Текст книги "Кровь ангела
(Мистическо-агитационная фантастика Первой мировой войны. Том I)"
Автор книги: Михаил Фоменко
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Лев Гумилевский
ХРАНИТЕЛЬ СВ. ДЕВЫ
I
По вечерам, когда вся деревенька незаметно терялась в сумерках осенней ночи, словно сползала по обрывистому берегу Самбры и исчезала в ее ненасытной глубине, темные человеческие фигуры испуганно пробирались через сад патера Бернаэрта и торопливо скрывались за дверьми его уютного домика. Они оставались у него недолго и, уходя, возвращали назад тех, кто встречался им в темной гущине сада, о чем-то пошептавшись сначала, но всегда возвращались так же испуганно и осторожно, как приходили.
Патер Бернаэрт встречал всех одинаково ласково и приветливо, усаживал за столом перед собой, не зажигая огня, и грустно спрашивал каждого, называя по имени:
– Что нового в твоем погребе, Фелисьен?
– Что хорошего скажешь, старичина Мобель?..
– Что принес с тобой ты из леса, Эдмонд?..
Они поникали седыми, взлохмаченными головами, утирали иногда слезы грязными, оборванными рукавами курток и твердили одно:
– Все по-прежнему, отец Бернаэрт. Они никого не щадят, они ничего не жалеют и ни внукам, ни правнукам нашим не увидать Бельгии такою, какою мы знали ее. И мы сами почти умираем от голода – много ли запасли мы в наших погребах и что нам оставили проклятые, проклятые немцы…
И все молчали, грустно поникая головами, закрывая печальные глаза. Потом тихо, тихо спрашивали Бернаэрта:
– Что вы знаете, отец Бернаэрт, скажите нам. Вы один только еще можете оставаться днем здесь, все разбежались, наверное, скоро придется уйти и нам..
Патер грустно рассказывал:
– Сегодня прошел новый отряд. Но не останавливались, потому что увидели, что уже здесь ничего не осталось, чтобы взять. Все взято: все. Завтра пройдет их обоз, вероятно.
– Почему и вы не уходите, отец? Подумайте и о себе…
Патер спокойно отвечал:
– Что могут сделать мне немцы, что? Я служитель Божий – и у меня ничего нет, ничего…
– Но ведь это немцы, немцы… Они беспощадны, как звери, для них ничего нет святого, недосягаемого. Разве вы не слышали, как разграблен костел в Эльокаме, как убит патер в Вальоне?
Патер оставался так же спокоен:
– Я буду хранить нашу часовню. Я буду оберегать св. Деву до того, пока есть силы, пока есть я сам… Я не покину ее ни теперь, никогда. Да, никогда.
Они преклонялись перед его твердостью и почтительно умолкали, унося от него частицу его спокойствия, его твердости, которые он передавал им в напутственном благословении.
Проводив прихожан, патер Бернаэрт еще долго сидел за столом, низко опустив голову, печально улыбаясь своим скорбным думам, потом вставал и смотрел в окно на часовню св. Девы, стоявшую на холмике, молился и оставался Ей верным и твердым в своей верности.
Часто далекое зарево стлало по полю длинные зловещие отсветы, которые скользили по крышам уцелевших зданий деревеньки и останавливались на матовой крыше часовни, сделанной из медных листов, тщанием его прихожан. И, взглядывая на нее, еще более скорбел отец Бернаэрт:
– Стала плеснеть медная крыша… Утром она не горит уже так ярко, как прежде, когда каждую субботу чистили ее досветла девушки деревеньки… А у него нет сил на это…
И тихо молился патер, тоскуя и вспоминая: еще так недавно, когда ярко горела медная крыша часовни, было радостно, нарядно и счастливо в каждом доме. А теперь все мертво. Куда-то исчезли наряжавшиеся по праздникам девушки, ушли на войну молодые, поразбегались старики. И почти во всей деревеньке один он:
– Хранитель св. Девы…
Как называли его возвращавшиеся в свои погреба прихожане…
И засыпал он в своей жесткой постели все с тем же скорбным лицом и печальными думами, с молитвой на впавших, уже бесцветных и высохших губах.
