся показаться на главной улице города. А чудак Федор Егорович, наоборот, —почему-то был очень доволен.
– Ничего, ничего, – ободрял меня он. – Теперь вы быстро пойдете в гору: Крушеван вас заметил.
Вообще, нельзя сказать, чтобы Федор Егорович был очень чутким человеком в области литературной чести. Да и в издательском смысле тоже не всегда оказывался на высоте. Особенно в вопросе о гонораре.
Согласно условию, должен был он платить нам в конце каждого месяца. Но это условие имело только теоретический характер. На практике получали мы гонорар по частям, в разное время, после долгих споров и препирательств. Сначала шли к секретарше, сидевшей за решеткой и изображавшей кассира. A после того, как секретарша объявляла, что у нее в кассе нет ничего, кроме почтовых марок, отправлялись к редактору в кабинет, где происходила всегда одна и та же сцена – Федор Егорович вынимал из кармана панталон тот самый темно-зеленый кошелек, который был мне памятен по первому визиту в редакцию, раскрывал его перед нами и плачущим голосом говорил:
– Ну что же я могу вам дать, господа? Смотрите: вот один рубль. Вот – другой. Полтинник… Двугривенный. Пять копеек… И все!
Получив, после длительных переговоров, по рублю или еще меньше, мы грустно удалялись в редакционную комнату писать очередные статьи; в этих статьях срывали свою злобу в нападках на правительство; а через неделю опять шли к редактору и снова знакомились с содержанием зеленого кошелька.
И вот, однажды, с этим кошельком у Федора Егоровича произошел большой конфуз. Явился к нам в редакцию какой-то представительный тучный господин в клетчатом костюме, с величавыми манерами, с убедительным приятным баритоном, с актерским лицом благородного отца.
– Доложите редактору, – сказал он секретарше, – что его желает видеть спешно прибывший из Петербурга известный журналист Пе-Пе-Зе.
Что происходило в кабинете Федора Егоровича, когда там сидел Пе-Пе-Зе, мы, сотрудники, точно не знали. Известно нам только было, что секретарша, по поручению редактора, бегала покупать водку, колбасу, ветчину, хлеб и что в кабинете во время выпивки торжественно звучал баритон гостя, чередовавшийся с подобострастным тенором Федора Егоровича. Судя по водке и ветчине, петербургский журналист совершенно очаровал нашего шефа.
Около часа оживленно беседовали они наедине; a затем Федор Егорович привел Пе-Пе-Зе в нашу комнату.
– Вот это у нас редакционная, – самодовольно заявил редактор. – Позвольте вам представить: мой передовик… Это – автор руководящих… А это… Ученый юморист Азотнокислый Калий.
– Очень приятно, очень приятно… снисходительно говорил гость, пожимая нам руки. – Азотнокислый? Да, да. Читал у Крушевана…
– Господа, – радостно обратился к нам Федор Егорович, – Петр Петрович сделал мне честь – согласился сотрудничать. Имейте в виду, мы должны относиться к нему с особенным почтением, как к пострадавшему за свои убеждения: его выслали из Петербурга.
– Вот как? – обрадовался передовик. – Очень счастлив познакомиться!
– Вы, наверно, призывали население к вооруженному восстанию? – с некоторым благоговением спросил в свою очередь эсер.
– Не совсем призывал, но в некотором роде. Вообще, не сошелся во взглядах с градоначальником. Только вот что, дорогой Федя, – обратился гость к Федору Егоровичу, – У нас, в Петербурге обычай – при заключении условия обязательно давать аванс. Без аванса в Петербурге никакая литературная деятельность не мыслима.
– Аванс? – Федор Егорович побледнел. – У нас, знаете, такого обычая нет…
– Очень жаль. В настоящее ответственное время провинция должна идти в ногу с Петербургом, если хочет старый режим заменить новым. Ну, хорошо, так и быть, я согласен всего на десять рублей. Чтобы не нарушать принципа.
Редактор растерянно взглянул на Пе-Пе-Зе, и его рука привычным движением полезла в карман.
– Вот, посмотрите, – обычным плачущим голосом начал он, раскрыв кошелек. – Один рубль… Два… Полтинник…
Петербургский гость насмешливо прищурил правый глаз.
– Бросьте, Федя, бросьте!..
– То есть, как бросьте? Двугривенный, десять. Пять копеек… Вот все, что у меня есть!
– Ну и шутник! – Гость весело расхохотался – Вот оригинал! А в другом кошельке? Меня, дорогой мой, провести трудно. Сейчас вы показываете зеленый, а когда посылали барышню за закусками, вынимали, небось, из другого кармана, коричневый? Там были и зелененькие бумажки, и красненькие. Ну, ладно, давайте пять рублей, и никаких дальнейших дискуссий. А завтра принесу первую громовую статью против самодержавия.
Сконфуженный Федор Егорович пяти рублей не дал, но на три, все-таки, рискнул. И впоследствии долго раскаивался в этом безумном поступке:
Известного петербургского журналиста Пе-Пе-Зе, высланного градоначальником за несходство взглядов, мы больше не видели.