Текст книги "Было все, будет все. Мемуарные и нравственно-философские произведения"
Автор книги: Михаил Талалай
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
План Ерицева показался нам гениальным. Когда наступил знаменательный день демонстрирования Дискобола, вся наша группа находилась в необычайном волнении. Кое-как прошли уроки. Кто-то из заговорщиков за невнимательность получил единицу. Томительно долго тянулся пансионный обед, с его традиционными борщом, битками и печеными яблоками… И вот пробило четыре часа, когда надо было уже начать действовать.
Все мы собрались тайком в дортуаре, где днем не разрешалось проводить время. Ерицев догола разделся, удовлетворенно осмотрел свои ноги, которые накануне побрил, взял в руку украденную на кухне сковородку без ручки, заранее тщательно очистив ее от копоти, и деловым шагом направился в рисовальный класс. Осторожно взобравшись на постамент, освобожденный нами от Венеры Милосской, переставленной на подоконник и вызывавшей тревогу прохожих за чистоту нравов нашей гимназии, Ерицев стал спиною к окну, чтобы лицо его было в тени, взял в одну руку сковородку, другою рукою коснулся ноги пониже колена и замер в такой позе.
– Хорошо? – деловито спросил он.
– Чудесно! – восторженно ответили мы хором.
– Пропорциональность есть?
– Есть!
– Напряжение мускулов видно?
– Видно!
Мы покинули дискобола, заперли на ключ дверь и торопливо направились к Матвею Андреевичу, который сидел у себя в дежурной комнате и перечитывал «Мифы классической древности» Штолля88
Генрих Вильгельм Штолль (Heinrich Wilheim Stoll; 1819-1890) – немецкий филолог-классик, историк. Автор популярных работ по греческой и римской истории и мифологии. Наиболее известные работы «Мифы классической древности» (1860), «История Древней Греции и Древнего Рима» (1866).
[Закрыть].
Сенсационное сообщение о тайном визите директора в рисовальный класс вместе со статуей привело нашего любимца в неописуемое волнение. Правда, сначала он не поверил. Но увидев на наших лицах ту глубокую искренность и ту чистосердечную простоту, которая свойственна только невинной детской душе, – засуетился, забегал по комнате, забормотал, и затем начал нервно смеяться.
– Значит, правда… Сюрприз!.. Удивить хочет… Шутник!..
Дальше все произошло почти так, мак мы предвидели. Не найдя в кармане пальто ключей, Матвей Андреевич отправил одного из нас к себе на квартиру, предполагая, что по рассеянности забыл их дома. А сам вместе с нами быстро направился в дортуар, приставил у двери рисовального класса стул, взобрался на него и прильнул лицом к окошечку.
Уже приближались ранние зимние сумерки. Солнце склонялось к горизонту. В огромной комнате, загроможденной столами, стульями, классными досками, статуями, слепками, шарами и пирамидами для первоначального обучения рисованию с натуры, – протягивались длинные тени. И тут, в игре света и теней, по соседству с Венерой и огромной головой Зевса Олимпийского, созданного бессмертной рукой Фидия, в застывшей позе стоял он, наш Дискобол, заранее предупрежденный стуком в дверь, что Матвей Андреевич приближается.
– Замечательно! Великолепно! – радостно бормотал наш ценитель искусства, ерзая носом по стеклу и время от времени поворачивая к нам счастливое лицо. – Хотя это копия, но я чувствую дыхание гениального Мирона!
– Да, он дышит, – чистосердечно согласился один из нас, ближе всех стоявший к стулу Матвея Андреевича.
– Одно жаль, – продолжал восторженный поклонник Мирона, – что здесь гипс соединен с каким-то составом, который делает изваяние слегка темноватым. Хотя я видел, например, во время поездки в Германию в мюнхенской Глиптотеке несколько фигур…
Матвей Андреевич не окончил фразы и замер на месте. На лице выразился испуг. Глаза, слегка выдвинувшись из орбит, неподвижно уставились в противоположный конец дортуара.
– Вы что тут делаете, господа? – послышался удивленный голос директора. Увидев, как преподаватель читает лекцию, стоя на стуле, Лев Львович медленно подошел и внимательно оглядел нашу группу.
– А! Это вы… Лев Львович… – виновато улыбаясь, забормотал Матвей Андреевич, неуклюже слезая со стула. – А мы тут любуемся… Дискоболом…
– Каким Дискоболом?
