355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Пестрые письма » Текст книги (страница 2)
Пестрые письма
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 19:08

Текст книги "Пестрые письма"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Всю эту разноголосицу предстояло уладить. Одним – вторить в тон, других – ловким образом провести, остальных – «обломать». Все эти «штуки» были известны Передрягину по департаментской практике как свои пять пальцев; но он уже не скрывал от себя, что труда предстоит много, труда серьезного, упорного.

Я не буду подробно рассказывать о ходе занятий статского советника Передрягина. Во-первых, это привело бы меня к оценке конституций, чтов, по моему убеждению, неблаговременно и щекотливо. Во-вторых, сколько мне известно, Никодим Лукич сам приготовляет к выпуску в свет обширное сочинение под названием: «Год в плену в стране Топтыгиных», и я не желал бы, чтобы этот почтенный труд, благодаря моей нескромности, утратил интерес новизны.

Тем не менее от некоторых позаимствований я все-таки воздержаться не могу.

Прежде всего я должен засвидетельствовать, что Передрягин вел свое дело крайне осторожно и умно и под конец даже проявил не совсем обыкновенную твердость души. Как человеку опытному и проницательному, ему неоднократно представлялся вопрос: что, в сущности, означает его внезапное, почти волшебное появление в стране Топтыгиных? Игра ли это простого случая, или же тут следует видеть косвенную командировку, устроенную с ведома начальства и даже по инициативе его? Нередко начальство задается целями, опубликование которых считается неблаговременным, и потому для достижения их прибегает к косвенным командировкам… Ежели это так, – а Передрягин все больше и больше склонялся к убеждению, что именно так, – то, очевидно, ему предстоит сообщить своим действиям такое направление, чтобы впоследствии, давая об них отчет, он мог ожидать не порицания, а одобрения своего начальства. Одним словом, он решился действовать, не забегая вперед, но и не отступая назад. Ни тпру ни ну.

В этих видах он первоначально внес в сейм свой проект: «Или наоборот», как уже бывший в рассмотрении и не приведенный в действие лишь за ненаступлением благоприятной минуты. Впечатление, произведенное проектом, было очень хорошее. Он приходился как раз впору Топтыгиным, так что если бы при этом еще влепить членам сейма по десятку горяченьких, то, наверное, они, приняли бы «передрягинскую конституцию» par acclamation.[2]2
  без голосования.


[Закрыть]
Но тут вмешалась полковница Волшебнова, поддержанная Жевакиным, и стала доказывать, что предложение Передрягина находится в прямом противоречии с «Наукой о женихах»…

Говоря по совести, никаких особенных противоречий не было, и оппозиция Волшебновой имела совсем другую подкладку, весьма неказистую. Дело в том, что на первых порах Передрягин имел неосторожность повздорить с Жевакиным, а Волшебнова между тем рассчитывала выдать за последнего Клеопатриньку. В сущности, пререкание вышло из пустяков, так что если бы Никодим Лукич мог предвидеть последствия, то, конечно, сдержал бы себя. Речь шла о предстоящей постройке кораблей. Для Топтыгиных это дело было совершенно новое, да, признаться сказать, едва ли и нужное; однако так как им брюхом захотелось флотов, то Жевакину было поручено представить неообходимые к осуществлению сего предположения. Но когда жевакинский доклад поступил в сейм, то произошли весьма важные разногласия. Передрягин доказывал, что корабли, ради прочности, нужно строить из картона с небольшим лишь прибавлением хорошей бумаги (докладной); Жевакин же, ища популярности и желая как можно скорее стать во главе флота, утверждал, что предлагаемый Передрягиным способ слишком медлен и обременителен для казны и что на первый раз можно удовольствоваться кораблями из старой афишечной бумаги. «Но будут ли таковые для супостатов вредительны?» – не без ядовитости спросил Передрягин и одним этим вопросом сразу «провалил» жевакинский проект…

Эту неудачу Волшебнова приняла к сердцу и поклялась отомстить. И в данную минуту исполнила свою клятву. С помощью искусных диалектических приемов и нескольких ловких передержек она сорвала сейм и провалила передрягинскую затею навсегда.

