355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Смертники » Текст книги (страница 1)
Смертники
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 01:54

Текст книги "Смертники"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Михаил Эммануилович Козаков
Смертники

1

Настоящее имя было – Степан Базулин, а все называли в тюрьме – Отец. Прозвали так из-за бороды: была она густая, теплая, цвета медвежьей шкуры.

И весь облик Степана Базулина оправдывал это прозвище. Это был коренастый, крепко сколоченный человек лет сорока пяти, с неторопливыми движениями, с такой же спокойной рассудительной речью. В первые же дни совместной жизни обитатели тюремной камеры сумели оценить его хозяйственность и деловитость, которую Базулин неоднократно проявлял в этом, полном лишений, арестантском общежитии. Его выбрали старостой камеры, и за короткое время, благодаря стараниям Базулииа, в ней появились свечи, исправлены были нары, а на парашах были устроены плотные покрышки.

Отец был самым уважаемым человеком среди обитателей камеры. К нему обращались в случае каких-либо споров, и

слово его всегда было решающим, обязательным для спорщиков. Он не любил расспросов о преступлении, им.учиненном, угрюмо и резко обрывал в таких случаях любопытных.

Однако преступление его стало известно заключенным со слов арестанта Иоськи Каца, по кличке Глиста, у которого было общее «дело» со Степаном Базулиным. Оба они темной ночью ограбили и убили городского купца, помышлявшего скрыться с упрятанными ценностями от реквизиционного отряда новой власти.

Шел тогда буйный девятнадцатый год, и походь его на Украйне была свободной и лютой, а человек – в меньшей цене, чем его штиблет и сорочка. Городского купца легко было убить, но так же легко было отдать за его кошелек свою жизнь.

Вспоминая о военном трибунале, судившем его, Степан Базулин говорил потом коротко и с усмешкой:

– Попали мы с Иоськой в народное происшествие.

Его и Иоську привели из тюрьмы в зал здешнего, смири-хинского театра, посадили возле перегородки, за которой обычно сидел театральный оркестр, приставили стражу.

Степан Базулин закурил молчаливо цигарку и, как и его товарищ, стал оглядывать зал. В нем – человечья запруда: на всех скамьях и стульях, в проходах, у стенок, на окнах – сиде ли и стояли вплотную друг к другу люди, с нескрываемым любопытством вперившие свои взоры на скамью подсудимых.

Иоське было неприятно это людское любопытство, и он с досадой спросил караульного красноармейца:

– Чего они понаперли, товарищ? Что это им – карусель, не понимаю?…

– Какая такая карусель, – обиделся почему-то караульный и косо поглядел на Иоську. – Народ пришел судить. Народ весь, – понимаешь? – повторил он загадочно и гордо.

– Отец, – сказал грустно и смешливо, наклоняясь к нему, Иоська Глиста. – Знаешь что, Отец? Или он дурак с начинкой – вот этот с винтовочкой, или мне-таки становится страшно от народу. А?

– Сам ты, парень, дурак: у народа рука легче, нежели у одного человека. – И Степан Базулин дружелюбно посмотрел на столпившихся в зале людей.

Это был непривычный для всех, невиданный доселе суд.

На сцене – два неубранных деревца театральной декорации, а между ними, у стола – пятеро военных людей. В первую минуту Иоська не успел рассмотреть своих судей: один из них, вышедший впереди других, подошел к самой рампе и громко и раскатисто, словно произнося полковую команду сказал толпе:

– Товарищи и граждане, объявляю заседание р-революционного трибунала открытым. Прошу встать.

Весь зал всколыхнулся и выпрямился.

– Товарищи и граждане – «Интернационал»!

Он первым начал песнь, и толпа поддержала его десятками нескладных, неуверенных голосов.

– Ровно молитва… – смущенно шептал Иоська Базулину – Ты только глянь на все это моими глазами: им, может быть, песня, а нам – плач…

Но он тут же присоединил свой голос к пению толпы, потому что в этот момент он заметил обращенный на него пристальный, любопытный взгляд одного из судей, смотревшего сверху, со сцены.