– Хе-хе… Я уже знаю: сюрприз, Лев Львович… Сюрпризик!..
– Сюрпризик? Дискобол? Где?
– А вот там… Извольте посмотреть… В это окошечко…
Директор изумленно взглянул на подобострастно изогнутую фигуру преподавателя и опустил руку в карман.
– Ничего не понимаю. Погодите… Где ключи? А, вот.
Он вставил ключ в замочную скважину, толкнул дверь в рисовальный класс и вошел. Матвей Андреевич со смущенно-хитрой улыбкой, семеня ножками, двигался за ним. А мы, ошеломленные, подавленные, не знали, что предпринять. Бежать? Но поздно. Директор все равно всех видел. Да и кроме того, нечестно оставлять в беде товарища.
Увидев Дискобола на месте Венеры Милосской, пораженный директор боязливо стал к нему приближаться. Матвей Андреевич тоже. Мы со страхом толпились у двери.
И, вдруг, Дискобол выпрямился. Рука, упиравшаяся в ногу, поднялась кверху. Другая – разжалась, отбросив в сторону сковородку, со звоном покатившуюся под Зевса Олимпийского. И мощная фигура древнего атлета пружинисто метнулась вперед, пролетела мимо директора и исчезла, проскочив в открытую дверь дортуара.
– Ерицев? – узнав Дискобола, строго спросил Лев Львович Матвея Андреевича:
– Ерицев! – тоже узнав Дискобола, уныло ответил Матвей Андреевич Льву Львовичу.
В мои времена в карцер уже не сажали. Взамен этого самозванец-дискобол был приговорен к лишению отпуска на рождественские праздники. Нам же, его соучастникам, сбавили в четверти балл за поведение.
* * *
Среди преподавателей упомяну еще одного очень интересного и красочного человека – учителя музыки, чеха Иосифа Ивановича Кункля.
В конце прошлого столетия и в самом начале нынешнего в наших русских гимназиях находилось немало чехов, главным образом в качестве учителей греческого и латинского языков. Почему это – затрудняюсь сказать. Возможно, что в силу симпатий правительства и общественных кругов к младшим братьям славянам. Обычно чехи были весьма добросовестны, хорошо знали предмет, но, к сожалению, часто русский язык был им известен значительно хуже, чем греческий или латинский. Мне рассказывали, например, про одного что, разбирая текст с рассказом о том, как воины варили себе пищу на кораблях, он переводил: «На корабле поднимался дым от пищеварения».
Иосиф Иванович давал уроки музыки желающим по вечерам и создал из учеников недурной «симфонический» оркестр, которым наш директор очень гордился. И, действительно, на ежегодных актах этот оркестр удивлял многочисленных почетных гостей своей сыгранностью и своим бойким исполнением таких номеров, как увертюра к «Дон Жуану» Моцарта, интродукция к опере «Норма» или «Приглашение к вальсу» Карла Марии фон Вебера.
Я участвовал в оркестре в качестве одной из первых скрипок и регулярно посещал вечерние занятия Кункля. Собирались мы группами – по очереди, игравшие на струнных инструментах и на духовых. Только Иосиф Иванович, к сожалению, был очень словоохотлив и уроки сильно затягивал. Особенно много времени уходило у него на анекдоты, которыми он любил щеголять.
– Хотите анекдот? – спрашивал он, когда все мы, «струнные», были уже налицо. И, не ожидая ответа, рассказывал:
– В школе учитель спрашивает ученика: Карл, скажи, которых ты знаешь животных безпозвоночников? – Червичэк, господин учитель. – А еще какого ты знаешь безпозвоночника? – Еще один червичэк, господин учитель. Ха-ха-ха!
И Иосиф Иванович сам начинал хохотать, давая понять, что анекдот окончен.
– А вот еще. В церкву приходит один человек и видит – кругом пусто. Тогда он спрашивает того, который продает свечку: скажите, пожалуйста, почему в церкве никого нет? – Потому нет, – говорит тот, – что никто не пришел. Ха-ха-ха!
– Ха-ха-ха, – снисходительно соглашались мы со смехом Иосифа Ивановича.