Тогда Никодим Лукич сделал очень ловкий ход. До ноября он провел время в экивоках; но, как только на землю пал первый снег, он тотчас же изготовил «зимнюю конституцию» и внес ее в сейм. Конституция заключала только одну статью: «С наступлением зимы всякий да заляжет в берлогу и да сосет лапу». Разумеется, интрига и тут с обычною наглостью начала доказывать, что предложенный Передрягиным проект есть не что иное, как подвох, пущенный с целью окончательно похоронить конституционный вопрос; но было уже поздно. Берлоги стояли уже совсем готовые, и большинство Топтыгиных ходило сонное, мечтая единственно об удовольствиях предстоящей спячки. Благодаря этому веянию «зимняя конституция» прошла громадным большинством, и принятие ее ознаменовалось обычными празднествами. Выкатили народу несколько бочек краденого вина и наняли хор снегирей петь песни. Но соловьев, за суровым временем, добыть не могли.

Зима прошла благополучно. Охотничьих облав в этой местности не бывает, и Топтыгины наслаждаются такою обеспеченностью, какая и людям не всегда достается в удел. Но, чтов всего замечательнее, и статские советники, увидев себя среди этого сонного царства, не выдержали.

«Сначала мне сие удивительным казалось, – пишет по этому поводу Передрягин – как это живые существа почти половину года во сне проводят; но так велико было обаяние внезапно обступившей нас тишины, что и мы с товарищами, как ни крепились, но недели через две тоже вынуждены были общему примеру последовать. А в том числе и госпожа Волшебнова с родственницею».

Тем не менее с наступлением весны конституционный вопрос, силою обстоятельств, настойчивее прежнего выступил на очередь. Топтыгины вышли из берлог и не знали, как поступать. Ибо зимняя конституция предвидела только сосание лапы, а такой конституции, которая бы о прочих поступках упоминала, припасено не было. Приступили к Передрягину; но последний, освежившись четырехмесячным отдыхом, понял, что почва, на которую ему предстоит вступить, далеко не безопасна. Сверх того, он вспомнил, что, будучи уже однажды призван к ответу по поводу проекта о расширении компетенций, он и тогда избегнул ответственности единственно потому, что дал начальству клятву ни о каких компетенциях впредь не помышлять. Сообразив все это, он принял бесповоротное решение. Без запальчивости, но твердо он заявил, что для существ, которые для реформ отыскивают по департаментам статских советников, совершенно достаточно одной зимней конституции. «Есть народы и почище вас, – сказал он, – но и те довольствуются зимней конституцией и под сению ее благополучно почивают». Словом сказать, на все топтыгинские настояния ответил решительным отказом.

Услышав это, Топтыгины совсем ошалели. Произошли волнения и даже неистовства, в которых, к сожалению, не последнюю роль играла полковница Волшебнова. Никодим Лукич пострадал.

Нужно прочитать в подлиннике скорбную повесть этих страданий, чтобы получить понятие о том запасе нравственной чистоты, которым должен был обладать безвестный статский советник, вознамерившийся лучше пожертвовать своею популярностью, нежели нарушить данную клятву. Но пусть читатель узнает об этом из сочинения самого Передрягина. Я же скажу здесь кратко: все лето прошло в поступках самого безумного свойства. Топтыгины, не получив удовлетворения в главном своем домогательстве, и к прочим реформам сделались равнодушны; они твердили одно: «Зачем нам суды, зачем кутузка, зачем баланс, коль скоро мы не понимаем, по какой причине и на какой предмет»?

Вообще я должен сознаться, что вся эта история представлялась бы очень странною и исполненною всякого рода загадочностей, если бы Передрягину не удалось наконец выяснить, в чем собственно заключался ее секрет. С течением времени, все более и более всматриваясь в окружающую его среду, он сделал открытие чрезвычайной важности. А именно, убедился и неопровержимыми фактами доказал, что существа, державшие его в плену, совсем не медведи, а особого рода «братувшки», которые еще в древности самочинно развелись в глухой местности Лужского уезда и доднесь там жуируют, уклоняясь от выполнения рекрутской повинности и платежа податей. Многие века они жили в диком состоянии, не имея прочных жилищ, не заводя ни полиции, ни юстиции, ни народного просвещения и не подавая о себе ревизских сказок, как вдруг, несколько лет тому назад, очнулись. Очнулись без повода и даже без надобности, сами не зная зачем. И, узнав, что в Петербурге есть статские советники, которые умеют для братушек конституции писать, стали подыскивать и для себя таковых.