Иоська старался теперь, как можно сильней, подать свой торопливый, угодливый голос, порывисто раскачивал и вытягивал свое длинное тело: пусть слышит, пусть видит этот человек в военной одежде, как радостна и приятна ему, Иоське, эта советская песнь…

Иоська Глиста, неудачливый налетчик, хотел задобрить судью, Иоська Кац пел «Интернационал». Он знал, что людей смиряет угодливость, даже тех, кто всюду идут с этой песней…

2

Судебное следствие было коротким и простым: героические кавалеристы были отважны и непобедимы в войне, но беспомощны и несведущи в искусстве судебного допроса.

Один из них встал и объявил, по какой причине Базулин и Иоська значатся бандитами, что решать их участь будет трибунал дивизии, и не только он один, но и весь народ, присутствующий в зале: после допроса обвиняемых каждый гражданин может высказываться по этому делу.

Расспросили по очереди и Иоську и Базулина, выискались два-три свидетеля, уличивших подсудимых, а после свидетелей вышел на сцену человек в бараньей кожушанке, в «богатырке» – буденовке, с сухим и обгорелым, как паленик, лицом, на котором, довлея, возвышался длинный горбатый нос, а на нем – не присущие для воина очки. Во время его долгой, с охрипом, речи – большие, не по мерке, очки наклонялись то в одну, то в другую сторону, подпрыгивали на носу, как неопытный, непривычный кавалерист на скользком седле, потому что и сам он, человек, не стоял на одном месте, а часто выбрасывал по сторонам и вперед свой подвижный корпус увлекающегося оратора.

Сотнями ладошей хлопал ему зал, когда человек в кожушанке вспоминал про советских вождей, про рабочих и крестьян всего мира (или, как обмолвился – «всех земных шаров»), когда выкрикивал он здравицу красноармейцам, разбившим юнкеров и генералов.

Целый час он говорил так, словно забыл в это время и сам, и весь зал забыл, о людях, сидевших у перегородки «оркестра». Казалось, это не их караулит стража, не судьба Иоськи и Базулина волнует теперь набившуюся в зал толпу: сидят они тут по необъяснимой обязанности, но по своей воле, захотят – смогут уйти.

И Иоська словно сам забыл о себе, о грядущей своей участи: он несдержанно, два раза хлопал вместе со всеми и раньше всех – горбоносому, очкастому оратору, когда упомянул тот о возмездии Деникину за расстрелы крестьян и еврейские погромы…

И никто Иоську Глисту не остановил, не прервал. В этот момент он был спокоен и уверен в себе.

Но сразу же надломало, укоротило его, как человека -старость, когда размахнулся вдруг очкастый в его сторону, когда громко и враждебно выкрикнул он:

– …Нет им пощады, товарищи! Они срывают завоевания пролетариата. От имени революции – я требую их расстрела.

Укоротило тогда Иоську: он прижался плечом к насупившемуся Базулину, нервно потер руками свое прыщеватое лицо с вытянутой по-лошадиному вперед нижней челюстью.

– Отец… – сказал жалобно Иоська. – Последние слова такие мне уже ударяют по нервам. Ты не боишься, Отец?

– Еще не все, парень. Слушай.

После человека в кожушанке и в подпрыгивающих очках выступал еще добрый десяток людей. Они пробивались! сквозь толпу, вбегали на эстраду и, не глядя на подсудимых, с жаром, с пафосом и горячностью людей, которым присуще искренно заблуждаться относительно ценности и первородства их «откровений», – перетолковывали на разные лады уже говоренное здесь в прошлую минуту: снова о власти советов, о генералах золотопогонных, о гайдамаках и большевиках.