Несмотря на свою жизнерадостность, Кункль, однако, долгое время испытывал в душе тяжкую драму. Вот уже три года, как написал он для нашего оркестра прекрасную симфоническую картину – «Лесную сюиту», в которой изображаются все звуки леса. Не хуже, чем в «Лесном шепоте» Вагнера. Кроме того, в этой сюите происходит и буря вместе с грозой, тоже не слабее, чем в «Пасторальной» симфонии Бетховена. Между тем, пренебрегая всеми достоинствами сюиты, директор никак не желал, чтобы это произведение было исполнено на акте. Долго мучился бедный Иосиф Иванович, терпя незаслуженное оскорбление. И, вот, однажды, на четвертый год, когда я был уже в седьмом классе, Иосиф Иванович как-то раз вбежал в класс, радостно-возбужденный и торжественно объявил, что на предстоящем акте будет исполняться «Лесная сюита». Директор разрешил.
Все мы искренно обрадовались за Кункля и добросовестно приступили к разучиванию своих партий. Иосиф Иванович на репетициях сильно волновался и нервно растолковывал всем, что их инструменты должны изображать. Мы, первые скрипки, обязаны были особенно подчеркнуть рисунок мелодии, которую, сказать по правде, трудно было уловить, несмотря на закатывание глаз и приседания автора. Дирижировал Кункль вообще очень темпераментно. Иногда вытягивался во весь свой рост, требуя от нас форте или фортиссимо; иногда опускался, подгибая худощавые ноги, и чуть ли не садился на корточки, когда нужно было перейти на нежное пианиссимо. А на бритом изможденном лице его отражалась вся многогранность темы каждого значительного произведения. Окруженные веером морщин глаза его, выражали попеременно, то нежную сладость, то глубокую печаль, то буйный протест, то покорное подчинение судьбе.
Во время репетиций «Сюиты» Иосиф Иванович особенно долго бился с двумя флейтистами, которые никак не могли понять, что от них требуется.
– Это птички поют, понимаете? – восклицал Кункль. – Делайте, как птички! Пойте!
– А как же я могу петь, когда у меня рот занят? – ворчливо отвечал один из них.
– Не вы должны петь, а флейта! Она у меня птичка!
Точно так же много хлопот было у Иосифа Ивановича с нашим дискоболом Ерицевым, игравшем на контрабасе. Ерицев очень любил свой инструмент, но любил не за его звуки, а за величину. Будучи одним из самых высоких учеников в гимназии, он выбрал контрабас, как инструмент более всего подходящий к его фигуре. Кроме того, только на контрабасе, во время фортиссимо, он мог показать всю мощь и игру своих мускулов.
– Тише, Ерицев! – умолял Кункль. – Вы должны показывать не кричание тигра, а шороховатость листьев в лесу.
И, вот, наступил, наконец, счастливый для Иосифа Ивановича день. День, когда весь высший свет Тифлиса должен услышать его «Лесную сюиту». И, действительно, на акт по обычным специальным приглашениям собрались – представитель Экзарха Грузии – архиерей Грузинской епархии; генерал – представитель Главноначальствующего; губернатор с супругой; вице-губернатор с супругой; председатель Судебной палаты; председатель Окружного суда; командиры стоявших в Тифлисе полков; городской голова, члены управы, высшие чиновники; редактор «Тифлисского листка» и многие другие выдающиеся люди Закавказского края. В первом ряду, рядом с директором, сидели: справа – архиерей, слева – представитель Главнокомандующего и губернатор с супругой. Остальные были размещены сообразно с их рангом и положением в обществе.
Сначала прошла часть официальная. Мы сыграли «Боже Царя храни». Затем, в перерыве, директор подошел к Кунклю и шепотом спросил: проверил ли он швы своего фрака и брюк? Этот вопрос не был праздным, так как в позапрошлом году на акте произошел, в самом деле, весьма прискорбный случай: во время исполнения интродукции к «Норме» Кункль при переходе оркестра от форте на пиано напряженно нагнулся к оркестру, присел, фалды фрака раздвинулись, задний шов брюк разошелся, и Тифлисскому высшему свету открылась та тайна, что наш дирижер носит не белое нижнее белье, а голубое, с полосками.
Получив от Кункля успокоительное заверение, что жена его вчера тщательно закрепила все швы, директор вернулся на свое место, дал знак начать музыкальную программу, – и Иосиф Иванович поднялся на помост, где стоял пульт.
Мы, исполнители, конечно, все были готовы. Виолончелисты, как полагается, сидели против дирижера, прочно обняв ногами свои инструменты; первые скрипки расположились справа, вторая – слева. А сзади разместились деревянные и медные, за которыми горделиво возвышалась фигура Ерицева, одной рукой опиравшегося на огромный гриф контрабаса, другой рукой мощно сжимавшего упругий смычек.
Кункль постучал палочкой, поднял ее вверх, опустил, – и «Лесная сюита» началась. Первые скрипки в нежном пиано повели незамысловатую, но полную романтизма кантилену; вторые скрипки аккомпанировали первым, в тихих переливчатых звуках передавая лепет свежей листвы; флейты время от времени проходили по этому фону зигзагами нот, изображая пение и щебетание птиц; кларнет в одной и той же терции повторял однообразное кукование кукушки; легкое трение медных тарелок воспроизводило звуки цикад; а контрабас Ерицева сдержанным хрипом смычка давая шуршание опавших листьев, которыми играл, налетавший время от времени, ветерок.
Зал притих. Несомненно, «Сюита» производила на него впечатление. Представитель Главноначальствующего, склонившись к директору, одобрительно что-то шептал, на что директор отвечал почтительным кивком головы, не отводя, однако, тревожного взгляда от Кункля и его панталон. Архиерей, видимо, тоже был доволен, любовно поглядывая на оркестр и удовлетворенно разглаживая бороду.
Но, вот, в нежную лесную идиллию неожиданно врывается тревожный рокочущий звук литавр. Это – отдаленный гром, предвещающий приближение грозы. Контрабас зашуршал листьями сильнее, постепенно переходя к треску сучьев и к обламыванию сухих ветвей. Флейты бросили птиц и засвистали порывами визгливого ветра. Наконец, раздался неистовый грохот медных тарелок. В каденциях скрипок сверкнула ослепительная молния…
Кункль всем своим существом ушел в эту грандиозную бурю, лицо его дышало искренним вдохновением. Глаза лихорадочно метались от одних инструментов к другим, магическая дирижерская палочка исступленно носилась в воздухе. Иосиф Иванович был поистине счастлив, ощущая, что вся разыгравшаяся в зале стихия – создание его собственного, личного творческого духа.
Но что это такое? Нечто чуждое, диссонирующее, вдруг, ворвалось в «Сюиту». Наряду с бурей, проходившей в соль мажоре, прокатился громкий добавочный гул в сопровождении жалобного воя, построенного на несомненном миноре. Гул рос. Завывание тоже, вдруг, под фортиссимо всего оркестра, под рокот литавров, грохот тарелок, рев контрабаса, визг флейт, хроматические взлеты скрипок и под добавочный таинственный гул – все помещение актового зала дрогнуло, затряслось, люстра под потолком закачалась, стоящий в углу бюст Пушкина упал с высокой колонны…
– Землетрясение! – раздался истерический женский крик.
Оркестр смолк, внезапно остановившись на очередном ударе грома. Музыканты соскочили со своих мест. Кое-кто пытался бежать сквозь закрытую дверь в соседний дортуар. Мы, скрипачи, продвинулись к подоконнику, на который можно было вскочить в случае обвала потолка. Потеряв от страха контроль над своими действиями, я почему-то поднял к плечу скрипку, ударил по струнам смычком и стал громко наигрывать сентиментальную грузинскую песню: «Сакварело, сада хар?»99
«Где же ты, любимая?»
[Закрыть].
А в зале началась паника. Некоторые бежали, спустившись по лестнице к выходу. Некоторые жались к стенам, некоторые вышли в коридор. Архиерей, подняв руку, что-то говорил, успокаивая присутствовавших. Как мне потом рассказывали, – не знаю, правда ли это, – инспектор наш сказал своей жене: «Душечка, я принесу тебе зонтик против штукатурки» – и исчез. Учитель латинского языка Федор Дмитриевич, будто бы, стал объяснять одному из приезжих петербургских гостей, что в Тифлисе землетрясения не редки и что к ним нужно постепенно привыкать, как к неизбежному явлению природы. А про директора Льва Львовича говорили, что перепуганная губернаторша стала резко упрекать его за землетрясение, на что Лев Львович растерянно отвечал: «Простите, ваше превосходительство, но я, право, не виноват».