Я не буду перечислять здесь факты, приводимые Передрягиным в доказательство справедливости сделанных им открытий. По мнению моему, эта справедливость всего лучше подтверждается катастрофою, которою в конце концов разрешилась эта суматоха.

Известно, что когда жизнь начинает предъявлять требования, то вместе с тем в обществе обнаруживается брожение. Брожение это преимущественно выражается в появлении бесчисленного множества разномастных политических партий, которые не пренебрегают никакими средствами, чтобы подсидеть друг друга. В особенности же ожесточенно и даже бесчестно действует в этих случаях партия старых, отживающих порядков. Составленная из людей мелкосамолюбивых, с потухшими сердцами, воспитанная в дурных привычках ябеды, своекорыстия и любоначалия, растерявшая в течение продолжительной и бесплодной житейской суматохи всякий жизненный смысл и все человеческие побуждения, кроме одного: злобы, – эта партия на первых порах лицемерно подлаживается к заставшему ее врасплох движению и затем коварно подстерегает всякое колебание, всякий ошибочный шаг, чтобы броситься на своих противников и моментально их задушить.

Такого рода староверческая партия существовала и среди братушек Лужского уезда.

Топтыгинское возрождение изумило староверов своею неожиданностью и испугало крайнею живостью своих первых проявлений. Тем не менее они притворились подчинившимися и даже старались выказать самих себя в возможно смирном и даже презренном виде. Но в действительности они только выжидали благоприятного момента и, постепенно переходя от одного коварства к другому, то подстрекая, то сея вражду, вошли наконец в секретные переговоры с местным урядником.

И – увы! – я не могу скрыть, что душою и руководителем этого предательства был статский советник Никодим Лукич Передрягин…

Времена созрели.

В конце минувшего сентября, ровно через четырнадцать месяцев после пленения Передрягина, в ту минуту, когда неурядица среди топтыгинского племени достигла размеров поистине нетерпимых, до веселой поляны, обитаемой братушками, донеслись звуки приближающегося колокольчика. Топтыгины тотчас же догадались, что эти звуки возвещают приезд из Луги начальства…

Переборка пошла очень быстро. Зачинщики сейчас же были отделены и препровождены; прочие братушки – тщательно переписаны и внесены в ревизские сказки. Затем имуществу Топтыгиных была произведена опись и оценка, причем открыт склад воровских вещей, из коих некоторые, как, например, двадцать дюжин дамских кальсон, очевидно, были украдены по недоразумению. Оценен был и громадный запас еловых шишек, между которыми оказалось и несколько геморроидальных. Этот плод многолетнего труда целого племени был опечатан и сдан под расписку старейшине, с тем чтобы впоследствии найти для него сбыт на иностранных рынках. Что касается до статских советников и прочих инструкторов, то их с первым же поездом отправили в Петербург для распределения по подлежащим ведомствам. И в заключение с полковницей Волшебновой и ее родственницей было поступлено по произволению.

Замечательно, что при этой переборке всего больше пострадали вожаки из партии староверов. Хотя нельзя было отрицать, что казенный интерес, столь продолжительное время поруганный, лишь благодаря их рвению вступил наконец в свои права, но, с другой стороны, чувство справедливости убеждало, что староверы действовали в этом случае не столько за совесть, сколько за страх. В сущности, ведь они-то, по преимуществу, и поддерживали в течение столетий тот порядок вещей, который помогал Топтыгиным уклоняться от рекрутства и от платежа податей. Стало быть, совсем не усердие, а только злоба, вызванная утратой привилегированного положения, сделала их поборниками казенного интереса.

– Сегодня вы усердие и покорность выказываете, – сказал им урядник Справедливый, на которого были возложены все труды по воссоединению заблудших братушек, – а завтра вы опять начнете кляузничать и отвиливать от узаконенных властей!

Одним словом, воздаяние было полное и справедливое. А через месяц к братушкам была проведена столбовая дорога, и на каждую берлогу выдан отдельный окладной лист. Так что в настоящее время ни урядник, ни сборщик податей уже не встречают больше препятствий при исполнении своих обязанностей.

И живут себе Топтыгины как у Христа за пазушкой. Смирно, благородно, без конституций.

Чтов же сталось с Передрягиным? – получил ли он за свою твердость соответственную награду? спросят меня читатели.

Как это ни прискорбно, но на последний вопрос я могу ответить только отрицательно. Почтеннейший Никодим Лукич не только не получил награды, но даже вынужден был подать в отставку.