А один – с рыжими курчавыми волосами и голосом звонким, как раскол топора, – за все время своей речи ни разу не вспомнил обоих налетчиков. Так и окончил он свою речь случайно припомнившимися стихами Демьяна Бедного, а когда напомнил ему один из судей про подсудимых, – он слегка смутился, но тотчас же вновь подскочил к рампе и так же убедительно, как и вел свою речь, закончил ее:

– А что касается убитого купца, то от имени революции… присоединяюсь, товарищи, к предыдущему оратору!…

Иоська все это слушал, но ничего почти уже не слышал: безразличие и усталость непонятно для него самого сменили не покидавшую его до сих пор настороженность и подвижность мысли.

Он понимал, что не в этот час, когда весь зал участвует в политическом митинге, а люди за столом спокойно и безразлично покуривают папиросы и, улыбаясь, ведут между собой тихую дружескую беседу, – не в этот час будет сказано ими громко то слово, которое решит его, Иоськину, участь.

Приговор зала был уже ему известен, страшен, но не в зале, за столом была сейчас та сила, которой только он и боялся.

Один только раз он встрепенулся и вышел из состояния унылого оцепенения. Кто-то из толпы, обращаясь к суду, сказал суровым мужичьим говором:

– Я, как трудящийся селянин, который, значит, за порядок, против, конешно, дармоедов да паразитов, – прохаю наказать грабителей. Безусловно. Но если, значит, расстреливать, граждане, то не треба много про это дело бал акать. Не треба много. Нельзя так долго пугать людей перед смертью.

А Степан Базулин мягко, но с гордостью улыбнулся тогда и подтолкнул Иоську:

– Мужик сказал – а, парень?… Вот и есть народушко, и руки у него легче. Понятно?

Был Степан Базулин из мужиков курских, а Иоська Кац – из елисаветградских мещан: и не уразуметь было Иоське оттого мужичьей базулинской гордости.

Сгорбился Иоська и тяжело вздохнул.

– Отец! – сказал он вдруг. – Невже помирать мне тут в молодости и опосля аплодисментов?…

В последнем слове своем он говорил долго, путанно и жадно: он проклинал ограбленного купца, царский режим, помещиков, он славил судей своих и все полки и дивизий Красной армии.

Эх, Иоська, Иоська, – сбивчивый парень, сын биндюжника темного, эх, Иоська – парень темный, из елисаветградских мещан!… Усмехнутся, не поверят твоим льстивым и припадающим, юродивым словам:

– Товарищи, сажайте меня на лошадь да отправьте напротив офицерской пули – да! Я вам говорю. Убейте вы меня целиком, а на расстрел из-за купца, из-за этой буржуйской конфискованной гниды – я не пойду… Мне незачем ходить на расстрел!…

А Степан Базулин, помяв рукой густую свою, как медвежья шкура, бороду, прокашлялся и попросил коротко – себе и своему товарищу – жизнь.

Люди встали из-за стола и ушли за кулисы – в совещательную комнату.

Оба подсудимых сидели, понуро глядя на окружающих. Оба они незримо, мысленно ушли вместе с судьями в совещательную комнату. Вот заскрипят половицы эстрады, тяжелыми, уверенными шагами пройдут по ним пять чужих, впервые увиденных, человек, и один из них, кто-то, бросит в притаившийся, напряженный зал слово, и поведет оно за собой налетчиков Иоську Глисту и Степана Базулина.

«Расстреляют» – убежденно повторяли это еще не народившееся, но жданное слово десятки возбужденных голосов. Смертоносное, но пустое и безопасное сейчас для толпы – это слово не столько волновало ее, сколько приводило в холодный азарт, возбуждало в ней любопытство уже не к тому, когда будет сказано это слово и оно ли будет сказано, а как примут его эти два человека у перегородки оркестра.

Но оба они не знали этого, не думали об этом. Они знали, что их ожидает смерть, но, обреченные, они могли еще не верить в ее приход сейчас, в этот день. Крепкое, здоровое тело их ни в чем не чувствовало умирания, и потому непреоборимая – обычная – человеческая смерть казалась далекой, была за пределами их сознания. Тем не менее они ждали ее – но другую уже: предотвратимую, не только не неизбежную, но нарочитую, по воле чужих людей – умышленную и искусственную.