Увы! Бедный Кункль после этого так никогда и не дождался вторичного, полного исполнения «Лесной сюиты». Когда, впоследствии, он как-то раз в разговоре с директором заикнулся о повторении своего произведения, Лев Львович испуганно замахал руками и ответил:
– Ну, нет, дорогой! Вы мне опять испортите акт!
Иосифу Ивановичу оставалось утешаться только тем, что у Шуберта тоже была своя неоконченная симфония.
IIIО жизни своей в пансионе первой Тифлисской гимназии всегда вспоминаю с приятным чувством. Хотя у нас, пансионеров, было много начальства – директор, инспектор, воспитатели, классные надзиратели, дядьки, – однако, никакого начальственного гнета мы не ощущали. Режим, установленный директором Львом Львовичем Марковым, был достаточно либеральным, без излишних формальностей. Директора все мы любили и уважали. Инспектора Обломского – тоже, особенно за его незлобивость и меланхолическое отношение к нашим проступкам.
Помню, как-то приехал я из Батума после пасхальных праздников, опоздал на два дня. Инспектор, к которому нужно было явиться, принял меня с напускною суровостью.
– Почему опоздал? – строго спросил он.
– Простите, Петр Ильич… – виновато ответил я. – Поздно приехал.
– А отчего поздно приехал?
– Опоздал, Петр Ильич.
– Ага. В таком случае, постарайся, пожалуйста, не опаздывать, когда поздно приезжаешь, и не приезжай поздно, когда опаздываешь. Иди.
Из воспитателей самым строгим был у нас Константин Петрович Найденов. Любил он распекать за каждую малейшую провинность, много шумел. Но весь этот шум обычно ничем неприятным не кончался. Найденов только любил, чтобы ему никогда не возражали.
Бывало, скажешь ему в свое оправдание:
– Но ведь это было не так, Константин Петрович…
И он взрывается:
– Что? Не так? Значит, я вру?
– Отчего врете, Константин Петрович… Но я…
– В таком случае я лжец?
– Нет, не лжец, но меня там не было…
– Следовательно, ты меня обвиняешь в клевете? Считаешь нечестным человеком? У которого нет ни стыда, ни совести? Очень хорошо! Очень мило! Прослужил я верой-правдой Царю, отечеству, Министерству Народного Просвещения тридцать лет, награжден орденом Станислава третьей степени, дожил до седых волос, а какой-то мальчишка, щенок, смеет уличать меня в искажении фактов, в недостойном поступке? Пошел вон, чтобы я тебя не видел!
Жизнь в пансионе шла по звонку. По звонку вставали, пили чай, завтракали, обедали, ужинали. В столовой во главе каждого стола сидел ученик старшего класса – седьмого или восьмого, – который должен был распределять порции и следил, чтобы младшие не шалили.
Эти функции благотворно действовали на старших учеников, делали их более солидными, серьезными, воспитывали чувство ответственности и справедливого отношения к людям. Ведь правильно распределять порции, например, делить курицу, не такая простая вещь.
Вообще, ученики старших классов считались у нас уже полу-студентами и пользовались льготами, о которых не могли мечтать младшие. Семиклассники и восьмиклассники имели право после обеда до пяти часов ежедневно выходить из здания гимназии на прогулку без всякого надзирателя, что очень льстило их самолюбию. Кроме того, раз в неделю они могли посещать по вечерам оперу или драму. А при приготовлении уроков, когда младшие собирались в общий рекреационный зал, старшие занимались или у себя в классе или в просторном помещении библиотеки.
По вечерам, перед сном, в дортуаре старших обычно было спокойно и тихо, чего нельзя сказать о дортуарах младших. Там, у малышей, часто стоял шум, организовывались битвы с индейцами, война англичан с бурами, причем подушки играли роль артиллерийских снарядов. Дежурному воспитателю стоило иногда большого труда прекратить эти военные действия и заставить сражающихся заключить продолжительный мир. Нередко наиболее изобретательные шалуны устраивали заговоры против тех товарищей, которые рано засыпали и постыдно уклонялись от участия в сражениях. Например, привязывали тонкую веревку к нижнему концу одеяла уснувшего дезертира, протягивали ее под соседние кровати, и тянули, пока одеяло не слезало со спавшего. Спавший просыпался от холода, натягивал на себя одеяло; но, когда это повторялось несколько раз, разъяренная жертва соскакивала с постели, кидалась на спавшего рядом ни в чем неповинного соседа и начинала тузить его кулаками за глупую шутку.
Или устраивали иногда «землетрясения». Кто-нибудь подлезал под кровать спящего и спиною подбрасывал кровать в воздух. Спавший в ужасе просыпался, а заговорщики, делая вид, что тоже проснулись, поднимались на своих постелях и начинали обмениваться мнениями о силе только что происшедшего землетрясения. На следующий день одураченный пансионер, рассказывая приходящим ученикам о страшном ночном толчке, удивлялся, что никто в городе этого исключительного явления природы не наблюдал.
* * *
Перейдя в шестой класс, я сделался «старшим» учеником и приобрел право на ежедневные прогулки по городу после обеда.
Небольшими группами мы бродили по улицам; по Верийскому спуску направлялись к берегу Куры, где любовались быстрым бегом реки с ее жуткими водоворотами; ходили в красочную торговую часть города – на авлабар, где раздавался непрерывный шум от гортанных выкриков торговцев, от грохота и звона выделываемой посуды, от рева ослов и стука проезжающих фаэтонов. Иногда встречалась нам целая вереница таких фаэтонов: в первом сидели зурначи, услаждая слух окружающих гнусавыми и барабанными звуками зурны; в следующих – по пяти и по шести человек в каждом – развеселившиеся местные жители из простонародья, с бутылками и стаканами в руках, что-то громко восклицавшие, протягивавшие руки с наполненными стаканами в разные стороны и пившие за здоровье встречных прохожих. Это, оказывается, был свадебный кортеж, гуляние в честь новобрачных. А иногда попадались и одиночные фаэтоны, тоже переполненные пассажирами, но уже молчаливыми: мать, отец, дети, прислуга, корзины с едой, с бутылками, с одеялами, с теплыми шарфами, с грудой белья. То целая семья ехала мыться в знаменитые Тифлисские бани.
Однако самыми любимыми послеобеденными прогулками были восхождения на Давидовскую гору, подъем на которую начинался возле нашей гимназии. Добравшись до монастыря, в котором находится гробница Грибоедова, мы по тропинке отходили куда-нибудь в сторону, располагались над обрывом, откуда открывался чудесный вид на весь город, и начинали петь хором грузинские или малороссийские песни. В этих случаях я старался изображать бас, считая, что басовые ноты придают человеку солидность и вес в обществе. А когда наш репертуар хоровых вещей иссякал, начинались сольные номера. Так как я уже бывал в опере и особенно полюбил «Аиду» и «Фауста», то кое-что оттуда помнил. Стоя над обрывом лицом к целому Тифлису, я во весь свой бас начинал воспроизводить партию главного жреца:
– «Радамес! Радамес! Радамес! Оправдай себя!».
А затем, делаясь Мефистофелем, принимался заклинать цветы:
– «И вы, цветы, своим душистым тонким ядом напоите сердце Маргариты!».
Нечего говорить, как льстило моему самолюбию, когда проходившие мимо нас к монастырю набожные грузинки в испуге останавливались, стараясь узнать, в чем дело, а внизу, под обрывом, в примыкавших к горе дворах начинали неистово лаять собаки: ведь это я тот, который вызвал повсюду такое волнение!
Кончали же мы свои концерты на горе обыкновенно какими-нибудь веселыми номерами, главным образом, популярными песнями тифлисских кинто1010
Персонаж грузинской культуры, весельчак, бескорыстный плут или мелкий мошенник, завсегдатай духанов, участник застолий и гуляний.
[Закрыть]. Например:
«Если ты мене не любишь,
На Кура-река пойду,
Больше мене не увидишь:
Как шамайка поплыву».
Или другой:
«В Муштаиде, в пять часов,
Музыка игрался,
Разных сорта барышня
Туда-сюда шлялся».
Между прочим, во время прогулок по Тифлису мы имели возможность довольно хорошо ознакомиться с нравами и повадками этих кинто, представлявших собой особый класс населения города, весьма своеобразный и любопытный. Были они мелкими торговцами разных местных национальностей, главным образом, из армян, продававшими свой скромный товар в разнос с лотков, которые носили на головах; некоторые же, побогаче, имели небольшие лавчонки, где можно было купить зелень, фрукты, молочные продукты и всякую галантерейную мелочь. Отличались они обычно веселым характером, жизнерадостностью: любили шутки, прибаутки, иногда довольно грубые – нередко подтрунивали и над собой, и над покупателями.
Правда, остроты их иногда бывали стереотипными. Если кто-нибудь из экономных покупателей просил отрезать ему небольшой кусочек сыра, или продать одно яйцо, кинто приближал к нему свое лицо и как бы по секрету с интересом спрашивал:
– Ты что? Много гостей себе позвал?
Но большей частью эти шутки и саркастические замечания оказывались все же импровизированными. Например, один из наших гимназистов как-то зашел в лавку к кинто купить небольшой арбуз.
– Скажите, пожалуйста, – спросил он, – есть у вас арбузы?
– А это что? Хурма? – ответил кинто, показывая рукой на три кучки арбузов, аккуратно сложенных у стены.
– Мне нужно за пять копеек.
– За пять там, самые маленькие.
Покупатель подошел к указанной ему кучке, стал поднимать по очереди каждый арбуз, прикладывать его к уху и сжимать, чтобы по хрустению коры определить зрелость. Перебрал он почти все арбузы и в беспорядке разбросал их по полу.
Это поведение гимназиста кинто не понравилось. Он стоял сбоку, выставив вперед свой живот, на котором выпячивалась в виде большой шишки серебряная застежка пояса, и мрачно следил за происходившими опытами.
– Послушай! – не выдержав, наконец, спросил он. – Ты что делаешь?
– А я хочу, чтобы звук хороший был, – продолжая перебирать арбузы, отвечал тот.
– Что такое? Звук? – с негодованием воскликнул кинто. – Ты за пять копеек покупаешь и хочешь, чтобы в середине духовой оркестр играл?
А однажды, во время послеобеденной прогулки по Головинскому проспекту, мы, гимназисты, наблюдали такую сценку.
Нам навстречу по улице возле обочины тротуара медленно двигался кинто с лотком на голове и время от времени громко выкрикивал:
– Свежие фиалки! Пахучие свежие фиалки!
Между прочим – все кинто очень любили называть свои товары «свежими», не только цветы и фрукты, но и все остальное. Гнали по улице гусей и кричали: «Свежие гуси!». Несли на лотках нитки, пуговицы, булавки и тоже восклицали: «Свежие нитки! Свежие пуговицы!».
– Кинто, – обратилась к продавцу шедшая впереди нас дама, – Покажи фиалки!
– Пожалуйста, мадам! С удовольствием!
Он торопливо снял с головы лоток, на котором в живописном порядке были разложены маленькие букетики, и услужливо протянул его даме.
– Не особенные! Не важные! – капризно заговорила дама, поочередно поднося к носу фиалки и пренебрежительно бросая их обратно на лоток. – Совсем старые!
– Как старые? Я сегодня их на курьерском поезде из Авчал привозил!
– Рассказывай, рассказывай. Вот этот – совсем увядший… Этот – не пахнет…
– Не пахнет? На целую версту пахнет, мадам! Спроси вон того господина, который около Дворца стоит: он скажет, что оттуда запах слышит!
– Нет, нет. Дрянь. Не надо.
Дама отвернулась от лотка и двинулась вперед. Кинто за нею.
– Барыня, купи!
– Нет, нет.
– Купи, барыня!
– Потом… как-нибудь… После!
Она ускорила шаг. А кинто остановился, вздохнул, обиженно посмотрел ей вслед и с горькой усмешкой крикнул вдогонку:
– Эх, что потом! Потом, может быть, ты уже сдохнешь!
На все местные или общероссийские события кинто откликались своеобразно. Когда в Тифлисе трамвай сменил допотопную конку, кинто стали устраивать на нем увеселительные прогулки, покупали на каждого человека по четыре места и ложились на скамейки, попивая из бутылки вино. Кондукторам и полицейским долго пришлось воевать с этими пассажирами и доказывать им, что четыре билета не дают права лежать в вагонах трамвая. А в политических вопросах кинто тоже охотно высказывали свои собственные мнения, подчас довольно любопытные.
В 1905 году летом, когда Витте ехал в Портсмут для заключения мира с Японией и когда по этому поводу в Тифлисе ходили разные противоречивые слухи, один мой знакомый спросил своего поставщика зелени старого кинто:
– Скажи, Микиртыч, как по-твоему: будет заключен мир, или не будет?
– Нет, не будет, – ответил тот.
– Так что же: снова война будет?
– Нет, война тоже не будет.
– Как так? Мира не будет, войны не будет… Что же будет?
– Телеграмм будет.
Вспоминаю я сейчас этих наших жизнерадостных остроумных тифлисских торговцев и думаю: что с ними стало со времени прихода большевиков к власти? Наверно, здравый смысл и природный юмор доставили бедным кинто немало неприятностей при переходе в условия райской коммунистической жизни.
* * *
Посещение оперы было для старших пансионеров настоящим праздником. Некоторые из нас, особенно из игравших в оркестре, сделались настоящими меломанами. Казенный театр, в котором шли эти спектакли, казался нам, не видавшим еще театров в столицах и в других больших городах, верхом роскоши и совершенства.
Да и в самом деле для провинции он был очень приличен. В труппе антрепренера Форкатти1111
Виктор Людвигович Форкатти (1846–1906) – артист, арнтерпренер. Актер и режиссер в театре Ф. А. Корша; директор Тифлисского казенного театра (ныне театр оперы и балета им. З. Павлиашвили).
[Закрыть] находилось немало прекрасных певцов; выступали баритон Камионский1212
Оскар Исаевич Камионский (1869–1917) – певец (баритон), музыкальный педагог. Окончил С.-Петербургскую консерваторию. Пел в опере С. И. Зимина, выступал на провинциальных оперных сценах. Гастролировал за рубежом. Преподавал в Киевском музыкально-драматическом училище.
[Закрыть], тенор Секар-Рожанский1313
Антон Владиславович Секар-Рожанский (1863-1953) – певец (тенор). Первый исполнитель партии Садко в одноименной опере Н. А. Римского-Корсакова. Окончил С.-Петербургскую консерваторию. Пел в театре В. А. Панаева, выступал на провинциальных оперных сценах. Преподавал в оперном классе Московской консерватории. В 1920-1940-е гг. был профессором Варшавской консерватории. С 1940 г. жил в Люблине, преподавал в музыкальной школе.
[Закрыть], прекрасное меццо-сопрано Петрова1414
Вера Николаевна Петрова-Званцева (1875-1944) – певица (меццо-сопрано), педагог. Заслуженный деятель искусств РСФСР (1931). Окончила Московскую консерваторию, в которой позднее преподавала, с 1926 была профессором. Выступала на провинциальных сценах. Пела в Московской частной русской опере С. И. Мамонтова, опере С. И. Зимина.
[Закрыть]. Наша группа любителей музыки хорошо изучила многие оперы; мы знали даже, в каких партиях в каких местах встречаются ответственные верхние ноты и бешено аплодировали, когда артист или артистка брали их чисто, свободно и с длительным дыханием. Вообще, во время зимнего сезона, когда студенты уезжали на север в свои университетские города, мы, гимназисты, составляли главные кадры той молодежи, которая создает обычно успех артистам. И потому наши певцы и певицы очень любили и ценили нас за нашу экспансивность, за громовые аплодисменты и за бури восторгов. Но зато горе тому, кто проявлял к нам пренебрежительное отношение, презирал и не хотел с нами знакомиться. Мы могли такому гордецу совершенно испортить репутацию, и не только свистками и воем во время спектакля, но и более жестокими мерами. Если подобный чванный субъект получал бенефис, мы приносили с собою в театр нюхательный табак, предварительно скатав его в шарики, забирались на галерку и, дождавшись наиболее выигрышной арии, сбрасывали шарики сверху в партер. Артист самоуверенно начинал петь, а публика в ответ начинала дружно чихать.
Зато любимых певцов мы единодушно поддерживали и рекламировали, где могли. Так, например, один из нас, узнав, что Камионскаго звать Оскаром Исаевичем, отвечая на уроке русского языка наизусть отрывок из «Демона», начал его так:
«И над вершинами Кавказа Оскар Исаич пролетал»
За что преподаватель Черников, сам большой любитель оперы, поставил смельчаку не единицу, а хороший балл, и вступил с ним в беседу о достоинствах «Демона» Рубинштейна.
* * *
Естественно, что, разъезжаясь на праздники и на каникулы по своим глухим углам Закавказья, мы, знатоки музыки, очень страдали от отсутствия оперы. Помню, с какой величавой снисходительностью узнал я, приехав в отпуск в родной Батум, что местный музыкальный кружок ставит, наряду с концертной программой, первую картину из «Фауста».