Причиною всему было слово «конституция».

Хотя и Прелестников и Неослабный по совести засвидетельствовали о неуклонной борьбе Передрягина с конституционалистами, но они не могли скрыть, что в первое время своего плена Никодим Лукич довольно-таки ходко пошел навстречу топтыгинским затеям и что, во всяком случае, он, а не кто другой, был автором пресловутой «зимней конституции», которая на целых полгода отдалила раскрытие злонамеренных укрывательств, грозивших казне безвременным оскудением.

Разумеется, распоряжение не замедлило.

Теперь Передрягин скромно живет с своею Акулиной Ивановной и довольствуется обществом титулярных советников.

Статские советники его опасаются; действительные статские советники хотя и не выказывают явной боязни, но действуют надвое. Что же касается тайных советников, то они просто-напросто дразнятся: «конституционалист! конституционалист!»

Тем не менее Передрягин не унывает и даже, по-видимому, совсем примирился с своим новым званием. На днях я его встретил идущим в контору «Полицейских ведомостей», куда он нес для опубликования объявление. Объявление это гласило:

НОВОСТЬ!! СТАТСКИЙ СОВЕТНИК ПЕРЕДРЯГИН!!!

(Знаменская, Гусев переулок, 29)

Изготовляет КОНСТИТУЦИИ для всех стран и во всех смыслах. Проектирует реформы судебные, земские и иные, а равно ходатайствует об упразднении таковых. Имеет аттестаты. Вознаграждение умеренное. Согласен в отъезд.

И вы увидите, что объявление это, чего доброго, возымеет действие, и Передрягин получит заказ.

ПИСЬМО III

Чаще и чаще приходится слышать, что жить становится скучно и тяжело. И нельзя сказать, чтобы эти сетования были безосновательны. Не в смысле сокращения суммы так называемых развлечений – их даже чересчур достаточно – и не в смысле увеличивающейся с каждым днем суммы утрат и несбывшихся надежд, а просто потому, что понять ничего нельзя. Самые противоречивые течения до такой степени перепутались и загромоздили пути, что человек чувствует себя как бы в застенке, в котором вдобавок его ударило по темени. Он измучен не столько реальностью настигающих его зол, сколько бесплодностью своих метаний и сознанием, что жизненный процесс хотя и не прекратился, но в то же время утерял творческую силу. Жизнь утонула в массе подробностей, из которых каждая устраивается сама по себе, вне всякого соответствия с какой бы то ни было руководящей идеей. Неоткуда взяться этой идее; неоткуда и незачем. Прошедшее – несостоятельно, будущее – загромождено.

Я знаю, что нет недостатка в попытках разобраться в удручающих жизнь противоречиях; но, говоря по совести, эти попытки не только ничего не объясняют, но даже еще больше запутывают понимание предстоящих задач. Все они, как бы ни были разнообразны их формы и клейма, свидетельствуют только об ощущении боли и о том, что это ощущение в одинаковой мере присуще всем, которые не одним прозябанием, но и работою мысли принимают участие в совершающемся жизненном процессе. Всем присуще, – начиная от самых ядовитых и нагло-торжествующих и кончая самыми наивными и пригнетенными.

В самом деле, в чем выражаются эти попытки? Какие дают они разрешения, какие открывают перспективы безнадежно мятущейся массе замученных и недоумевающих людей? – Чтобы ответить на эти вопросы, достаточно, не заходя далеко, остановиться на современной русской публицистике.

С одной стороны, раздаются голоса, изрыгающие проклятия, призывающие к ябеде, человеконенавистничеству, междоусобию. Нельзя, конечно, отрицать, что эта проповедь имеет смысл вполне определенный и что она даже производит массу частного зла; но самая бессодержательность ее отправных пунктов уже свидетельствует о ее творческом бессилии. Не проклятиями исправляется жизнь и не человеконенавистничеством насаждается мир и благоволение в сердцах – этого самые закоснелые личности не могут не понимать. Стало быть, если они упорствуют в человеконенавистничестве, то не потому, чтобы верили в зиждительные свойства его, а потому лишь, что проклятия представляют своеобразную формулу, в которую выливается общий всей современности бессильный вопль против массы недоделок, недомолвок и встречных течений. Но при этом очень возможно и то, что проповедь ненависти, благодаря сложившимся обстоятельствам, сделалась и небезвыгодным ремеслом…