Так, по своей собственной воле, по своему умыслу, они привели к смерти жертву своих страстей – городского купца, и знали оба, Базулин и Иоська, что, сдержи они себя, жил бы и по сей час и наслаждался жизнью ограбленный и убитый: его смерть была тоже искусственной и предотвратимой. Сдержат ли себя те пятеро, что ушли за кулисы с бумагой и пером?…

…Заскрипела половица на сцене, послышались чьи-то шаги, – и весь зал мгновенно насторожился, а со всеми вместе и оба подсудимых.

Однако все ошиблись.

На сцену быстро вышел один из судей и объявил:

– Граждане! Меня вызывают, значит, срочно, в штаб… так что я ухожу, а заместо меня прошу судьей в трибунал по письменной части товарища комполка, ибо он туточки!…

Назвал он фамилию товарища комполка, и пошел тот в судьи, за кулисы.

Кто-то в толпе, ревниво вспоминавший былые законы о судоустройстве, возмущенно шепнул своему соседу о допущенном правонарушении. Базулин и Иоська лихорадочными колядами провожали нового судью – командира полка. Он прошел мимо скамьи подсудимых, и они заметили неторопливую, военной выправки походку, его чуть усмехающийся спокойный серый глаз и шелковистую острую бородку, аккуратно подстриженную и холеную – по старой командирской привычке, не утерянной ее обладателем.

…Присудили Иоську Каца и Степана Базулина – к расстрелу.

Вздрогнул Базулин, закрыл глаза, а Иоськины глаза сразу косыми стали от страха и выпучились, словно вздувшись, а тело потеряло способность передвигаться.

– Эх!… – со скрежетом крякнул Базулин, словно неудержимо хотелось ему сейчас что-то крикнуть. Но сказал вдруг ктo-тo со сцены:

– … И решили мы отослать приговор на подтверждение, как есть такая пролетарская инструкция, во Всеукраинский ревком, так как, товарищи, дело это по советской формальности нас, собственно, и не касается, ибо мы есть в этом городе только кавалерийская часть, а трибунал имеем – для дезертиров и белогвардейцев… Потом, товарищи… Стой, не расходись! Начальник актерской труппы просит одновременно сообщить товарищам красноармейцам, что в восемь часов тут же будет представление… так что сразу очищайте помещение.

Толпа громко и возбужденно хлопала, но кто знает чему?

Иоська и Базулин растерянно улыбались друг другу, толпе, караульным красноармейцам. Один из судей ловко спрыгнул с эстрады в зал и подошел к подсудимым.

Так же, как и они, смущенно он посмотрел на обоих и добродушно сказал:

– Нет, поймить, братцы, сами: ежели не шутя, – так что есть вам сейчас за приговор? Скажить, пожалуйста. По совести ежели и… безо всякой обиды?…

Было у кавалериста круглое, как яблоко, румяное безволосое лицо с тихими степными глазами и в лице была – порча: в одной – впалой от шрама щеке вырезан был ломоть молодого мяса.

Запомнил Степан Базулин это лицо, – пришлось еще раз в жизни его увидеть. Иоська вновь заметил спускавшегося со сцены командира полка, и с благодарностью подумал в тот момент Иоська, что, вероятно, он, этот человек с аккуратной, шелковистой бородкой, вспомнил там, за кулисами, о какой-то неожиданно спасшей «инструкции»…

3

К днепровским порогам, к югу ушли кавалеристы, а Иоська с Базулиным считать дни стали в смирихинской тюрьме.

Сначала сидели в «одиночке», потом в тюрьме стало тесно от вновь прибывшего всякого люду, – их перевели в «кают-компанию», как называл общую камеру сидевший за казнокрадство матрос Заруда.

В камере было двадцать семь человек, и, не считая Иоськи и Базулина, пятеро, как и они, ждали расстрела.