– Св. Дева, спаси и охрани Бельгию и ее короля!..
И прихожанам казалось иногда, что только заступничеством Св. Девы и молитвами ее хранителя еще живы они и охраняемы.
II
В маленькой, сводчатой часовне было тихо, темно и спокойно. Углубленный в свою молитву, патер Бернаэрт не знал и не слышал того, что делалось снаружи и только, когда заскрипела тяжелая, прикрытая им дверь, он оглянулся и прервал молитву:
– Что хотите вы взять у св. Девы? – спросил он по-немецки, спокойно идя навстречу заглядывавшим в двери немецким солдатам.
Они не отвечали, но пропустили вперед себя лейтенанта и, вероятно, сказали ему о патере, которого он еще не видел, войдя со света в сумеречный полусвет часовни.
Бернаэрт подошел к нему и повторил вопрос; тот дерзко взглянул на него, махнул рукою солдатам и, когда те вышли, – сказал:
– На этот раз св. Дева даст нам только… медную крышку: мы перельем ее в пушки и патроны и Она нам поможет уничтожить врага…
Он засмеялся и повернулся на каблуках высоких сапог.
– Это совсем немного, г. патер. Мы сделаем после вам новую крышу… Хотя и не медную…
Бернаэрт почувствовал, как трепетно забилось его сердце возможностью защищать св. Деву, как горячо разлилась кровь по всему его телу и наполнила его новыми силами и бодростью.
– Вы этого не сделаете, – твердо сказал он, идя вслед за офицером на высокое каменное крыльцо часовни, – вы не должны этого сделать…
– А вот посмотрите, – холодно сказал тот, добавляя солдатам:
– Ну, ребята, живее… Снимите-ка эту крышу…
Десяток солдат, стоявших внизу, двинулся к крыльцу.
Патер вздрогнул и протянул руки вперед:
– Я заклинаю вас именем Святой Девы – не делайте этого…
На одно мгновение его величественный жест и торжественная речь остановили их. Но тут же злой окрик офицера, злобно отстранившего в тот же момент Бернаэрта, двинул их к ступенькам крыльца. Патер от грубого толчка и еще чего-то другого, подступавшего к горлу душащим клубком, затруднявшим дыхание, упал на колени и едва выговорил:
– Я умоляю вас… Заклинаю…
И, не вставая с колен, теми же протянутыми вперед руками, он загородил солдатам путь к двери, по которой было можно взобраться на крышу. Уже почти не помня себя, чувствуя только одно, что вот сейчас, именно сейчас совершится что-то очень важное, что вот сейчас он должен сделать, что-то нужное и высокое, он нечаянно, неожиданно впился руками в толстое сукно солдатской шинели и еще раз остановил солдат.
Солдаты терялись, не зная, что делать, вырываясь из рук патера сначала слабо, потом грубо и сильно, возбуждаемые злобными окриками офицера:
– Расстрелять… расстрелять…
Быстро падали силы патера. Разжались пальцы и выпустили солдат. И вдруг почувствовав, как в то же время теряется последняя надежда спасти от оскорбления св. Деву, он последним усилием воли толкнул себя быстро к офицеру и, почти падая, охватил его колени, силясь что-то выговорить пересохшими губами, едва переводя дыхание.
И в тот же момент нелепо и страшно громыхнул выстрел, опаливший огнем и дымом лицо патера. Что-то сильное и горячее залило его лицо и столкнуло и уронило на каменный пол крыльца. И точно от быстрого падения вдруг потерялось сознание, падая в темную бездну, на мгновение принявшую очертания сводчатой часовни, которая вдруг осветилась нестерпимым сиянием, окружавшим лицо св. Девы, склонявшейся над патером.
Оно кротко и ласково улыбнулось ему и растворилось в нестерпимо ярком сиянии, в котором все исчезло, и дивное видение, и часовня, и солдаты, и медная крыша, и сам патер Бернаэрт.
Алексей Будищев
КРОВЬ АНГЕЛА
Когда в хуторки «Ясный Вирх» вторично вернулись немцы, в господском доме расположился штаб 39-ой пешей дивизии, а в окрестных хуторках, разбросанных среди вишневых садочков, разместилась рота охранявшего штаб ландштурма. Вот тогда-то здесь и разыгралась та история, может быть, чрезвычайно простая, а может быть, глубоко таинственная, о которой и посейчас перешептываются еще все окрестности «Ясного Вирха» и будут перешептываться, пожалуй, лет пятьдесят и еще.
Нужно при этом сказать, что немцы – и солдаты, и офицеры – вели себя на этот раз из рук вон. Во-первых, они до того избили прикладами безумного Стася, того самого, который ходит по хуторкам и усадьбам в розовой бумажной короне на голове, что сломали у него три ребра, и только за то, что тот благодушно посмеялся над их касками.
Затем они изнасиловали нескольких девушек и даже девочек. Убили штыком мать одной такой несчастной, ибо та пыталась защищать свою дочурку. Обезглавили ударами палашей статую Богоматери около костела и, наконец, расстреляли ксендза Врублевского, строгого и гордого своим саном старца, за то, что тот в костеле всенародно призывал громы небесные на головы нечестивых. Собственно, после расстрела ксендза Врублевского и начинается ряд тех событий, может быть, и глубоко таинственных, которые завершились затем кровавой катастрофой. И вот в каком порядке эти события следовали друг за другом в их странном сцеплении и чередовании. После смерти Врублевского, на другое же утро к его племяннику Владеку, семинаристу старшего класса, пришел Стась в бумажной розовой короне, раздвинул мальвы и постучал в окошко.
– Владек, – звал он его таинственно, – немцы ангела в плечико поранили, ангела, ангела, того, что Деве Пречистой кадит. Владек, иди сюда, – звал Стась в окошко рукою, – Владек! – И его глаза, всегда похожие на глаза испуганного ребенка, на этот раз были темнее, глубже и безысходнее.
– Идем посмотрим! Кровь у Ангела бежит! И-и-и! быть худу! быть худу! Этого не простит немцам Старый Отец! И-и-и! Ни за что не простит! И-и-и! Плохо будет немцам!
Стась даже жмурил глаза от страха и за полу тащил Владека с крыльца.
Лицо у него было такое, какое бывает у ребят, когда они грозят ребятам же гневом взрослых: таинственное, кроткое, но вместе с тем и строгое.
Его русые, курчавые волосы шевелились на плечах, колеблемые ветром, в колебалась розовая бумажная корона.
Владек точно заразился от него жуткостью.
Они побежали оба туда, к костелу, где на площадке, обсаженной тополями, стояла на черном камне Белая Дева, а напротив, на таком же черном камне, белый ангел, благоговейно кадящий Ей. Стась проворно взобрался на высокий четырехугольный камень, на котором стоял ангел.
– Вот видишь кровь на плече! Вот! В этом месте у него на плече выбоинка, словно пулей его ударили или саблей, в плечо. И кровь тут! – возбужденно говорит Стась, показывая Владеку, объясняя ему жестами. Владек увидел своими глазами кровь. Действительно, кровь. И выбоинка словно от удара, и в белой выбоинке алая кровь. Его лицо стало розовым и будто залихорадило Владека.
– Постой, постой, – забормотал скороговоркой и он. – Я побегу домой. Достану чистый листик белой пропускной бумаги и соберу эту кровь. И спрячу на память. Ты слышишь? Все-таки это странно, чрезвычайно странно! Вот у меня даже зябнут руки!
И Владек побежал за бумагой, а безумный Стась стоял в это время на коленях и молился Богу.
– Умилостивись, Старый Отец, не истребляй их всех, хотя они и немцы! Старый Отец, разве они виноваты в том, что они немцы? – молился Стась кротко и с благоговением.
Между тем, Владек прибежал, собрал бережно пропускною бумагой кровь на плече ангела и спустился к Стаею. И тут лихорадка точно оставила его и разум снова вернулся в его голову.
Ласково похлопывая Стася по плечу, он говорил ему:
– Вероятно, все это произошло вот как… Ты знаешь, на эту статую, так же, как и на костел, часто садились голуби? И вот, когда немцы расстреливали дядю, одна пуля случайно скользнула по плечу ангела, когда на его плече сидел голубь, и пуля эта поранила голубя, и эта кровь, которую я собрал – кровь голубя. Это, правда, – странная случайность, но это так! Иначе что же может быть?
Лицо у Владека было холодное и строгое, когда он говорил все это, и выражало глубокую веру в свои слова, но Стась ему не поверил и расплакался.
– Я знаю, ангелу больно, – нашептывал он с глазами, полными слез, – немцы пролили кровь ангела, и как воздаст Старый Отец немцам!
В этот день Владек все ходил по хуторкам и оглядывал голубей, которые попадались ему на глаза, – разыскивал раненого голубя, но он такого не заметил. Лицо у него было печальное и строгое.
А на другой же день Стась опять постучал к нему в окно.
– Ты всю кровь с плеча ангела собрал – спросил он с грустной таинственностью.
– Всю. А что?
– А на плече ангела опять кровь, и на том же месте, – сообщит, ему Стась.
Владек собрал и теперь кровь ангела тою же бумагой и снова сказал:
– Значить, тот раненый голубь вновь сидел на его плече. Птицы тоже подчиняются привычкам. Ничего, Стасик, не бойся!
– Нет, я боюсь за немцев, – ответил Стасик, – увидишь, что будет!
Владек и этот день разыскивал раненого голубя, но не нашел. А через несколько дней Стась огромными прыжками бежал к Владеку и в испуге кричал:
– Владек! Владек! Владек!
Тот опрометью выскочил из хаты, и у него сразу же захолонуло на сердце.
– Ну? – спросил он.
– Ангел ушел и увел Чистую Деву! – задыхаясь, выговорил Стась.
Владек знал, что Стась никогда не осквернял уста умышленной ложью, но он воскликнул:
– Ты лжешь, Стась!
– Обереги, Боже! – поднял обе руки Стась и опять заплакал. – Быть худу, и-и-и, быть худу!
Владек схватил Стася за руку и побежал вместе с ним к костелу. Там своими глазами убедился он: не было ни Девы Пречистой, ни ангела, кадящего Красоте Непорочной, их не было на их черных четырехугольных постаментах.
Стась плакал и пел, воздевая руки:
– Аллилуйя, аллилуйя, умилостивись, Старый Отец!
И синие недужные огоньки тлели в глубине его кротких ребячьих глаз. И слезы его падали, как крупный бисер, на землю.
Ночью долго не мог заснуть Владек. Будто все тмилось в горячей его голове и обволакивалось туманами. Но о-полночь, когда единственный в «Ясном Вирхе» петух, еще не съеденный немцами, гнал своим криком в темные тартарары наземную нечисть, будто солнце взошло в голове Владека. Твердо решил он и сказал вслух:
– Это немцы сняли с постаментов и Обезглавленную Пречистую и ангела, кадящего Ей, ибо они видели, что народ начинает волноваться и по поводу обезглавленья, и по поводу крови на плече ангела, и немцы где-нибудь схоронили их!
И тотчас же уснул крепко Владек.
Но народ заволновался еще более. «Ясный Вирх» шумел, кричал, собирался в кучки.
– Если Чистая Дева и ангел ушли от нечестивых, уйдем и мы, – шумели здесь и там.
И все честные ушли из «Ясного Вирха». Одни немцы остались там. Разбрелись все хуторки по белу свету. Только Владек поселился у старого пчелинца Антося Чупры, в полутора верстах. Да Стась скитался по окрестностям в бумажной короне, а ночевал по-прежнему у заколоченного костела возле запертых дверей. И тогда подошло то страшное и кровавое, о чем давно уже догадывался Стась. И подошло нежданно и неотвратимо.
Услышал Владек ночью глухие и протяжные взрывы за лесом и выскочил из хаты вместе с дедом Антосем. И видели они, двадцать багровых факелов поднялось за лесом, там, где стоял «Ясный Вирх». И ухало там оглушительно, и скрежетало зубами и визжало страшно неведомое чудовище, и дымом и огнем взбрасывало к самому небу. А потом только тихие алые факелы остались в небе. И тлели долго.
И бежали люди какие-то по лесу, и перекликались свистом в предутреннем тумане. Дед Антось и Владек все стояли, цепенея, смотрели и слушали, и зябли. А на рассвете пришел Стась с синим огоньком в глубоких глазах, в бумажной короне, и спросил:
– Видел? Слышал? Сбылось все, что сердце мое чуяло. Не пощадил их Старый Отец. Всех, с первого и до последнего, предал уничтожению! И-и-я! Как гневался Старый Отец!
– Как это было? – спросил, пристукивая зубами, Владек.
– Тридцать их пришло ночью, приплыли, как птица-лунь по небу, – не услыхать! Не увидать! И каждый три бомбы бросил немцам! И-и-и!
– Партизаны? Солдаты? – пристукивая зубами, прошептал Владек. И синие огоньки затеплились и в его глазах.
Стась опустился на колени и крепко схватил обе руки Владека.
– Не знаю. Они! И-и-и! В лохмотья и мочалу рвал их тела Старый Отец и скрежетал громовым голосом! И-и-и! Как гневался!
– Так им и надо! – закричал вдруг Владек истошным голосом и, пав на колени, обнял Стася, и оба они заплакали горько. А Антось все вздыхал, покачивая старой трясущейся головой.
И, плача оба, те перешептывались.
Сказал Стась:
– Он их привел. Сам видел: Он! Тот, ангел кадящий. Я его сразу признал… Он везде первым шел! Он! Он!
– Ангел? – спросил Владек.
– Ангел кадящий, – ответил Стась. – Тот самый! Когда они уходили, я подошел к нему и спросил: «Как зовут тебя, ангел?» Он поглядел на меня, а лицо у него такое строгое-строгое, бледное-бледное… как у умирающей девы…
– Ну? – шепотом поторопил Владек, все еще изнемогая от озноба.
– И он ответил мне: «Гавриил!» – плакал Стась…
Д. Балик
КАНТОР
I
«В эту войну так много жертв. Сколько крови льется на полях сражений – и конца нет кровавым потокам. Ой Боже мой, Боже!» – Так вздыхала жена Мойсея – канторша; жена того Мойсея, который известен всему городу своим голосом. Не напрасно же и почтенные седые евреи (даже сам раввин) говорили ему: «С таким голосом! С таким голосом, Мойсей, тебе надо быть кантором в столице, в самой лучшей синагоге столицы». А Мойсей робко вслушивался в эти слова, верил и не верил им; никак не представлял себе, чтобы можно было жить где бы то ни было еще, кроме своего родного города.
– «Ой, Боже мой, Боже!» – вздыхала канторша Роза, укачивая ребенка – и с тоской прислушивалась к тишине дома. Прислушивалась напряженно, словно боялась, что обманывает ее эта тишина, что скрывает в себе грозное, неумолимое; боялась, будто в гробовой тишине таится несчастье.
Тени от вздрагивавшей лампочки яростно бросались на стены, распластывались, закрывая старые, уже почерневшие обои; на мгновенье погружали комнату в мрак, и тогда не видно было даже красного гребня чадившей керосиновой лампы. Но гребень вспыхивал снова; перебегали тогда тени на занавески, в полоску белые занавески-ширмы, за которыми спал измученный за день работы кантор.
Гребень вспыхивал сильнее, и вздрагивал живым блеском медный самовар на столике у окна, хмуро глядели не-вымытые стаканы и чашки, кое-как, в куче безобразной примостившиеся среди крошек булки, черного хлеба, среди кусков селедки и лука. Поднимался за стеклом лампы огонь, изгибаясь, вытягивался, и тускло озарялось лицо бледное еврейки, с выразительными темными глазами, словно вдавленными в него… черная коса. А в коляске лежало маленькое существо, с такими же, как у матери, черными волосинами на голове, закрытое ватным одеялом.
Ночной ветер врывался в открытую форточку и вздымал занавеску, ночной ветер охватывал холодными пальцами шею канторши – и вздрагивала канторша, поднималась было, чтобы закрыть форточку, но керосина запах душил; керосина запах не давал возможности заснуть ребенку; керосина запах отравлял и саму Розу.
«Ой, Боже мой, Боже! война без конца!», – шепчет еврейка, – «видели вы что-нибудь подобное?». Разве это возможно, целые месяцы дрожать в страхе? Бояться показаться на улицу; каждую минуту думать о Зое, Михеле, Исае – этих маленьких ребятах – кричать им, чтобы не отходили далеко от дома. И чем виноваты ребята? Чем они виноваты, ну, подумайте же! Например, Миша – такой умный мальчик? по целым дням учится в синагоге и знает все лучше других мальчиков. Из Мойши выйдет самый лучший кантор. Или маленькая трех лет Зоя? или Исай? Зачем запугивать с малых лет? А Исай, хотя ему только семь лет, – посмотрите, какой впечатлительный. О! Он ужасно впечатлительный мальчик. Поглядели бы вы, как он вздрагивает, бледнеет, сверкает глазенками. Даже с ребятами перестал играть. Задумчивый ходит, как отец! Ой! ой! ой! Скажите, разве это возможно? Надо же пожалеть сердце бедной матери-еврейки! Кто подумает о ней; о том, что пережила за эти дни несчастная Роза? Кто подумает о ней, кроме Мойсея? Но Мойсей измучился страшно. Мойсей молится, плачет! А о том, чтобы бежать – и слышать не хочет. Бедный мой, бедный муж! Прошли уже те вечера, когда кантор читал газету, еврейскую газету «Гейнт». В первые месяцы войны так было. Боялись, но мало; не так… А после? ох! Убила бомба отца, Давида, и совсем стало страшно. Разрушили немцы старый дом Давида: сгорел. И много тогда еврейских домов сгорело! От снарядов сверху убивает кого-нибудь в городе. Горят дома…
За окном пробежали чьи-то ноги; зашуршало у двери, зашлепало, застучало. И громче; еще стучит, властно стучит. (Кто бы это?) Канторша Роза бежит направо.
– Кто там?
– Откройте же! откройте скорее, Роза! Страшное…
– О, Бог Авраама, Исаака, Иакова! Что еще за несчастье? Уж плакало мое сердце и тосковало, предчувствуя…
Глухо стучит засов где-то там, направо. Там, в темноте, вздохи, оханья, причитают. И из тени в свет вступали фигуры; из черной пасти коридора, а затем кухни, шуршало; шлепали фигуры. То фигуры Розы и Раи.
– …. Это вы, Рая? Ну, идите, идите! Тсс… Бедный Мойсей недавно заснул. Ох! Он сегодня целый день помогал Черноморским копать погреб, а вечером готовился к служению. Через 2 дня… ну, вы знаете…
– Вы слышали? Немцы! Отступление!
– Немцы? А… а… а…
– Отступление, говорю же вам! Город будет сдан немцам, если не…
– И будет сдан, говорите вы? будет сдан?
– …если не Бог! Пришел только что из… ну, оттуда; солдаты отошли, говорит…
– …Отошли? и… и…
– Да, солдаты отступают к городу, отступ…
Слова танцевали с тенями. Фигуры шептались, и шепот их прерывался вздохами; и снова шептались. Шу-шу-шу…
– Солдаты отошли… и… ши… ши…
– Будет сдан… отдан… город. Боже! Бог…
– А дети… и… и…
– О…о…о… Муж, евреи… Жители… и… и… и…
– Немцы-звери! Варвары! Вы же слышали.
– Шу-шу-шу-шу…
– Ну, конечно; ну, понятно!
– Вы спрятали все уже? Придется в погребах! Ох… хо… хо…
Слова танцевали, с тенями плясали. А ветер врывался в форточку и гребешок огня вздрагивал. Слова танцевали с тенями.
II
Наступление неприятеля было столь неожиданным, что думать о бегстве слишком поздно. Дорога уже отрезана немцами несколько дней; единственно возможным являлось идти пешком через леса и болота, что виднелись на горизонте в тылу города. И, понятно, безумием бы было на это решиться. Какой смысл бежать по полям и упасть за городом? От случайной пули? От осколка снаряда? Скрываться в ямах, в лесу? Мерзнуть с детьми; переходить болота, обливаться осенним холодным дождем? И так перерезать почти всю губернию? десятки верст? Из-за слабой надежды на жизнь?
А родная земля? родной город! Если суждено умереть, если Бог хочет смерти его, Мойсея, и жены, и детей, – то лучше умереть здесь, на земле отцов! Лучше собственными глазами видеть агонию города; знать решительно все. Жена и дети спасутся в погребе: он принесет им пищу. Сам же поможет тушить пожары, извлекать мертвых из-под развалин дома; будет переносить раненых и хоронить убитых. Кое-что приходилось уже делать за это время; а теперь не бомбы, а снаряды полетят над городом.
И снаряды, действительно, описывали дуги – и падали, последние два дня.
Снаряды по параболам летали, разрывались в домах. Слышался грохот, отдавался в земле гулом; обсыпалась за досками-стенами погреба – дрожавшая земля. А бедная Роза плакала.
При каждом взрыве бедная жена кантора молилась: «О Бог Авраама, Исаака, Иакова!»… Прижимались к ней Зоя и Мойша; Исай же хмуро, зло даже, глядел из угла. Там, в темноте, сливалась его робкая фигура со столом и стульями. Белело чуть заметно лицо. А Мойсей молился часами.
Для кантора Мойсея сдать город значило умереть. И умереть не самому только, но и жене, и детям, и евреям, и христианам: русским и полякам. Сдать город значило пережить ужасы: бомбардировки, боя на улицах, насилия победителей; и пожары, и разрушенные здания, и смерть от снарядов, пуль… Смерть от руки ворвавшихся солдат-варваров… Но не один кантор боялся и знал. Все знали, переживая наступление врага, считая часы за месяцы. Все сплотились на пороге в вечность. Русские, поляки, евреи, соединившись, помогали друг другу. Доставка пищи, рытье «подземелья» распределялось незаметно между всеми. Вечность сплотила их.
Потому-то днем молился кантор, а ночью – выходил наверх, на улицу. Ночью доставляли хлеб, овощи, воду; ночью тушили пожары и освобождали задохнувшихся от дыма в погребах людей. И переносили подальше от зданий «жилища»; копали на огородах, устраивая под землею «дома».
III
В этот третий день уже долгое время слышался рев пушек. С часу дня гремело поле за городом, и от гула звенели стекла, и от гула земля стонала.
Пушки грохочут и гремит поле. Громом гремят, беспрерывным громом грохочут пушки.
И падали каменные стены. Падали каменные стены домов, загоралось то здесь, то там, мостовая взлетала на воздух. Камни мостовой высоко поднимались и падали, и падали грузно, разбивая все на своем пути. Кричали, плакали. Пролетали пожарные в касках с одного конца города в другой.
Красное пламя освещало улицы и суетившихся людей. Красное пламя шипело под струями воды. Золотом горели каски. Истекали кровяным светом пламени золотые каски. Красное пламя освещало их.
А там, возле стен, незаметно несли что-то, укрытое чем попало: и черным, и белым. Шли смело; не боялись ни взрыва мостовой, ни горящих домов, ни грохота стен. Шли и несли ряд за рядом. Тихо, медленно.
То трупы несли.
И кричали под кирпичом раненые, стонали ни в чем не виноватые люди: визжали дети, маленькие дети – и резал ухо этот писк, визг, стоны и снова визг, долетавший до сердца. Не спасали погреба всех. И в ямы-жилища рушились стены, падали камни; давили.
Визги сливались с грохотом, со свистом огня, с плачем и гулом пушек. Пушки на поле, за городом, гремели.
* * *
Кантор спешил теперь к семье. С обгоревшими волосами, мокрый от воды из пожарных рукавов, усталый, шел он. Звезды-дуги перекрещивались в небе; звезды-дуги-параболы разрывались, огненными спиралями охватывая город. Спиралями обертывался город; огненными лентами.
Блестящие дуги, подобно осьминогу, вцепились в город с улицами, домами; и высасывали кровь; в землю, в песок, в камни, в клочки железа обращали все.
И над кладбищем сыпались звезды – тогда гробы мертвых трещали, а мертвых тела, распухшие, безобразные, смрадные, выбрасывало из-под земли; гробы трещали, взлетали, и впивались в выброшенные тела тысячами деревянных игл. Отпадало мясо… А кости скелетов метались, сыпались; сталкиваясь, стучали и… падали.
От выброшенных тел смрад вился, клубами над кладбищем поднимаясь; ветром ночным те волны газов неслись на город.
Шепча молитву, шел Мойсей-кантор, поднимая глаза к ночи. В глазах тех спирали и звезды светились. К звездам-мирам, не к спиралям устремлялись взоры; призывал он Бога взглянуть на землю.
Шепча молитву, приближался кантор к своей семье; туда, где… на месте погреба высилась куча камня, земли и бревен.
Догорал дом…
IV
Утром потянулись евреи в синагогу. В белых, с черными каймами, платьях шли в субботу молиться. Спешили проскользнуть; и зажимали нос от смрада, несшегося с кладбища, и вытирали глаза, плакавшие от дыма и горя. Шли евреи в синагогу и говорили про кантора; удивлялись, что в одну ночь, как Иов многострадальный, все потерял Мойсей; в одну ночь все дорогое погибло. Будет ли в синагоге?
Прошел раввин, – высокий старик с умными глазами; наклонив голову печально к земле, шел он. Прошли и Дудкины, и Абрамсоны, и молодые, и старые – все в эту субботу спешили молиться. А в синагоге уже горят свечи, и кантор, Мойсей, многострадальный Мойсей, дрожащим голосом начинает петь молитвы. Плачет раввин, плачут евреи…
А кантор поет.
За одну последнюю ночь Мойсей пережил годы; годами для него кажется эта ночь; годами ужаса: и пожары, и смерть жены, гибель детей всех; и звезды-спирали, и смрад от мертвых. Разрыли ночью же погреб; нашли… кровавую массу… Нет, то не была Роза; то не был Исай… и не дети его то были. О Бог Всесильный! И Зоя – не Зоя. Полголовы куда-то исчезло, а мозги выпали наружу, на камни. Скользкое, слизь… О нет, не Зоя! И не Мойша, с ужасом застывших глаз, а другой – вырезал острый камень, разворотил, высверлил дыру на месте глаза. О Бог Израилев! И трупы вчера, позавчера… все дни; трупы неделями. Девочка, русская девочка, которую вытащил он из огня с обгоревшими волосиками, льняными… А когда вынес ее, девочку, то стало дурно. Уронил на землю; разбилась, упав с высоты. А отец с разорванным туловищем от бомбы! И гробы кладбища!… О… о… о… Покоя и мертвому нет – все в куски мяса обратилось… И смрад… Город, бедный город! Здесь провел он свое детство… Вон молятся бедные евреи, а что ждет их? и не только их, но и всех в городе? Еще день – падет город. Ворвутся победители – кровь, насилия, грабеж, убийства…
И кантор поет.
Несутся в мозгу ужасы; встают картины ужасов. И слова молитвы на мгновение походят на стон. Где-то молится еврей; стон тот Мойсея зажег в его душе молитву исступленную о помощи Бога. Подхватили его молитву, молятся всей синагогой. Рвется плач к небу.
«Боже, спаси город! Сохрани всех живущих в нем! Избави от ужасов, от позора! Боже, спаси город!»
И кантор поет.
Все готов отдать он Богу. Только услыши Бог Израилев, Бог Авраама, Ноя, Исаака, Иакова, Бог многострадального Иова! Бог, услыши голос народа Своего!
Рвется голос кантора к сводам синагоги, с разрисованными на них животными, с звездами. Рвется голос Мойсея; песнь его долетает до раввина и даже до Заповедей. Несется в высь, к небу.
К колонам синагоги прижались евреи; на скамьи опустили головы – и слушают тот голос, ту молитву за всех! Отдается в душе их этот голос. Не нужно повторять устами слов. Душа молилась.
Новым голосом поет кантор; страстным, все рвущим из себя, все рвущим в себе.
В том голосе душа кантора Мойсея рвалась, плакала и просила за всех. «Боже, спаси город и сохрани всех живущих в нем!
Ты Бог – Един!
Ты Бог – Всесильный!
Боже! Спаси город! Услыши народ бедный Свой.
Возьми душу мою, Боже, и… спаси город!»
И упал мертвым на возвышении кантор. От разрыва сердца…
* * *
К вечеру город был спасен. Враги отступили.