С другой стороны, в ответ кляузе, слышатся голоса наивных, которые тоже чего-то ищут и нечто стараются разъяснить. Но, в сущности, они не разъясняют, но лишь уклоняются и оправдываются. Положение поистине унизительное, хотя, по обстоятельствам, совершенно понятное. Существует некоторая загадочная подкладка в спорах, касающихся современности, – подкладка, благодаря которой одна сторона вступает в состязание заранее торжествующею, а другая – заранее виноватою, хотя и не знает за собой ни одного факта, на который могло бы опереться обвинение. Ни для кого не тайна, что в современных полемиках речь идет совсем не о вопросах, которые ставит жизнь, а о чем-то постороннем, чему вполне произвольно присвояется название «образа мыслей». И так как «правильный» образ мыслей сделался как бы монополией кляузы, то понятно, что противная сторона прежде всего обязывается обелить себя перед лицом кляузы и только уже по выполнении этого считает себя вправе выложить, в форме рискованного предположения, ту скромную крупинку истины, какая имеется в запасе. Или, говоря другими словами, чтобы пустить эту крупинку в обращение, необходимо предварительно надеть Петрушкины (чичиковского Петрушки) порты и уже в этом виде дерзать. Спрашивается: каких результатов может достигнуть разъяснение, обставленное такими условиями?

Как плод недоделок и недомолвок, появились на сцену «кризисы». Ни о каких кризисах в старые годы не слыхивали, а тут вдруг повалило со всех сторон. То хлебный кризис, то фабричный, то промышленный, то железнодорожный, наконец денежный, торговый, сахарный, нефтяной, даже пшеничный. Не говоря уж о кризисе совести, который, по-видимому, никому жить не мешает. И, очевидно, этот новый бич – не выдумка так называемых отрицателей и потрясателей, а самая несомненная правда, потому что сами оракулы современности (они же изрыгатели проклятий) только о кризисах и говорят. Все, без различия партий, на этой почве сошлись; все в один голос вопиют: кризисы! еще кризисы! нет отбою от кризисов! И не только вопиют, но даже во все зараженные места пальцем тычут (вот, дескать, где, и вот, и вот!), а исцеления все-таки преподать не умеют.

Это напоминает мне провинциалку-барыню, которую я в старые годы знавал и которая тоже беспрерывно страдала кризисами. Все доктора, к кому она ни обращалась, в один голос говорили: «Это, сударыня, кризис!» – но затем все же, получив трехрублевку за визит, считали свою задачу выполненною. Да и что другое могли сказать убогие провинциальные эмпирики, коль скоро и сами они (дело происходило в сороковых годах в одной из самых глухих провинций) никаких «средствиц», кроме гофманских капель, бобковой мази да липового цвета, не знали.

– У кого же вы теперь лечитесь, Любовь Ивановна? – спросил я однажды, застав ее удрученною каким-то совсем новым кризисом.

– Да что, голубчик, все перепробовала: и лекарей, и знахарей, и колдунов – нет мне облегченья! Теперь… оборотень лечит!

– Как оборотень?

– Какие бывают оборотни! ни то человек, ни то хавронья. Наговорили мне об нем с три короба; сказывали, будто бы дух от него здоровый… Да вряд ли. Чавкает… ну, роется… воняет… это так! А чтобы он настоящим манером облегчить мог – не верю!

Хорошо, что впоследствии природа Любови Ивановны взяла свое, и добрая женщина освободилась-таки от угнетавших ее кризисов; но скажите по совести, до какой безнадежности она должна была дойти, чтобы доверить свою жизнь… оборотню!

Но – чтов всего знаменательнее – указывая на кризисы, люди всех партий непременно приплетают к ним реформы. Все в одно слово утверждают, что именно в реформах и заключается весь секрет. Только одни прибавляют: «недореформили!» – а другие: «перереформили!»

Я не буду останавливаться на людях первой разновидности. Голоса их имеют столь же мало значения в общем политиканствующем концерте, как и воркотня того «слуги», который на театральной сцене при поднятии занавеса метет комнату (ворчит, а все-таки метет) и с негодованием сообщает, что уж двенадцатый час в исходе, а господа все еще почивают… И вдруг справа: «Иван! одеваться!» – слева: «Иван! чаю!» – из глубины: «Иван! принесли ли афиши?» И мчится Иван как угорелый, не только позабыв о недавней воркотне, но весь, с верхнего конца до нижнего, проникнутый одною мыслью: чтов, ежели эту воркотню подслушал барин и ударит его за нее по затылку?!

Но люди второй разновидности, те, которые на самое возникновение реформаторской деятельности (независимо от ее содержания) смотрят как на катастрофу, породившую все дальнейшие злосчастия, – эти люди заслуживают того, чтобы побеседовать об них подробнее, ибо в настоящее время они – авторитет. Каждый день они каркают: погибнем! погибнем! погибнем! – так что от одних этих паскудных проклинаний становится жутко жить. Вся улица гремит их угрозами, все столбцы пропахли их мудростью, и кто знает, далеко ли время, когда, быть может, и канцеляристы проникнутся убеждением, что кляуза и судаченье представляют наилучшее средство если не для того, чтобы выпутаться из затруднительных обстоятельств, то, по крайней мере, для того, чтобы хоть временно «отписаться» от них.

Я охотно допускаю, что совершившиеся реформы не для всех приятны и что, следовательно, единомыслия в их оценке ожидать нельзя. Но для того, чтобы с успехом вести по их поводу упразднительную пропаганду, недостаточно ненавидеть, проклинать и подсиживать, а необходимо ясно и определительно указать, кавк с ненавидимым предметом поступить. Некоторым из реформ уже четверть века минуло, а большинство приближается к концу второго десятилетия. Ведь это уже в известном смысле храм славы, а совсем не наваждение, по поводу которого достаточно сказать: «дунь и плюнь!» – и ничего не будет. Но если б даже и возможно было сим легким способом освободиться от храма славы, то все-таки надо и самим знать, и для других сделать понятным, какой иной храм славы предполагается соорудить на место только что выстроенного и уже предполагаемого к упразднению.

Ежели, как можно догадываться, безмятежное житие, проектируемое кляузниками на место реформенной жизни, должно заключаться в том, что люди, причастные ему, будут служить безмолвными объектами для всевозможных оздоровительных затей, то эта перспектива едва ли кого-нибудь соблазнит. Потому что даже простодушнейшие из простодушных – и те уже понимают, что, при известной обстановке, выражения: «оздоровительное предприятие» и «битье по темени» имеют значение не только равносильное, но даже с некоторым преферансом в пользу второго.

Что битье по темени, точно так же, как и сечение, никогда не обладало творческой силой – история доказала нам это достаточно. От начала веков исправник сек мужика, полагая, что через это числящаяся на нем недоимка полностью поступит в казначейство, а недоимка и доднесь на мужике числится. Стало быть, сеченьем нимало интереса казны не соблюли, а только спину мужику понапрасну испортили.

Конечно, большинство исправников оправдывает себя в этом случае тем, что мужик при совершении экзекуции не только не прекословил, но даже по окончании ее благодарил за науку. Стало быть, говорят они, он сам чувствовал, что сеченье ему на пользу. Однако едва ли на этот раз можно поверить мужику па слово. Почему он молчит и даже благодарит – это тайна, которую не особенно мудрено разгадать. А именно: он молчит и благодарит потому, что ежели он будет «разговаривать», то исправник, пожалуй, не затруднится и опять его «разложит».

Точно то же бесплодное будущее предстоит и битью по темени. Ни фабричный, ни даже пшеничный кризис не прекратятся оттого, что люди ополоумеют. Очень возможно, что эти ополоумевшие, подобно сейчас упомянутому мужику, будут кланяться и благодарить, но секрет этой благодарности будет столь же легко объясним, как и в предыдущем случае. Стало быть, кризисы останутся в своей силе, да вдобавок получится еще громадная масса проломленных голов. Неужели это может кого-нибудь утешить?

Но, кроме того, здесь является и другой очень важный вопрос: кого стукать и за что?

Ежели стукать так называемую интеллигенцию, то она не только не виновна в кризисах, но, можно сказать, даже вполне равнодушна к ним. В сущности, и сахарные, и всякие другие кризисы задевают ее так мало, что едва ли она даже видит нужду в определении тех убытков, которые она несет от них. Она беспрекословно уплачивает лишний грош в одном месте и идет в другое место, чтоб уплатить другой лишний грош. И при этом отлично помнит, что совать нос не в свое дело не следует. Конечно, не может она, от времени до времени, не рассуждать (а в том числе и о кризисах), но в этом уже виновны университеты, гимназии и кадетские корпуса, где совершенно открыто внушается, что человеку свойственно рассуждать. Но, кроме того, ежели даже о словах говорится: verba volant,[3]3
  слова улетают.


[Закрыть]
– то для мыслей у нас и крыльев-то не заведено: где родятся, там и умирают. Вот почему, когда года три тому назад изо всех щелей выползли кляузники, вооруженные проектами истребления интеллигенции, то громадная масса интеллигентов даже протестовать не пыталась, а только в недоумении спрашивала себя: за чтов?

Ежели стукать мужика, то он еще менее виноват в появлении кризисов, хотя преемственность их в особенности живо отдается на его боках. Мужик и до сих пор не знает, что в существование его заползли какие-то кризисы, но для него не тайна, что с кризисами или без оных он все-таки повинен работе. И работает. Мне возразят, быть может, что, во внимание к таковым похвальным качествам, ни один кляузник и не выступил с проповедью об истреблении мужика: пускай, дескать, плодится и множится. – Согласен, действительно, об истреблении мужика проектов не было; однако ж ни один беспристрастный человек не будет отрицать, что о подкузмлении его мечтали и мечтают очень многие. За что?

Существует и еще кляузное мнение: в самом, дескать, правительстве накопилось бесконечное множество антиправительственных элементов, которые, пользуясь своим привилегированным положением, преднамеренно поддерживают в стране смуту, служащую источником всех кризисов. Но, во-первых, это мнение вполне обстоятельно опровергается существованием знаменитого 3-го пункта для сменяемых, и кабинетных собеседований – для несменяемых. Во-вторых, если бы даже раскол, о котором идет речь, и не был баснею, то, прежде чем направо и налево раздавать клички, следовало бы определить, откуда этот раскол пришел и не имеется ли органической причины, которая делает его неистребимым. И, в-третьих, наконец, где найти компетенцию, которая, не будучи посвящена в тайну правительственных намерений, имела бы возможность безошибочно установлять признаки правительственности и антиправительственности? Ужели достаточно заявить себя кляузником, чтобы присвоить себе монополию такой компетенции?

Повторяю: проклятия останутся только проклятиями, человеконенавистничество пребудет только человеконенавистничеством. Не из могил, разрываемых гиенами, услышится живое слово… нет, не из них!

Ах, кляузники, кляузники! ведь дело совсем не в укорах и завинениях задним числом; дело не в ябедах и не в подтасовках, а в том, чтобы жизнь не калечила живых. Ежели слово «реформы» до того постыло, что даже слышать его больно, то пусть будет заменено другим… например, хоть «регламентацией». Ежели и «регламентация» окажется подозрительною (она отзывается отчасти социализмом, отчасти аракчеевщиною), то замените ее «постепенным, при содействии околоточных надзирателей, благопоспешением». И это будет хорошо. Не в словах сила, и нет той номенклатуры, с которою нельзя было бы помириться; но пускай же исчезнет то постыдное пустоутробие, которое выдает камень за хлеб и полоумный донос – за содействие.

Оскудение полное. Тем не менее так как мысль не может окончательно умереть, то она и под игом всевозможных недоумений продолжает свою работу. Но, очутившись вне живоносной струи руководящих начал, она исключительно устремляется к мелочам обыденной жизни и в них ищет утолить присущую ей потребность творчества.

Отсюда – громадная масса проектов и проектцев, удручающая нашу современность. Я не утверждаю, чтобы между ними не было практически полезных, снабженных весьма интересными справками и изложенных прекраснейшим слогом, но не могу скрыть, что даже полезнейшие построены на «песце», зависят от массы случайностей и вследствие этого осуждены на полную неустойчивость.

Много мы знали полезных выдумок и многие из них видели даже в действии; но польза, которая от них ожидалась, прежде всего парализировалась их внутреннею изолированностью. В общем укладе жизни не было для них ни соответствия, ни поддержки, и это сказывалось до такой степени резко, что едва ли можно указать хотя на одно явление этой категории, которое при самом рождении не стояло бы под угрозой всеминутного упразднения. Мы созидаем и вслед за тем разрушаем, потом опять возвращаемся к разрушенному и, воссоздав его, вновь разрушаем. Плотина, которая сдерживала бы напор пораженного паникою произвола, не только не существует, но даже самая мысль о ее необходимости представляется небезопасною.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю