Текст книги "Богатый бедуин и Танька (книга романтических рассказов)"
Автор книги: Михаил Федотов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
В августе из моря начало выносить гладкие двухдюймовые доски. Сначала мы находили по одной-две доски в день: их выбрасывало на пляж, или они застревали на отрытых кибуцем рифах. Но с середины августа досок стало больше, и пора было уже установить какой-нибудь порядок сбора. Обычно мы на самом рассвете бегали на берег или гоняли за досками детей, чтобы они успели оттащить доски от воды, пока не появился кибуцный джип. Когда кибуц "Ницаним" активно включился в охоту за досками, мы стали замечать, что, как бы рано мы ни проснулись, берег уже пересекал свежий след вездехода, местами зализанный волнами. И мы стали ходить за досками глубокой ночью. Если Израиль не глушил передачу для строителей БАМа, то после концерта по заявкам мы укрывали детей и долго бродили по воде, пытаясь подогнать к берегу сосновых странниц, облепленных некошерными моллюсками. Потом я зарывал доски в песок и делал для себя кротовые опознавательные курганчики. В случае мировой войны я собирался обшить наше бунгало сосной и основательно расположиться на зиму. Собственно, мы никогда не обсуждали с Танькой, откуда эти доски. Я помню, что рассчитывал, что если так пойдет, то за месяц их будет около ста. А Танька думала, что это вообще такое море, из которого по ночам выбрасывает на берег высокосортную сосну толщиной ту бай фор. Даже когда все мужчины на побережье от Тель-Авива до Газа посходили с ума и каждый второй нес что-нибудь на плече, я все еще не всполошился. Вот теперь я пытаюсь понять, как я Богом данным мне разумом объяснял себе, почему по Средиземному морю плавает неимоверное количество досок и им нет конца? И рву волосы от досады: досок было сколько хочешь, я мог отдать все свои долги.
МАКЛЯ
Посвящается Травке
На бревне было написано "Глазго". Он проснулся и не мог вспомнить, где он находится. Ни страны, ни города. Ничего. Потом вспомнил, что на бревне было написано "Глазго", и рядом, в спальнике, зашевелился его сын Васька. Было два часа ночи. Костер почти догорел, и сквозь длинные пальмовые ветви, из которых были сделаны стены, виднелся его расплывающийся ком, нечеткое солнце. Ряд пальмовых веток сторож-бедуин врыл в землю, подпоясал их одной горизонтальной и подвязал обрывками алых ленточек, разбросанных по пляжу. Ильин уже знакомился с этим бедуином два года назад, но тот его не запомнил. Бедуин был таким же черным, как негры, только шея чуть светлее и усы пышнее и жестче. В госпитале, в котором Ильин окончил два года резидентуры и остался работать, он привык к тому, что у больных всегда темная кожа. В их госпитале лечились только негры, индусы, филиппинцы. Вечером, пока еще было светло, Ильин вскрыл бедуину пузырь на ступне, вытер свой складной нож и спрятал в карман. После этого он обработал сторожу ногу, посадил его к огню и показал, что нужно сделать, чтобы нога не нарывала. Кожа на ступне у бедуина была сухой и жесткой, как у ящера. Прошло много лет, прежде чем Ильин снова стал врачом. Американским врачом. И еще столько же должно было пройти, прежде чем ему разрешат в Америке оперировать. Васька спал, облепленный песчаными мухами. Ильин закрыл его марлей, предупредил бедуина, лежащего у огня, и пошел по берегу за двумя длинными бревнами, которые он нашел в свалке морского хлама, брезента, мешковины, выброшенных из моря панцирей черепах и обрывков морских канатов. Бревна удобно легли на плечи. Ильин шел по самой кромке воды. Море ушло на несколько метров, и под ногами у него было утрамбованное холодное дно. И тогда ему показалось, что на дороге он видит ее. Он узнал ее походку. Но пока Ильин сбрасывал бревна с плеч и взбегал на песчаную насыпь, она исчезла. А Ильин совершенно явственно успел разглядеть эту балеринскую развернутость ног и то, как она легко ставит их на всю ступню. Она всегда так ходила. Здесь, вот на этом пляже, где они виделись два года назад. И в прошлом году, в Вене. Такой же походкой она шла в плаще с поднятым воротником, склонив голову набок, как школьница, и отведя в сторону руку. И по-немецки она научилась говорить, как немка. А когда она бежала, то всегда казалось, что на ней узкая юбка. Ильину нравилась эта нескладная девчонская манера бегать. Он снова взвалил на плечи бревна. Он уже десятый день ждал ее на этом берегу, недалеко от маленького израильского городка, и она знала, что Ильин ждет ее здесь. Может быть, она узнала, что у Ильина родился сын, и поэтому не приехала. Или она уже приезжала. А может быть, это не то место, и она его не нашла. Те же самые