У Заруды сиплый голос, черный, как агат, и придавленный широкой ветвью брови злой, запихнутый вглубь, узкий глаз, – и шутит Заруда зло, с издевкой:

– Семеро ваших нездешних душенек, как днёв в неделю, Семь днёв в неделю, и на каждый денек – дежурненького к стенке. Необрезанных – в будни стрелять, а нехристя Иоську под православное воскресенье…

Хотя и привык Иоська к этим шуткам матроса, но всегда, когда слышал их, долго не мог отделаться от изнурительного чувства страха перед каждой предстоящей ночью, таинственной и зловещей, вырывавшей время от времени чью-либо человеческую жизнь.

В тюрьме, в камере, каждый час дневного света казался «смертникам» недолгим обнадеживающим гостем, – и с утра спокойней становилось Иоське Кацу (и так – на весь день), а ночью – сбегалось все тело в настороженный топорщащийся комок, живший острием ослепшей горячей мысли.

Тихо, молча, лежал Иоська на нарах в томительном ожидании утра – верного союзника жизни всех семерых смертников. И ночью не было большего врага для каждого из них, чем остальные шестеро, потому что ночь, словно таинство совершающий жрец смерти, должна была в каждый приход свой выбрать одного кого-то из семерых: в тишине и теми неслышно кричала в людях и незримо горела факелами в их сердце друг к другу ненависть. Но чуть бледнел ночной покров, – она мгновенно исчезала в успокоенном человеческом сердце, и глаза всех смотрели виновато и сочувственно-робко.

И когда приходило утро, сипло говорил Заруда, смерти не ждавший:

– Прошла ночь – словной скупой по базару: безо всякого «расходу»!

Из всех обитателей камеры первым расстреляли – его. Не ждал того матрос: днем водили на допрос в смирихинскую «чека», а ночью пришли неожиданно и вызвали по фамилии:

– Заруда! Собирайсь…

Фонари осветили камеру, – и увидели разбуженные арестанты: перекосилось все Зарудино лицо, узкий глаз выполз наружу и застыл черным стеклом, а крупный заросший рот жалобно отвис, как продранная биллиардная луза.

Всегда дерзкий и грубый в отношениях с товарищами по камере, тугой по нраву и всегда самоуверенный – он, после секундного оцепенения, громко, по-ребячьи заплакал теперь и растерянно тыкался по камере, обнимал дрожавших, как и он, арестантов и все время бессвязно и монотонно повторял:

– Да что же это, братцы… товарищи, а? Кто ж еще за революцию… а? Сам буржуев стрелял… рази можно теперь?…

А когда уходил из камеры, проявил какую-то неожиданную в такую минуту расторопность и житейскую деловитость: забрал с койки бушлат, все белье свое и чужую бутылку с водой.

Было это дождливой осенней ночью – страх был у Иоськи глубже дна речного, но уже утром Иоська шутливо вспоминал Заруду:

– Отец, – спрашивал он своего молчаливого товарища. Скажи мне, по какой причине матросу бутылка сдалась: чи у него, может, жажда была опосля тараньки, что на ужин давали?…

Камера посмеивалась, но хмуро и сдержанно.

– Убей меня Бог, я не понимаю! – был доволен своей шуткой Иоська. – Как он взял эту бутылку, – так, думаю, никакой такой опасности ему, может, и нету: просто переводят человека в другое место… А как велело ему начальство бутылку нам оставить, тут поверил я в Зарудину смерть.

…Весь день камеры были открыты, в каждом этаже арестантам разрешалось свободно ходить по коридору, и тут-то Иоська переузнал всех, – как говорил сам: «кто чем дышит». Целыми днями он слонялся вместе со всеми по коридору, играл в карты, в «подкидного дурака», с престарелым епископом и двумя казначейскими чиновниками, объедал зажиточных смирихинских мельников, числившихся на неопределенный срок «заложниками», или дрыхнул после беспокойной ночи на тюремных нарах.

Глядя на него, говорил Степан Базулин спокойно и рассудительно:

– Ты, парень… с дождичка, или что ведерко с дыркой: не удержать в ем воды. Я и говорю тебе, Иоська: потерял ты себя. Верное слово.

– Потерянный я человек – это верно, – соглашался Иоська. – Если бы меня отсюда выпустили, – поехал бы я в Елисаветград к папаше и сказал бы ему: «Хочу, папаша, быть биндюжником – и больше ничего. Буду я настоящим сыном, и можете за меня не беспокоиться…» Пускай только выпустят! – мечтательно вздыхал Иоська.

– Я не про то, парень, – продолжал Базулин. – С дождичка ты, Иоська, и в нутре у тебя – дырка… Сам я знаю, Иоська: почти каждый человек теперь потерял себя. А у кого душа, примерно, в один обхват – так тот просто на четвереньках ходить стал. Верное слово! Парень! – приблизил свое лицо к Иоське Базулин. – Что я скажу тебе – а?… Вот будто в бандитах я был – про это дело всем тут теперь известно. Ну, вот… А был я еще на войне, еще столярством занимался. А еще брата своего, в Щиграх, убил.

– Брата?… – поморщился Иоська. – Что это значит?…

– Ну, да – брата… Убил его за то, что с бабой моей связался. Убежал я от суда, бродяжил. И вот, известное дело, нынче под пулю попал… бандитом. А не потерял я, – вот те хрест святой! – не потерял я себя вконец, душу свою не потерял. Понятие, значит…

– Я тоже с понятием человек, – горячо перебил его Иоська. – Если б отпустили меня на волю, я б сказал всем, какой я честный человек. Пускай только выпустят…

– Хм… И Солоха блинов напечет, коли масло из рук потечет: на волю – не простое это дело теперь. Да ты, Иоська, не перебивай – понятно? Вот я и говорю тебе, а ты слушай. Думаю я так не потеряет себя каждый человек, если у него душа, понятие, верхом на плоти сидит. Так, а? А у тебя, парень, – не в обиду сказано, – она самая клеем, столярным клеем к брюху подмазана. Насчет смерти, если взять…

– Ну?…

– Вот тебе и ну! Не душа у тебя, Иоська, смерти боится, а пузо. А выпусти тебя отселева, – все едино на четвереньках ходить тебе в жизни, козлу длинному…

– Убей меня Бог, – радовался вдруг Иоська. – Пусть меня выпустят только за ворота, так я до самого Елисаветграда настоящим-таки козлом побегу!

– Ну, и козлом… А козлу какая в жизни цена? – насмешливо смотрели базулинские глаза.

– Э, брось… А разве, Отец, живой козел хуже мертвого человека?… Пускай меня Бог хоть в свинью превратит, – бы ее никто не зарезал.

Не понимал Иоська Базулина.

Оба – бандиты, налетчики, они каждый по-своему ждали своего рокового конца. Замешкавшаяся смерть сохранила для них ряд непонятно дарованных дней, а дни – слепую и хрупкую надежду на спасение.

– Может, помилуют? – взволнованно-радостно спрашивал иногда Иоська своего товарища. – Я готов хоть десять, лет тут сидеть и ничего не делать, – лишь бы помиловали.

– Больно щедрый ты да ленивый, – усмехался Базулин. После первых двух недель такого же состояния, как и у Иоськи, он проявил затем себя в том, что так свойственно было его деловитой и спокойной натуре.

Надо было тюремную баню чинить – вызвался к этому делу Базулин. Нар много сломанных оказалось в тюрьме – и нары Базулин чинит. Пол в тюремной конторе неисправен -и здесь пригодились базулинские руки.

Он делал все это сосредоточенно, хозяйственно, а работой так увлекался, что забывал часто о своем положении «смертника». Так тянет упрямый и трудолюбивый муравей в гнездо своей коммуны крохотную соломинку, не видя близкого уже, рокового для него человеческого шага, растаптывающего на земле такую же крохотную муравьиную жизнь.