холмы. Морская накипь. Пару дней еще можно здесь пожить, а потом возвращаться с сыном в Штаты. К его матери. Ильин взял с собой сына, чтобы не расставаться с ребенком и еще чтобы не пришлось ей ничего объяснять. Мальчишке был год, и он боялся его потерять, как он терял всех детей от всех женщин, с которыми сходился и жил. Позже он мог видеть этих детей или переписываться с ними, посылать им подарки и деньги, но это были уже чужие дети, которые не понимали его, и он тоже плохо понимал их. Когда Ильин с бревнами подходил к их стоянке, из-за дюн вынырнул бедуин с заплаканным малышом на руках и начал ему что-то по-арабски укоризненно выговаривать. Бедуин шел своей неслышной поступью впереди, из-за темного плеча выглядывала белая широкая мордашка с красными точками от комариных укусов. "Бедуин на песке не оставляет следов", – подумал Ильин. Утром небо заволокло. В Израиле летом не бывает дождей. Даже на море. И пока небо очищалось и облака разорвало и понесло к другим странам, сторож успел еще раз рассказать ему на арабском языке, которого Ильин совсем не знал, свою жизнь. Даже показал документы, где на иврите и на арабском было заполнено четыре строчки. 'Трое мальчиков и одна девочка". Ильин сначала не понял, но сторож согнул указательный палец, показал на Ваську, поднял вверх три пальца, а потом уже ничего не сгибал и поднял вверх еще один. "Бент ахад", – сказал бедуин. Он вырыл из песка свой мешок муки и начал готовить маклю. Сторож высыпал муку в жестяную банку, добавил туда соль и налил воду из широкой зеленой цистерны. "Кема ве мелех, – сказал он. Кема бе аравит – тахин, ве мелех бе аравит -мелех". И начал замешивать муку темными скрюченными пальцами. Между мизинцем и указательным пальцем повис окурок дешевых и крепких сигарет "Адмирал Нельсон", и пепел на окурке замер в замешательстве, не решаясь падать вниз, в "кема ве мелех". Костер не разгорался, и Ильин послюнил палец, чтобы понять, откуда ветер, но бедуин взял щепотку песка и пустил ее, как крупье, так что песок распустил хвост и засеребрился к северу. Когда дрова прогорели, бедуин разгреб угли в стороны, одним движением выровнял себе овальную площадку и швырнул туда тесто. Тесто чмокнуло и улеглось. Тогда Мухамед прикрыл тесто мелкими угольками, посыпал слоем золы, выложил поверх золы слой углей покрупнее и из тонких лучин развел на угольках низкий огонь. По-видимому, в этом таинстве обозначился перерыв, потому что Мухамед сел на корточки и стал ждать. Время от времени он через слой золы и углей постукивал по лепешке обструганной сосновой веточкой и прислушивался. Минут через пятнадцать бедуин разгреб этот курганчик золы, около которого стояла треснутая хохломская соломка Ильина, достал жуткого вида блин, бросил его на другой бок и снова закопал. "Ба байт танур бразиль", – сказал он. Взял жестянку и кусок фанеры, на которых он готовил, тщательно вытер их песком и облил морской водой. С сигаретой "Адмирал Нельсон" он все еще не расстался. Крохотный сигаретный ошметок плясал теперь на его нижней губе, обжигая бедуину рот. Наконец Мухамед торжественно разрыл костер, достал толстую черно-серую лепешку и начал постукивать по ней всеми пальцами, а когда очистил ее от золы и углей, разорвал на части и подал один кусок Ильину, а второй кусок, поменьше, счастливому слюнявому Ваське. Больше всех макля нравилась Ваське, даже когда она не удавалась и под горелой коркой был просто липкий ком непропеченного теста. – Хорошая макля. Гуд макля. Макля тов, – сказал Ильин. – Макля, – ответил степенно бедуин с очень удовлетворенным видом. Ильин привстал, снова посмотрел на дорогу, и тут он понимает, что все-таки это идет она. И жизнь переходит в другое измерение, без которого Ильин не может, но которого он немного побаивается. Это идет она. Той самой походкой, которая померещилась ему вчера. И еще семь лет назад, на Карельском перешейке, в Сосново. И Ильину сразу остро начинает не хватать обычного ленинградского леса, со мхом и подосиновиками. Чтобы было понятно, что говорят вокруг тебя люди. И чужой окружающий пейзаж мешает ему и душит. Она идет, отведя в сторону руку и наклонив набок голову. Как школьница. На плече у нее синяя дорожная сумка, и Ильин стоит с куском бедуинского хлеба и не двигается, пока она не подходит к нему вплотную и не оглядывает каждого из них: Ильина, Мухамеда с желтыми кривыми зубами и улыбающегося на спальнике Ваську. – Похож на тебя, – говорит она и ставит сумку на песок. – Что это? – Это макля. – Ильин отламывает негорелый кусок и протягивает ей. – Эр хазак, мукдам, – говорит бедуин. – Почему ты не писал, что у тебя родился сын? – спрашивает она без слов.
– Ты бы не приехала, – отвечает он глазами. – Я бы не приехала, – соглашается она вслух. Она все еще теребит в руке кусок лепешки и не может решить, что с ней делать. – Хобус бе аравит, макля бе мароккаим, – говорит Мухамед, но они его не слышат. – Кэф-кэфак, – прожевав, добавляет он. – Ты одна? – спрашивает Ильин. Она отрицательно машет головой, но он и сам уже понял ответ. – День-то у нас хоть есть? Она неопределенно подергивает плечом и ничего не отвечает. Они мало разговаривают: смотрят друг на друга и напряженно улыбаются. Сторож убрел по пляжу, собирая в белые мешки рваные газеты и бутылки. – Никого нет, – говорит она. – Там, в дюнах, стоит одна семья. Очень много вещей. Русские или аргентинцы. – И больше никого? – По шабатам приезжает человек пятьсот. Если кто-нибудь добирается до этого места, то мне приходится разговаривать. В основном про левантизм и средиземноморскую ментальность. Я не до конца понимаю, что значат эти слова. – Пойдем, я его умою. Она берет на руки его сына, и ему сладко смотреть, как она несет ребенка, как подходит к воде и как необыкновенно плавно гнутся ее руки. Он может часами следить за любыми ее движениями. "Неправильно устроена жизнь, думает Ильин, – почему-то дети всегда рождаются от женщин, с которыми не хочется жить". Вслух вместо этого Ильин начинает некстати рассказывать про свою тещу, которая живет в Ашкелоне. С тещей отношения всегда были неважными, и как-то, когда она приезжала погостить из Днепропетровска, он в очень пьяном виде выбил ей зуб. Теща, картинно держась за выбитый зуб, побежала за участковым и вернулась сразу с двумя милиционерами, которые стояли на канале Грибоедова в очереди за квасом, со старшиной и младшим лейтенантом. Очутившись в квартире, милиционеры немедленно разделились: старшину отправили в комнату сторожить Ильина и тещу, а младшего лейтенанта завели на кухню, на которой они до этого выпивали с соседом, учителем географии Силычем, где товарищ выяснил подробности дела и выпил стакан водки, закусив солеными грибами. После этого он твердым шагом направился в комнату и спросил: "Ну, которая тут теща?" – таким голосом, что даже хамке теще сразу все стало ясно. "Вы где прописаны?" – спросил участковый. "В Днепропетровске", – ответила теща очень жалобным голосом. В этот момент младший лейтенант просто остолбенел. "Вы что, паспортных законов не знаете? Чтобы завтра были прописаны! Еще раз вас здесь увижу придется применять букву закона!" Выговорив эти туманные слова, младший лейтенант поздравил всех с наступающим праздником и удалился. Теперь теща скучает в Ашкелоне и просится к ним в Америку. Но про это Ильину уже не удается договорить, потому что она зажимает ему рот ладонью, целует его и, не дав Ильину раздеться, тащит его за собой купаться. "Все это притворство и игра, – думает Ильин, – а я не мальчишка и не дурак. Но мне нравится ее игра". Первая же волна сбивает их с ног, начинает выкручивать шею и пальцы, и, когда Ильину снова удается встать, он видит, что ее сарафан с развевающейся накидкой растаяла морской воде и вдруг исчез. И перед Ильиным стоит эта родная райская птица с мокрыми поплиновыми крыльями и глянцевой грудью. С пропечатанными на ней цветами. – Ты как переводная картинка, – говорит он. – Привет. – Здравствуй, – отвечает она протяжно. Смотреть на нее сплошное блаженство, но она ловит взгляд Ильина и успевает смутиться. И он думает, что она еще не успела привыкнуть к тому, что в двадцать семь лет стала красавицей, от которой захватывает дух, и еще нервничает. Ей тяжело, когда он слишком пристально на нее смотрит. Их снова разносит волной в разные стороны, и Ильину не привыкнуть к тому, что эта женщина так близко от него. На расстоянии вытянутой руки. Когда они выходят из моря и идут к перемазанному песком мальчику, она говорит ему в плечо: – Я каждый раз успеваю забыть, как ты выглядишь. Думала, что в этом году я сюда не приеду. Мы уезжаем из Германии. – У Толи тут, в Тель-Авиве, умер дядя, – добавляет она, нахмурившись. – И поэтому ты уезжаешь завтра? – Да. – А потом еще вернешься? – Я не знаю. У Васьки рот набит песком и морскими ракушками. Они жутко скрипят у него на зубах. Она вытаскивает ракушки одну за другой, уворачиваясь от мелких белых резцов. Потом Ильин берет мальчика на плечи, и они идут к навесу. Она открывает сумку и достает оттуда джинсовые шорты с драной бахромой и выцветшую майку с широкими бретельками. "Причудливая игрушка, – думает Ильин, – которую никак не использовать в жизни. Можно только сломать". Ильин много раз пытался взять ее в свою жизнь, но у него это никогда не получалось. В прошлом году она сообщила Ильину, что с ним она стала бы неправильно развиваться. Стала бы выносливой и сентиментальной. "А я просто безответственная нимфоманка", – сказала она, смеясь. Целый день они купаются, уходят далеко за дюны, но оба чувствуют себя не совсем уверенно, и разговор у них не клеится. Из канавы выскакивает толстый нескладный заяц, и Ильин гонится за ним с Васькой на руках. Но Васька отказывается замечать зайца. Васька обращает внимание только на военные вертолеты, которые пролетают над самым пляжем. Когда Васька на руках засыпает, Ильин решает положить его и где-нибудь посидеть. Но неожиданно оказывается, что за каждым кустом сидят люди, загорают голые солдаты, с двух транспортов сгрузили часть морских пехотинцев, и за весь день Ильину не удается ни разу больше до нее дотронуться. И все равно это – счастье. Тихое и прозрачное, как все их отношения, которые проходят у Ильина отдельно от остальной жизни. Причудливее и выше. – Я тебе завтра отвечу. Можно завтра? Но ты же, ты же не любишь меня, Ильин! – Если это не любовь, то что это? – спрашивает он с недоумением. Она ужасно мило кривит верхнюю губу и неловко объясняет: – Ты – романтик. Тебе нужна какая-нибудь история. Я так не могу. Мне нужно, чтобы ко мне как-то относились. А не реакция на мое поведение. Она всегда все очень неловко объясняет. Пока она задумчиво накрывает каменный стол и развинчивает банки, Ильин следит за ее пальцами и представляет, как завтра она попросит его закрыть глаза, поцелует и исчезнет, а он еще целый год будет просыпаться с ее именем на губах и гадать, увидит ли он ее следующим летом. – Когда я думаю о твоей больнице в Бруклине... – со смешком говорит она, ... – В Бронксе. Наши евреи называют его Брянском. – В Бронксе... Я сразу вспоминаю, каким я тебя встретила в первый раз. Ты был таким смешным в ушанке и тулупе. И шел с вызова. Или на вызов. Скорее всего, это тоже игра, и она его не видела ни в какой ушанке, но слова ее можно не слушать, а только следить, как двигаются тонкие нервные пальцы. У нее никогда не бывает длинных ногтей, но все равно пальцы кажутся удлиненными и очень подвижными. Ильину кажется, что в отношениях с ним ей все время чего-то не хватает. "Как придешь куда-нибудь поесть, а вся еда оказывается холодной. И остается крохотное чувство мести. Вот такое чувство мести ею движет, – думает про себя Ильин. – Наверное, у нее кто-то появился. Постоянный мужчина". Ее мужа Ильин никогда серьезно в расчет не принимает. О муже она всегда говорит слишком уважительно. Называет его утесом. Или скалой. Раз "скалой", значит сексом не пахнет. И за мужа она держится не слишком сильно. Поэтому Ильина раздражает, что она отвела ему всего один день в году и есть уже чувство пропущенного и выброшенного года. И опять в постели с женой он будет вспоминать эти пятнадцать-двадцать ночей, которые они накопили за все эти восемь лет. Но времени остается так мало, что даже рассердиться на нее за это Ильин себе позволить не может. Она готовит на стол как-то очень привычно, как будто накрывает для него каждый день, и это не забирает ее сил и внимания. А позже она также привычно кладет ему голову на руку, когда он уже начинает сокрушаться, что все было так бездарно и неловко, и уже почти утро. Она что-то мурлычет в ответ на это и говорит: "Да, действительно, было ужасно много комаров". И еще, повернувшись на живот, она шепчет в подушку: "Мы едем в Нью-Йорк на два года. Ты рад?" Ильин слушает в пол-уха, но когда до него доходит смысл ее слов, приходит в себя и холодеет. Он даже приподнимается и садится. Это, конечно, очень здорово, что она будет жить с ним в одном городе, но более неподходящего года нельзя себе представить. В этом году решается его врачебная судьба, и будет черт знает что: работать по-человечески он, конечно, не сможет, и постоянно одну из двух женщин придется предавать, чем он и так постоянно занимается, но теперь это придется делать намного чаще. Ильин все еще продолжает гладить ее спину и плечи, тянуть в голове ставшую неуместной мысль о ее коже и показывать рукой, как он счастлив ее касаться. Все-таки он немного смутился, и самое противное, что она знала, что это произойдет, и поэтому лежит на животе и на него не смотрит. – Очень испугался? – Ну что ты, дурочка, я очень счастлив! – говорит Ильин. И это тоже является частичной правдой. Их слишком много, этих правд. Пока Ильин сидит, ему грезится, что он идет на баскетбол. На свою любимую команду Бостон Селтик, смотреть, как его темные кельты дерут всех подряд, или куда-нибудь на концерт и там встречает ее с мужем. И жена Ильина все видит и понимает. И понимает, что это и есть "она", хоть все это было ужасными глупостями, потому что Ильин очень много работал и выбираться на баскетбол или в театр у них никогда не было времени. Проснулся Ильин довольно поздно и сразу потрогал рукой, на месте ли Васька и дышит ли он. Ильину всегда становилось жутко, когда он видел неподвижно спящего ребенка. Васька был на месте. И дышал. И больше в их хижине никого не было. У костра на корточках сидел бедуин Мухамед и терпеливо ждал, пока Ильин проснется, чтобы вырыть у него из-под головы мешок с пшеничной мукой. Отвратительный ленивый ум. Половину досок, из расчета полдоллара за доску, мы обменяли у кривого арабского рыбака на продукты, и он привез нам из Газы машину муки, сахара и совершенно царских фруктов. А половина так и осталась зарытой на пляже: там, где кончаются владения кибуца "Ницаним", есть небольшой холмик, опутанный колючей проволокой. Это они. Там всего один такой холмик. Когда доски уже исчезли, выяснилось, что мы кормились милостью Муамара Кадафи, потопившего в открытом море большой египетский лесовоз. Остальные доски я не смог продать, потому что кривой рыбак немедленно разнес по всему побережью, что я торгую лесом, и это добавило некоторой остроты нашей тяжбе с кибуцем "Ницаним ": нам дали последнюю неделю, за которую мы должны были убраться "во несуществующие свояси", нам запретили пользоваться любой питьевой водой в радиусе три километра. И мы стали медитировать на тему: является ли плавающая в море египетская доска кибуцной доской и в какой именно момент доска становится кибуцной.
НАЭФ
На куче разбросанных матрасов лежит молодой обиженный араб и недовольно надувает щеки. Щеки подтягиваются к глазам, и поперек его мясистого лба вырастают три глубокие недоброжелательные складки. Его зовут Наэф. Наэф бригадир арабских плотников из Газы. Он строит бревенчатый ресторан для кибуца "Ницаним". Кибуц купил себе участок взморья и хочет построить там фешенебельный курорт. И кибуц может себе это позволить. Потому что есть Наэф. Наэф умеет строить бревенчатые рестораны и покрывать их пальмовыми ветвями. Вон их сколько, пальм! Почти все похожи на девушек с красивой грудью и крепкой ногой! Но есть еще несколько пальм, которые толще и сильнее всех, и эти пальмы тоже умеют подтягивать щеки к глазам и ко лбу, пересеченному колючими молодыми ветками. Ноги Наэфа небрежно лежат на горке простыней и подушек. И это неслучайно. Наэф наказывает семью русских, которым он протянул от всего сердца руку дружбы, а они недостаточно ее ценят и считают, что Наэф может их бросить. А на Наэфа можно рассчитывать днем и ночью. Попробуй, найди во всем Израиле хоть одного еврея, которого можно разбудить ночью и попросить о бесплатной помощи. Нет такого еврея. Да и араба не каждого можно попросить. Может быть, двадцать пять процентов можно попросить. От силы – тридцать. А Наэфа можно просить всегда. Русских разморило от жары и болезни живота. Они думают, что это произошло от воды, которую Наэф привез им с бензоколонки. С арабской бензоколонки, которая стоит на границе Израиля и района Газы. "Собственноручно наливал". Они едят жуткую пищу и теперь думают, что виновата вода Наэфа. Откроют консервы и держат их открытыми по половине дня. Наэф не ест консервы. Идет Рамадан, и Наэф думает, как правильно устроена религия мусульман, что в такую жару целый месяц до заката солнца нельзя пить и есть и иметь проблемы с животом от открытых консервов. Три дня назад его жена вернулась из больницы с новорожденной, и поэтому Наэф не торопится домой. "Тяжелая религия у мусульман, – думает он. Целый месяц не пить и не есть, пока не скроется солнце. Жесткая религия. Жестче всех на свете. Какой еврей это может выдержать? Они не могут выдержать одного дня в году, а тут целый месяц. Евреи тоже не все одинаковые, как пальцы на руке, – думает он и рассматривает свою руку. Нет одинаковых пальцев". Пальцы у Наэфа широкие и жесткие, на запястье выколото три точки, как над арабской буквой "эш", но они ничего не значат, эти три точки. Наэфу начали накалывать букву "эш", но татуироваться дальше он раздумал. Ему еще двадцать шесть лет, и он – высокий сильный парень с копной рыжеватых курчавых волос. В последние два года у него обозначился красивый круглый животик, и он рассматривает, как мышцы прокатываются под слоем нежного жира. Наэф тоже не служит весь Рамадан, только первый и последний дни, когда он ездит к своему отцу. Но сегодня, назло русским, он целый день отказывается от чая и кофе, чтобы русские видели, что не так обращаются с друзьями. Каждые двадцать минут русские, и взрослые, и дети, убегают в кусты, возвращаются уставшими и в глаза не смотрят. "Нужно есть, как едят арабы в Газе, – думает Наэф, – только здоровую пищу". А эти люди, которым он бескорыстно вызвался помогать, разрешают у себя на костре готовить бедуину. Наэф не любит бедуинов. "Грязное племя, думает Наэф, – король Хусейн тоже из бедуинов". Наэф не любит короля Хусейна. "Ле-а". "Нет". Наэф не хочет чая. Русская женщина предлагает ему чай, но сегодня в этом доме, который Наэф недовольно оглядывает, он не притронется ни к чему. Дом построен из старого шкафа: четыре стенки по углам, вместо крыши – две просмоленные доски, и снизу – две тяжелые деревянные шпалы, которые русский украл на железной дороге. У них есть израильские документы, они могут позволить себе взять шпалу на железной дороге. Но Наэф никогда бы не нагородил такого уродства. Наэф все делает лучше других. Этот маленький дом на море он бы тоже сделал лучше всех, прежде всего, он бы сломал эти шкафные стены... "Почему люди в жизни не умеют ничего делать?" Наэф может приготовить пищу лучше русской женщины. Когда он достроит рыбный ресторан, он хочет остаться в нем поваром. Он умеет готовить из рыбы пятьдесят четыре блюда. Он даже несколько раз спорил об этом со своим дружком, Абурафи, и каждый раз побеждал. Он всегда побеждает в спорах с Абурафи. Вчера он приглашал русскую женщину с детьми в Газе. Было приготовлено два стола, у Абурафи и у него. Так Наэф сделал так, что они вообще не поехали к Абурафи. Абурафи явился к нему поздно вечером, белый от злости, но Наэф его утихомирил. Наэф тоже умеет делать лицо так, что кажется, что он белый от злости. Но он добродушный человек, который никому не делает зла. Если вам нужна помощь, то он разобьется и сделает. Он отвез машину русского в гараж посреди глубокой ночи. Теперь, если русских куда-нибудь нужно отвезти, то пожалуйста. Если нужно, Наэф может вас отвезти на собственном глазу. Но Наэф не любит, когда делают не по его, не по Наэфу. Тогда глазки у него совсем западают, а щеки и нос становятся еще мясистее, и он тяжело сводит челюсти. Потому что если люди делают по-своему, это кончается неправильно. Наэф лениво поднимается с подушек, стряхивает песок с брюк и, не оглядываясь, уходит на пляж. Он – высокий красавец, Наэф, бригадир плотников. Когда Наэф уходит, русские провожают его взглядом и со вздохом садятся к костру. – Я больше не могу. Я уже физически не могу его больше видеть. Я уже неделю не работаю, только обслуживаю твоих феллахов. Я больше ничего не хочу. Пусть он не ремонтирует машину, пусть он не привозит воду... только бы я его больше никогда не видел. – Для такого малоизвестного писателя у тебя слишком много капризов, говорит его жена и опять, морщась, отправляется в дюны. – К чертовой матери эту заграницу, – говорит она, вернувшись. – На что он обиделся в этот раз? – спрашивает ее мужчина. – Он говорит, что раз вы друзья, то ты не можешь просить других людей привозить тебе продукты. – Он же опять нас вчера оставил без воды? – Не обижайся, они как дети. Да, ты знаешь, к этому американцу, что стоит внизу, приезжала женщина и пробыла у него ночь... Русский в это время уже устроился за столом и затравленно пытается сосредоточиться. Время от времени он оглядывается на пляж, смотрит, как Наэф пересекает дорогу. "Хоть бы ты никогда не возвращался, отвратительный наглый самец", – думает он. – Дай мне пять минут спокойно поработать. Это все очень интересно. Но я тоже видел, что к Но я тоже видел, что к нему приезжала женщина. Если у него есть ребенок, то у него должна быть женщина. Или ты думаешь, что он как те петушки, которых ты видела в Газе, которые сами кладут яйца... – Это абсолютно точно, они наполовину петушки и наполовину курочки. – Неужели ты, действительно, такая идиотка? Ты же кончила вуз. Когда я слышу эти твои биологические сведения, я начинаю сходить с ума. Не могут быть все курицы одного пола. – Это не курицы, это тарниголет. Они кладут крошечные белые яички без желтка. В общем, это не ее ребенок, не этой женщины. Но самое интересное, что привез ее сюда собственный муж... Что? Это я-то не знаю, как выглядит собственный муж? Когда я подумаю, что я ухлопала на тебя уже почти десять лет жизни... – Посмотри, Наэф идет? Но жена его не слышит, она рассказывает о том, как ее возили в арабский дом: "...недалеко от города, мулла прокричал в восемь часов, и в вечернем воздухе было замечательно слышно..." "В громкоговоритель прокричал он, твой мулла", – с ненавистью думает русский, каждое слово жены вызывает в нем злобный кровавый резонанс. – ...в трех одеялах и теплых пеленочках... такая распаренная... как воробышек... несколько дней всего – нарисованы черные брови и раскрашены губки, представляешь? ...он говорит, что арабы, как пальцы на руке, нет одинаковых... Русский затыкает себе уши пеленкой. Он ничего не хочет представлять. А про пальцы он больше ничего не может слышать. Так он сидит несколько минут. Но сидеть с заткнутыми ушами очень неудобно: уши через несколько секунд привыкают, и, чтобы по-честному не слышать ни одного звука, приходится похлопывать по ушам и гудеть "у-у". "Что за жизнь, – думает русский, – почему каждый раз мне так неловко удается собой распорядиться? Только что ты был свободным человеком... и вдруг является куча арабов и помогает тебе ночью сдвинуть с места покалеченный драндулет... и ты перестаешь себе принадлежать: каждый день и час становится пыткой, уже шагу нельзя ступить, чтобы на тебя не смотрели подозрительно мнительные глаза и брезгливые губы. И ты сам себе уже так противен, 1 Боже мой... и хлопочешь, чтобы, не приведи Господи, его не обидеть, чтобы эти лучшие чувства, которые давно тебя держат за горло и подбираются к самому дорогому, не задеть и чтобы в лице Наэфа не потревожить всю мировую гуманность, рассеянную по эфиру и вот по таким скотинам, чтобы не разочаровался этот Наэф в людях, в евреях, русских, во мне, в жизни... О-о-о, – стонет он. – Весь мир населен Наэфами". Когда русский разнимает ладони, он слышит, что жена продолжает рассказывать, ни капельки не меняя тембра голоса: "...снаружи все земляное, жуткая бедность, а изнутри, ты знаешь, совсем неплохо, инкрустированная мебель... Потолок кажется недостроенным, из таких цинковых досочек... жена его боится, смотрит с испугом и сразу все делает..." В этом месте русский мечтательно поводит плечами. – ...батистовое платье, чуть ниже колен... – А что на голове? – На голове? На голове ничего. На голове волосы... гирлянды всюду и пихточки, апельсиновые деревья с плодами... и фарфоровый лебедь... Посмотрела девочку четырнадцати лет, неделю назад был выкидыш... не скажешь, что четырнадцать... рыхловатая бело-розовая арабка... упала, стукнулась лбом... всех выгнали... муж повернулся спиной и переводил... а на дворе цемент кругом и на нем шесть рядов белоснежных пит... а в середине сидит женщина с раскрывающимся громадным арбузом... она убирает руки, и он одним движением... – А невеста? – ...школьница-переросток, носатенькая, с маникюром... и обручальное кольцо, а полкольца замазано воском... жених не из их семьи... – Да нет, Наэфа невеста? – Той тоже тринадцать. Замуж не хочет... верещит, дерется... а он ее подкусывает, пощипывает, подкалывает... смуглая, как жена его брата... блестящие, чуть навыкате глаза... налитая, как груша... села к нам в машину... потом пулей вылетела... дверь выломала, все хохочут, до колик... но ты знаешь, мне иногда кажется, что она... "Когда спускаешься с холма, – думает Наэф, – кажется, что ты очень большой, можно встать одной ногой на холм, а вторая дотянется до самого моря. В Газа тоже можно днем ходить на море, пока нет комендантского часа. Но в Газа море хуже, грязь и купаться не хочется..." Сорок дней после родов жены Наэф у себя дома почти не появляется, заезжает на несколько минут, но есть дома он ни за что не соглашается. Наэфа даже от мысли о крови начинает тошнить, так он устроен. Может даже вырвать. Некоторые мужчины после родов не заходят домой даже больше, чем сорок дней, а некоторые – меньше, чем сорок, а Наэф – ровно сорок. "Много народа на пляже. Шабат. Два города приехало. У каждого есть свой грибок или зонтик. А вот это – люди из кибуца". Наэф сразу узнает людей из кибуцов: он всю жизнь работает для кибуцов. Очень упрямые люди из кибуцов. Кибуц – это как Россия. Для арабов это не идет. На пляже люди из кибуца сразу ограждают свою зону и никогда ни с кем не разговаривают. "Но очень есть богатые кибуцы, – с уважением думает Наэф. – Купальники в этом году еще прекраснее прошлогодних. Молодые еврейки в них с открытыми бедрами похожи на арабок. Одна, в розовом купальнике, даже лучше, чем американки в телевизоре". Вот на этой, в розовом купальнике, Наэф мог бы жениться, стоит на коленях и одно бедро отвела в сторону, как волна разбилась о скалу. Трое парней ее фотографируют. Все худые и согнутые. Все хуже, чем Наэф. Но много есть крепких парней, после армии. Наэф тоже хотел бы быть в армии. "Подумать только, в армию они приходят – ничего не знают, как телята. За три года узнают всю жизнь, до самого дна". В израильскую армию Наэф бы не пошел. "Когда в Газа будет палестинское государство, – думает Наэф, – тоже, как евреи, все арабы будут служить в армии". Но Наэф не вполне уверен, что в Газа нужна армия. Вот Абурафи ждет, пока в Газа будет отдельное государство и будет армия. "Так, как решили по Бальфурскому миру..." – говорит Абурафи. Наэфу и так хорошо. Ему интереснее работать с евреями. Думаете, он не нашел бы работы в Газа? Такой плотник, как Наэф, везде найдет работу. Но ему интереснее работать с евреями. Абурафи он это не говорит. Хоть Абурафи Наэфу как брат. Они всю жизнь прожили в соседних дворах. Но вы же знаете, что все люди разные. Абурафи тоже работает с евреями, но он не любит евреев. Отцы им говорили: "Не любите евреев, нехорошие евреи", матери им говорили: "Не любите евреев". Теперь они сами видят, чего можно ждать от евреев. Один сумасшедший человек сделает плохо, а остальным говорит: "Сидите вдоль обочины и ждите, пока проверят документы..." Абурафи это бесит. А Наэфу это все равно. Наэф умеет скрывать свою силу. Наэф говорит с евреями, как сонный ленивый тигр, которого чешут палкой. Он чуть пригибает шею и слушает, как с ним покровительственно говорят евреи. Некоторые говорят почти как с равным, но никто не забывает, что араб – вот здесь, а еврей – вот здесь, чуточку повыше. В жизни ни один еврей не сядет в арабское такси. Боятся. А Наэф никого не боится. Но умный человек не должен показывать людям свои мысли. Еще Наэф вспоминает Абурафи и улыбается. Абурафи больше не хочет жениться. Он уже почти десять лет женат и говорит, что очень все дорого: свет – дорого, вода – дорого, за жену нужно отдать четыре тысячи. Но Наэф не жалеет денег. По арабскому закону можно жениться на племянницах, и его брат не станет брать четыре тысячи. Три возьмет. Девчонке тринадцать лет, но ей уже пришла пора. Скажет "да", и в тот же день Наэф согласен жениться. Нужно сказать брату, пусть пошлет ее к врачу, за справкой, что ей можно замуж. Пусть имеет про запас такую справку. -... ты понимаешь, – продолжает говорить русская, -иногда мне кажется, что эта девочка может неожиданно согласиться... – У нас – не как у евреев, – думает Наэф, – если мужчина говорит последнее слово, то это – последнее слово... – ...сначала я немного нервничала... но ты понимаешь, они очень сильно взвинчивают себя... и это выливается в самые неожиданные предложения... друг Наэфа просил разрешения поцеловать руку... хоть один пальчик... самый малюсенький... очень расстроился, когда я ему отказала... очень благородный человек... голодает весь месяц... Наэф обходит весь пляж, мимо своего сруба он идет небрежно и смотрит боковым зрением, как люди восхищаются его постройкой. Пусть подождут неделю, они еще увидят, как все сделано изнутри. Наэф спускается к воде и долго, как дельфин, с наслаждением купается. Он не умеет плавать, но умеет прыгать в любую волну и быть под водой очень долго. Потом он сохнет на берегу и смотрит на часы. До вечера еще очень долго. И в голове у Наэфа зреет план, но сначала он хочет поучить русскую арабскому языку. Говорить можно научить. Писать ей тяжело будет научиться. Русские даже на иврите говорят хуже Наэфа, хоть Наэф не так долго был в школе, три года. Но он умеет читать и писать даже на иврите. На энглезе не умеет. Абурафи умеет на энглезе, Абурафи был в школе на пять лет дольше Наэфа. И вот что Наэф решил: не исключено, что он на свои деньги починит русским машину. Не точно еще, но если они его попросят, то может починить. Когда появятся деньги, тогда отдадут, а пока пусть ездят на машине. Наэф небрежно подходит к этому уродливому домику русских. Дети бегут к нему на руки, а взрослые притворяются, что заняты своим делом. – ...я тебе еще не рассказала: иду сегодня ночью из палатки, а на меня едет танк... – Послушайте, – примирительно говорит Наэф, – люди все, как пальцы на руке...