Все реже и реже вспоминал Базулин о приговоре военного трибунала, и еще меньше помнили о нем все остальные в тюрьме, видевшие в Базулине исправного мастерового и спокойного, рассудительного человека.

…Шел к концу уже третий месяц неизвестности, за это время многие узнали свою судьбу, и только Базулин и Иоська не знали ее приговора. Их перевели в камеру «срочных». Знать ли Иоське Кацу «срок» свой? – Ночью приходит призрак его – и страх пытает тогда Иоську, а утром – отбегает пытка далекими мелькающими верстами.

Может быть, милостив Бог Иоськи, старый услужливый Бог, в беде впрягаемый человеком в послушные мысли всегда, как, каждодневно, старый конь в «биндюгу» отца Иоськи в городе Елисаветграде…

И тихонько, прячась от всех, налетчик Иоська Глиста читает по ночам вынесенную из «хедера» давнишнюю молитву.

И словно заклинаемая этой молитвой – тихо, не оглядываясь на тюрьму, проходит ночь, но вместе с ней уходит и покорная, раболепствующая мысль о том, в кого учил веровать богобоязненный «хедер». Так игрок, испытав случайную удачу, приносимую часто попадающейся в руки картой, ревниво ищет ее в колоде и – не замечает ее после игры, после азарта и риска…

И однажды, в светлый солнечный день, певший о вольном благоденствии, рискнул Иоська заговорить о том, что так тщательно хранил по ночам в своих мыслях.

– Отец, – нерешительно спросил он Степана Базулина. – Может быть, есть-таки Бог, или он, по-твоему… вроде на арапа?

– Тебя, что, попик за картами вере научил или кто другой? – усмехнулся Базулин.

– Нет, это я между прочим только… А ты скажи, Отец?

– Неизвестно мне, парень, – отчего-то угрюмо ответил гот. – Доподлинно не знаю. А ежели есть он, так интерес в ем, по-моему, Иоська, только для мертвых.

– Значит, мертвые, может, и живут где-то – а?

– Ну и дурак же ты, парень. Шутник оказывается…

– Нет, нет! – волновался искренно Иоська. – А может, живут они, Отец? Особенно как-нибудь…

– Ноздрей вверх, да костью врозь!… Нравится, Иоська?

– А ты сам про их интерес говорил?

– Да померли ж они! Понятно? У купца нашего какой теперь интерес, а? Убили мы!

Этот реальный и столь знакомый пример мгновенно разочаровал Иоську. Он злобно и обидчиво выкрикнул:

– Я за его интерес и копейки не выплюну. Я туточки, на земле хочу жить. Останусь жить – каждый день Богу буду молиться. Но – чтоб на земле ходить, – правда?

– Верно, парень, – задумчиво отвечал Базулин. – Помирать зря – грех большой, да и дураком всяк назовет. Подумать надо…

– О чем? – жадно и пытливо посмотрел на него Иоська.

– Известно – о чем!

– О чем же? – переспросил Иоська. – Ты что-то задумал, Отец. Просить… чтоб помиловали, а?… А я – как же?

– Подумаем, Иоська, – уклончиво сказал Базулин, пряча свои глаза от Иоськиных – просящих и возбужденных.

Все расспросы были тщетны: молчание и скрытность Степана Базулина были так же крепки и упрямы, как и его воля, работоспособность и труд.

Тем более это молчание взволновало теперь Иоську Он знал уже, что Базулин что-то замышляет – вероятно, просьбу о помиловании, – к Базулину благоволила тюремная администрация, она поддержит его, – а он, Иоська, останется один в ожидании неизбежной смерти.

В душе он ненавидел уже Отца, считал его изменником и после последнего разговора зорко и неотступно следил за каждым шагом товарища.

Однако это продолжалось недолго: скрытный и неразговорчивый Базулин нарушил свое молчание, и тогда Иоська понял несправедливость своего чувства…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю