Текст книги "Мамин сибиряк"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Простите, можно видеть Степана Петровича? – очередной посетитель вертел бумажку перед глазами. Я ведь туда попал? Дело в том, что я от Валентина Нилыча Татарникова…
Говорили обычно чуть понижая голос из почтения к святыням. Проблемы возникали самые неожиданные:
– А ничего, что я Чура положу в полиэтиленовый мешок? Может, надо обязательно в льняную тряпицу?
– Нищак. В ем сила доподлинная, ему твой полутилен без вреда.
Очень редко покупатели отваживались не на споры кто ж возьмется спорить с живым волхвом, язычником-практиком! – но на робкие вопросы:
– А почему у вас Лада и Леля женщины? Ведь в сказках всегда Лель. Так и говорят: «Лель-пастушок». Возьмите и «Снегурочку».
– Говори! Како ж Лель мужик, когда они Рожаницы – Лада и Леля, матка и дочка. Или у вас тут в городе мужики рожат? Тем, которы отецких богов забыват, тем едино, что Лель, что Леля, а нам Леля в бабьем деле помогат.
– А Лад? Тоже говорят всегда в мужском роде. Даже книжка есть про старые обряды: «Лад».
– Книжка! Каков Гришка, така евона книжка. А ежли доподлинно, так Лада. Котора Лелю родила. Муж жену как ласкат? «Ты моя Лада». А не она ему: «Ты мой Лад» – тьфу!
Вопросители уходили посрамленные – но и просвещенные.
Один только раз – при мне во всяком случае нашелся посетитель, который попытался заспорить с маминым сибиряком. Жизнерадостный розовощекий толстяк в замшевой курточке, похожий, несмотря на свою шкиперскую бородку, на увеличенного раза в три откормленного младенца.
– Но как же так, что вы говорите! Все языческие боги были ассимилированы в христианских святых, это же элементарно: Влес во Власия, Перун в Илью-пророка и так далее. Образовалось новое качество: полуязычество-полухристианство, которое мы и имеем под названием современного православия. Поэтому просто нет надобности языческим богам сохраняться в первобытном виде!
И тут мамин сибиряк отвалил бородатому младенцу полной мерой. Я все-таки не привык – хотя мог бы привыкнуть даже в родной школе – что апломб и прямая грубость заменяют аргументы, и потому очень удивился приемам полемики, примененным маминым сибиряком:
– Ах ты, кикимора болотная! Не сеешь, не пашешь, а туда ж! Народ-ат, он сам знат! Ходют тут – почечуй поповский, а пищит!
Мамин сибиряк встал и шел на младенца в замшевой курточке, размахивая носатым Родом, как кистенем. Паркет прогибался.
И грубости подействовали убедительней, чем логика. Бородатый младенец попятился, опрокинулся, пятясь, на диван и совершенно со всем согласился:
– Я что, я только высказал, так сказать, общепризнанное, а сам я, напротив…
– А не высказай, молчи да глазай!
Младенец внес ругу вдвое проти обычной, а потом в прихожей шептал в восхищении, укладывая целый комплект идолов в огромную сумку с надписью «Fiat» на боку:
– Какой темперамент, а? Вот где нерастраченные силы! В самой гуще! А глагол какой: «Глазай»! Что мы – хилые вырожденцы…
На другой день я устроил в классе маленькую премьеру гадания на сибирской гуще:
– Ну ты глазай сюда! Это те не Машка, а Мокша. Лишнего не языкай и Мокша те экзамен скинет как лапоть!
Захаревич позавидовал и тотчас образовал еще кучу глаголов:
– Ушай, носай, ногай, рукай!
А Кутя подхватила голосом Вероники:
– Ушай урок, пальцай сочинение! Глазай на доску, а не в чужую тетрадь!
Я хохотал со всеми, но все-таки чувствовал, что «ногай» и «пальцай» звучит так себе, а «глазай» – хорошо…
Деньги, ругу эту самую, новоявленные язычники протягивали, всегда конфузясь, всем своим видом давая понять, что платить деньгами за святыни – кощунство, но что поделаешь, раз нет другого способа вознаградить богоугодные труды.
Впрочем и самое кощунство мамин сибиряк понимал по-своему. Однажды вечером, удачно расторговавшись, он сидел и разнеженно парил в тазу свои корявые ступни – почему-то не захотел в ванной. Матушка то и дело подносила в чайнике горячую воду.
– Ну чево, – просипел он с необычным благодушием, – кощун те побаять? Пусть бы и Мишь послухал.
Матушка переспросила с обычной при своем сибиряке поспешностью:
– Что ты хочешь? Что побаять? Рассказать?
– Кощун. Как по-вашему? Сказку.
– «Кощун»! Какая прелесть! Вот откуда «кощунство»! А почему для нас «кощунство» – это когда говорят плохо, ругательно? Богохульствуют, словом. Ведь в сказке ничего плохого, один фольклор!
– Потому попы, понятно, не любили, штоб про Мокшу баяли, про Рода, про Дажбога с Волосом. Ежли начат кто кощун баять, они враз кричат: «Кощунство, кощунство!» – Исусу, значицца, ихнему умаление. А кощун – он и есть наша правда славянска.
Мамин сибиряк стал долго нараспев рассказывать свой кощун про то, как Дажбог со Змием поделили людей и землю: половина стала богова, а половина – змиева, а чтобы ясна была граница, впряг Дажбрг Змия в огромный плуг и перепахал на Змие всю степь от края до края, от Днепра до Дуная. Сначала было интересно, а потом надоело и я задремал.
– Ну чево, Мишь, кунят уже, – прервал сам себя мамин сибиряк.
Проговорил он это своим обычным голосом, не кощунственным – и я тотчас очнулся.
– Что – Миша, что делает?
– Кунят, говорю, куняет. Ну, дремлеть. Вовсе ты не понимаешь по-русски.
Матушка застеснялась:
– Да уж правда, язык у нас бедный, канцелярский. Как замечательно: «кунять»! Вот откуда Куняев!
– Што за Куняев?
– Поэт. «Добро должно быть с кулаками», написал.
– Ить от очинно правильно! Без кулаков што от добра никака польза, што от зла. Верно, Мишь?
Я все не мог привыкнуть и гордился, что мамин сибиряк разговаривает со мной, как со взрослым мужчиной.
Но не поддался на лесть, вспомнил, как Кутя независимо отнеслась к мамину сибиряку, и спросил запальчиво:
– Почему «кунять» – такое замечательное слово, настоящее народное, а «дремать» – нет? Чем «дремать» плохо, что в нем канцелярского? А мне «кунять» не нравится, некрасиво как-то: «кунять», «вонять».
– Ишь! Вот так, Мишь, чево думашь, то говори – с кулакам. Мужик будешь. А по мне, што «кунять», што «дремать». Рази я говорю, што «кунять» лутшей?
– Ты ж сам сказал, что мама не понимает по-русски.
– Не понимат – ить точно. «Кунять» я по-русски сказамши? А она не понимат.
Железная логика.
Матушка делала мне знаки, чтобы я не спорил. И серединские боги взирали на меня неодобрительно: и Род с Рожаницами, и Перун, и Волос, и Дажбог, и сама Мокошь. Один только дедушка Чур хихикал. Их набралась уже целая большая полка, сколько мамин сибиряк ни раздавал своих идолов, а они от этого только прибывали. Дажбог сидел на маленьком сундучке, на шкатулке, куда мамин сибиряк забрасывал небрежно ругу, получаемую от новых язычников за серединских богов. И можно было брать оттуда свободно – не только матушке, но и мне. «Тыща рублей – не деньги». Я не брал тысячу, но сколько нужно было, брал запросто, если что-нибудь купить или куда-то пойти. Захотел бы – стал бы весь в «фирме», как Витька Полухин. Но меня не очень интересуют фирменные тряпки, честно – потому что смешно, когда все ходят в одинаковых штанах, и чем одинаковей, тем сильней гордятся. В армии форма – необходимость, но зачем на гражданке самим залезать в форму? Витьке Полухину этог не понять, он гордится, что уже назаработал себе на дубленку цвета беж, а скоро поставит у себя и всю фирмовую аппаратуру – нафарцует. Обычно у тех, у кого одинаковые штаны, мнения тоже одинаковые. Витька всегда пишет сочинения такие, какие нужно, он очень хорошо знает, какие нужно писать, наша бедная Вероника верит, что он очень идейный ученик… Потому я не бросился покупать фирму, чтобы навесить на себя. Раньше ходил в чем попало от бедности, а теперь – от зазнайства. И матушка тоже – чего-то себе покупала, но без остервенения. Она ведь и раньше ничего не понимала в тряпках. Когда шкатулка под Дажбогом переполнялась мамин сибиряк куда-то перекладывал деньги, уж не знаю, куда, но несколько сотен там всегда лежали для общего пользования – и никто не спрашивал отчета.
Я теперь шикарно угощал Кутю мороженым. На рестораны у меня не хватало смелости: они представлялись мне вертепами разврата, где демонические официанты униженно служат самым разгульным из гостей и с презрением изгоняют прочих посетителей, не поднимающихся до высот гусарского или купеческого кутежа. Жалко, уже уехал Луна-парк: мы в нем были летом и с имевшейся у меня трешкой чувствовали себя весьма жалко, а просадить бы, не раздумывая, не экономя, хоть червонец, хоть два – вот тогда бы получили массу удовольствия!
Зато я впервые взял такси – не с отцом проехал, не с матушкой, а остановил сам и посадил Кутю. Мы с нею были на дне рождения ее подруги где-то на проспекте Художников – она меня привела, сам-то я не очень разбираюсь в этих районах. Подарок тоже купил – ручные кружева – и цветы на рынке. Вышли мы от подруги уже около двенадцати. Кутя ныла, что поздно, что обещала быть дома в двенадцать, а нам еще чуть не час добираться – действительно, нужно ждать автобуса, которые вечером ходят редко, ехать до метро, потом на метро с двумя пересадками и еще пешком от Сенной – тут-то я увидел свободное такси и махнул рукой. Небрежно, будто привык останавливать. Честно говоря, все же не ожидал, что такси остановится. Шофер увидит, что я еще школьник, не поверит, что есть деньги – но машина затормозила. Кутя сразу сменила тон:
– Ой, Мишка, ты что? Знаешь, сколько нащелкает с окраины? Давай только до метро!
Она еще не понимала, что тыща рублей – не деньги.
Я подсадил Кутю, сел рядом – только жлобы, когда едут вдвоем, важно усаживаются впереди, как начальники в персональной машине – сел и приказал:
– На Гражданскую. – И вдруг добавил небрежным тоном, сам не ожидая, что умею так: «Да не перепутайте: на улицу, а не на проспект!»
Потому что проспект где-то здесь близко, а на улицу – через полгорода.
И обнял Кутю за плечи.
Я чувствовал Кутю плечом, боком, бедром – и думал о том, что еще ни разу ее не целовал. Стыдно! И давал себе слово, что когда сейчас приедем, непременно поцелую! Раз уж так умею разговаривать с таксерами, то ничего мне не стоит ее поцеловать!
Нащелкало всего восемь рублей – я ожидал, что раза в два больше. Я дал таксеру десятку и вышел, не дожидаясь сдачи.
Во дворе у нас темно, лампы над подъездами давно перегорели. Вот и хорошо – старушка Батенькина ничего не разглядит из своего окошка. Я был готов гордиться Кутей перед всем миром – но не хотел, чтобы бессонная бабушка подглядывала, как мы целуемся.
Я уже совсем набрался духу взять Кутю сзади за талию, оторвать от Тигрншки прижать к себе – как вдруг послышались шаги на лестнице, открылась дверь – и явилась кутина мама.
– Это вы? А я уже начала беспокоиться! Хотела вас встречать у метро.
Кутя выпрямилась. Тигришка спряталась.
– Ну, мамочка, чего беспокоиться? Сколько сейчас? Всего десять минут! Совсем даже вовремя приехали, как обещали! И я же не одна, а с Мишей!
– С Мишей спокойнее, конечно, ну а если взрослые хулиганы?
Кажется, она меня не принимала всерьез!
– Вечно ты паникуешь, мамочка, я просто не знаю! И никогда не ходи встречать к метро: мы приехали на машине, а ты бы там стояла как… как я не знаю кто!
Ай да Кутя! Я был отомщен.
– На машине?! Какие аристократы! Мы в ваши годы так не роскошествовали. Спасибо, Миша, что доставили нам дочку.
Для них специально старался!
У нас в окнах еще горел свет. По лестнице спускались. Слышался Петров-не-Водкин. Конец фразы я уже разобрал:
– …и все-таки получается некое шоу, ансамбль песни и пляски.
С ним Татарников – а кто ж еще! Профессорскую речь я разбирал совсем хорошо:
– В церкви тоже ансамбль песни и пляски, только шикарнее. Сейчас спрос на всякую этнографию. Время раскапывания корней. Увидишь, эти Мокоши пойдут скоро у Сотби на тысячи фунтов!
Я громко зашлепал ногами по ступенькам, чтобы не подумали, будто подслушиваю. Голоса оборвались. На втором этаже рядом с дверью Ларисы мы встретились.
– Здравствуй, Миша! Здравствуй, дорогой! Небось, от девочек?
Уж так они мне обрадовались, будто встретили живого Перуна или Волоса. Очень им было интересно, расслышал я про тысячи фунтов или нет, потому так и расшумелись. Я важно согласился, что от девочек, и оставил их в полном недоумении слышал я все-таки или не слышал?!
Мы разминулись – и тут за моей спиной приоткрылась дверь, выглянула Лариса.
– Это ты ходишь, Миша? А ваш Степан Петрович как – дома?
Я приостановился, спустился назад н несколько ступенек. Лариса была в одном халате. На лестнице у нас лампочки тусклые, и в полумраке она показалась почти молодой, в какой-то миг мне захотелось обрушить на нее все нерастраченные поцелуи. Но сразу же стало противно.
– Откуда я знаю. Наверное, дома. Где ему быть.
Я отвечал довольно грубо. Но Лариса не смущалась.
– А то у меня что-то с холодильником. Он же на все руки. Скажешь ему, хорошо?
– Скажу, когда увижу. Не пойдет же сейчас.
– Я рыбу достала. Обидно, если протухнет. Хорошая рыба. А ты не понимаешь? Вас в школе не учат?
Снова промелькнуло искушение войти в темноту ларисиной квартиры, в смешанный запах парикмахерской и прачечной.
– Нет, не учат!
И я поспешно взбежал наверх. Вернее, убежал. И долго не мог успокоиться, воображал несостоявшееся приключение и презирал себя за трусость, и радовался, что не предал Кутю, избежал ларисиного капкана. Что все мне почудилось, что Лариса и не пыталась меня заманить, я не думал совсем…
Поэтому подслушанный разговор вспомнил только наутро. Передавал мамину сибиряку просьбу Ларисы. Передал я не при матушке, нарочно выбрал момент, как бы приглашая его в тайный заговор. Но мамин сибиряк отмахнулся небрежно:
– Нищак, потерпить. – Не протухнеть у ей, авось.
В этот момент я вспомнил про подслушанный разговор. Передавать мамину сибиряку или нет?
Во-первых, я не знал, кто такой Сотби, почему он считает в фунтах, а не в рублях. Ну и зарабатывает мамин сибиряк много – если применим к его промыслу термин «зарабатывать» – хотя и не берет за своих идолов тысячи. Потому решил пока не говорить. Но хотелось как-нибудь ухитриться и разузнать: сам Татарников собирается продавать этому Сотби серединских богов за тысячи фунтов или кто-то другой?
Те, кто приходил покупать изготовляемых маминым сибиряком идолов, может быть, и относились к нему как к солисту фольклорного ансамбля из некоей легендарной уже Середы, – не знаю. Трудно же всерьез поверить в Мокошь, Рода, дедушку Чура. Хотя по дереву-то стучим! Тут какая-то путаница: стоит произнести языческие имена: «Мокошь», «дедушка Чур» – и смешно утверждать, что веришь в них. Но совсем отрицать какую-то безымянную силу, которая может либо принести счастье, либо, наоборот, помешать, испортить дело – не хватает духу совсем ее отрицать! А вдруг все-таки есть что-то?! Но такой вере на всякий случай не хватает страсти, тут уж неизвестно чего больше: веры или иронии? Но раз явились к нам с маминым сибиряком некие боги, должны были явиться и настоящие страждущие. Ибо был бы бог, а богомольцы найдутся.
И страждущие явились.
Опять началось с Ларисы. Заявилась она в очередной раз и, жадно глядя на мамина сибиряка, стала жаловаться:
– Чувствую себя – ну невозможно как! Ноги к вечеру не ходят. А внутри так все и отрывается. От печени, я думаю. Мне давно один гомеопат сказал, что у меня – печень. А эти твои лупоглазые, они могут – от печени?
– Печень не быват, быват камни, – поставил диагноз мамин сибиряк.
– Ну так неужели не могут они камни выгнать? Какой от них тогда прок?
– Камни в печени бесом мечены.
– Так пусть выгонят! Бесы или кто.
– Попроси. Ругу каку дашь. Чура проси. Чур – он щекочур, выщекотит.
– Правда, выщекотит?! Я так и думала, что они от щекотки рассыпаются!
– Выщекотит. Приду опосля, научу уж, как Чура уважить.
Лариса ушла вся в надежде, а мамин сибиряк повторил ей вслед уже известную поговорку:
– Бабье жерло кляпом не заткнешь.
Матушка все это терпела молча, но на следующий день, едва я вошел, сразу услышал с порога – благо стараниями мамина сибиряка замок у нас теперь открывался легко и неслышно:
– …всякая дрянь здесь выставляет свое бесстыдство, а ты и рад! Тебе только и надо, чтобы были откинуты всякие нормы морали!
Бедная матушка! Даже скандалит она так, будто читает утвержденный текст официальной экскурсии.
– Кто марал! Никто не замарал! Попы придумат, штоб одна жена, а надо жить да радовацца!
– Прописала-то тебя я одна, а не все подряд, которые извращают мораль, чтобы разврату своему радоваться!
– Баба люба не за прописку, а за горячу…
Я неслышно отступил на лестницу – пусть доскандалят без меня.
И каким-то способом доскандалили, так что через час я застал дома мир.
А Ларисе помогло – Чур ли выщекотил ей камни, сам ли мамин сибиряк, но слава пошла, и теперь к нам двинулись не только коллекционеры, не только желающие приобщиться к отеческим богам – но и болящие. Этих я отличал сразу: страждущие выделялись особенным испугом и надеждой в глазах.
Мне часто казалось, что мамин сибиряк нарочно старался огорошить страждущих примитивизмом своих медицинских суждений:
– Понос, что ль? Знамо: болит живот – страдат нос.
– Забиты у тя почки? Знамо: маяли дево́чки.
– Не ходют ноги? Худы выбрал дороги.
– Бухат сердце? Жил, знат, с перцем.
И терпели такие диагнозы. Даже считали за мудрость. Или по контрасту со всякими непонятными «холецистопанкреатитами»?
Каких-нибудь настоек, хоть святой воды из водопровода, мамин сибиряк не давал, и к явным волхованиям прибегал редко. Обычно он вручал своих идолов – и больше ничего. Правда – по специальностям: кто головой страдал – тем Перуна, печеночникам прописывал Хорса, легочникам – Дажбога; дряхлым старикам и старухам при любых немощах – дедушку Чура; от мужских слабостей, естественно, – Род, от женских – Рожаницы. Однажды пришла женщина, умоляя спасти собаку, у которой отнимаются задние лапы. Я ожидал, что мамин сибиряк накричит на нее, что городские собаки – один распут. Но нет, он отнесся к случаю чисто академически и даже впервые заколебался, какого бога прописать, а поколебавшись, выдал Волоса: «Потому как он есть скотий бог, а собака тож к скотам тянет». Женщина заикнулась, что ее Чапа все понимает как человек, но мамин сибиряк приговора не изменил, так она и ушла со скотьим Волосом.
Некоторые в прихожей пытались расспрашивать меня почтительным шепотом – и не потому только, что боялись потревожить мамина сибиряка – нет, отсвет его могущества падал и на меня, в глазах посетителей я тоже был посвященный, ученик чародея:
– А что, всем помогает колдун сибирский или только особенным людям?
Рекламировать мамина сибиряка я не собирался, но не вести же тут санпросветработу, не переадресовывать же в поликлинику: раз пришли – значит, заслуживают свою участь. Да и бывали они все множество раз в поликлиниках… Для таких расспросчиков я раз и навсегда вывел железную формулу:
– Пока сами не попробуете – все равно не узнаете. Каждый сам себе испытатель.
Последняя фраза особенно действовала: в ней чувствовалась магическая краткость и энергия. «Каждый сам себе испытатель!» – непонятно и многозначительно.
Только изредка, в особенных случаях, мамин сибиряк прибегал к более сильным воздействиям. Причем довольно неожиданно решал, какие случаи особенные. Иногда очередная страждущая рыдает на весь дом, на колени бухается хватает руку целовать «благодетелю последней надежды», а мамин сибиряк буркнет: «Кишки играт – матку шевелят», сунет, не глядя, Ладу с Лелей – и все лечение. А однажды пришел тихий парень, похож на студента – но даже не бородатый, даже не в джинсах, пожаловался скромно, что «схватывают как судороги здесь вот под ложечкой и никакие спазмолитики не берут», – и тут-то мамин сибиряк встал и принялся волховать в лучшем языческом стиле!
– Спасоличики?! Вдовьи потычики! Хорса проси, дурну кровю истряси!
Откуда-то сама собой – никогда раньше не видел я такой среди его реквизита – явилась на голове мамина сибиряка рогатая шапка. Страшно смотреть.
– Истряси, истряси! Дурну кровь истряси, добру кровь воскреси!
Мамин сибиряк положил свои огромные, похожие на переплетенные корни, ладони студенту на плечи и стал трясти беднягу, повторяя:
– Истряси, истряси! Хорса проси, просо коси! Смели по росе, слюби по красе!
Мамин сибиряк тряс студента все быстрее и мельче, наверное, тот почувствовал бы то же самое, если бы попал на мощный вибростенд, на котором уплотняется в формах полужидкое бетонное месиво.
– Истряси, истряси! Упроси, упроси!
Мамин сибиряк резко убрал ладони с плеч – и студент повалился на пол, и его вырвало зеленой слизью. И меня тоже чуть не вырвало, я выскочил из комнаты, вбежал на кухню, выпил прямо из носика крепкого холодного чаю – и стало легче.
Уходил студент через полчаса все еще дрожащий, но запинающимся языком пытался благодарить. Вообще все страждущие уходили с надеждой – это точно. Идола прижимали к груди, как новорожденного ребенка. Как мало людям надо! И как легко сходит образованность конца двадцатого века. Позолота сотрется – свиная кожа останется…
Как раз после ухода студента мамин сибиряк заговорил со мной:
– Сколько идуть, а? И кличут во все концы, хошь разорвацца. Ты, Мишь, приглядай, штоб заместо меня поспевать.
Матушка тут же мыла пол после студента. Я думал, она возмутится, услышав, что предлагает мне ее сибиряк, но она продолжала возить шваброй совершенно равнодушно.
Я не колебался. Для меня изображать шамана или волхва было так же невозможно, как, скажем, пойти работать на бойню. Да, трачу я деньги, которые добывает таким способом мамин сибиряк, но если выбирать – пусть не будет этих денег, а я – не могу. Точно так же, как ем я мясо и очень люблю хорошее жаркое, но если б нужно было резать скот самому, я бы лучше стал вегетарианцем. Я не колебался, только думал, как отказать мамину сибиряку, чтобы не обидеть.
– Я не смогу. Ты, наверное, веришь по-настоящему в Мокошь и во всех остальных, а если только притворяться, ничего не получится.
– Чаво верить? Всяк знат, што солнце есть, што луна. Чаво тут верить?
– Солнце состоит из водорода и дейтерия на девяносто процентов. И не нужно волховать, чтобы оно светило.
Мамин сибиряк уже снял рогатую шапку, но не убрал, а держал на коленях и поглаживал.
– А кто солнце исделал? Скоро судишь ты, Мишь. А я што? Я штоб в семье. Как мне от дедов.
Я смотрел на рогатую шапку. Чтобы я надел такую? Чтобы выкрикивал заклинания?
Наверное, и мамин сибиряк понял, что это невозможно. И больше не заговаривал о преемственности поколений.
До Кути скоро дошли известия, что мамин сибиряк отчасти переквалифицировался и теперь не только насаждает язычество, но и врачует все болезни. Я не спешил этим хвастаться, но какой-то простак спросил ее во дворе:
– Где тут живет заклинатель? Который лечит от иммунитета?
Она меня тотчас стала дразнить, расспрашивала, успешно ли мамин сибиряк вылечивает от иммунитета, или, может быть, и от приоритета тоже, и меня самого не вылечил ли уже до конца… Я не спорил, я смеялся вместе с ней, но при этом чувствовал себя жутко умудренным философом рядом с наивной школьной отличницей. Потому что Кутя не понимает простой вещи: достаточно объявить «здесь лечат от хронического иммунитета», или «удаляют первородный грех под общим наркозом», или «растягивают на колодке сердечные сокращения» – и пойдут! Чем нелепее – тем лучше…
Хотя мамин сибиряк каждый день раздавал по нескольку своих идолов, он не признавал для своих действий слова «продавать». Продавать богов он считал грехом, а руга, он любил повторять, не плата, а что-то вроде жертвования – дома у нас они не убывали, наоборот, распространялись все больше, так что репродукции Ренуара и Дега уже казались чем-то чужеродным, матушкина комната превратилась в настоящее капище. Войдешь – и забываешь, что ты в Ленинграде, что хотя и живем мы на бывшей Мещанской улице, но до Медного всадника от нас пять минут ходу, до Невского – в другую сторону – десять, а уж Сенная, которая хотя и не блещет архитектурой, но зато воплощает собой Достоевский Петербург, – Сенная и вовсе в двух шагах. А у нас тут Мокошь, у нас Род с Рожаницами – какой Петр, какой Достоевский?!
Я с детства тыщу раз бывал в Эрмитаже – благо тоже по соседству, да и матушка всегда проведет мимо очереди. Экскурсии я слушать не люблю – ни ее, ни вообще, а бродить по залам – хоть целый день. Смотреть картины я устаю довольно быстро и начинаю просто прогуливаться, разглядывая то паркет, то резные двери, то люстры; подхожу к окнам, смотрю сверху на Неву, на Биржу, на Дворцовую площадь. Забредаю в русские залы, где все так непохоже на итальянцев или французов: не очень умелые, но важные портреты, старые кафтаны, петровские станки. Здесь царство Халкиопово, Халкиопа Великолепного!
Все-таки интересно, как на нас действует окружение! Дома рядом с маминым сибиряком я не то что бы совсем поверил в праотеческих богов, но невольно их зауважал. Когда все вокруг заняты чем-то одним, только об этом говорят, превозносят, обсуждают всерьез – это как медленный гипноз. Ну примерно та же ситуация, когда вся толпа восхищается «Аквариумом»: может быть, каждый в отдельности и не догадался бы, что это лучшая рок-группа, но когда все вокруг балдеют, значит, группа на самом деле экстра-класс, и от этого общего балдежа собственное маленькое удовольствие возрастает в тысячу раз. И пусть не говорят, что, мол, подростки изобретают себе кумиров – и у взрослых то же самое: если ходят и ходят люди и все говорят, какая древняя мудрость в Мокоши, как мы должны вернуться к отеческим богам – попробуйте сказать наоборот! А в другом месте, где принято восхищаться чем-нибудь другим – например, многие эрмитажники кинулись на раннее средневековье, а Возрождение среди них считается вульгарным – смешно вспоминать, что в двух километрах отсюда поклоняются этой дикой Мокоши! Когда в Эрмитаже вокруг такое искусство, что лучшие мастера должны годами работать над одним мозаичным столиком – тогда отсюда, из Ламотова павильона, например, идолы мамина сибиряка вспоминались как убожество и нелепость. Удивительно, как это матушку на них потянуло, профессора Татарникова – или когда годами вокруг искусство, искусство, искусство, от этого тоже стервенеешь и тянет на самый грубый примитив?
И вдруг я подумал: ведь серединские боги – они же прямо по специальности Халкиопова! Раз он специалист по русским древностям, а они – такая тысячелетняя славянская старина. Когда-то матушка говорила об этом, но потом почему-то забыла. Почему же Халкиопов до сих пор не был у мамина сибиряка? Неужели до него не донеслись слухи? Или донеслись и он не поверил? Вот взять зайти и спросить! Пригласить Халкиопова к нам. Профессор Татарников не очень его любит – ну и пусть. А чего такого? Ну и что, что сам Халкиопов? Я же не за автографом к нему, я не влюбленная девица, которой лишь бы предлог, чтобы повеситься на шею к знаменитости! Зайти и спросить прямо: «Вы собираетесь поместить серединских богов в свой отдел? Они же тысячелетние, славянские!» Да я буду последним ничтожеством, если Халкиопов или вообще кто-нибудь на свете для меня такой недоступный бог, что я не решусь к нему обратиться, когда есть важное дело!
Где помещается отдел, я не знал. Отдел – это не залы, отдел – это канцелярия со столами, шкафами и прочей бюрократической мебелью. Правда, эрмитажники умеют устраиваться, у них и в канцелярских комнатах обязательно бюро из карельской березы, на стене какая-нибудь картина из второстепенных, стоят бронзовые часы со львом или Пегасом, канделябры в виде крылатых женщин – в Эрмитаже столько всякого искусства, что хватает на всех. Двери в отделы всегда такие незаметные, что можно сто раз пройти мимо и не догадаешься. Пришлось спросить у старушки, сидевшей в зале с петровскими станками.
Но та или не поняла, или сделала вид:
– Вот, милый, вот самый русский.
– Нет, мне где сотрудники сидят. Где Халкиопов.
– А не знаю. Я тут недавно, месяц всего. Мне сказано – сидеть, я и сижу. А какие сотрудники, какой Ха…ки… – не знаю.
Спросить бы экскурсовода, но экскурсии в этих местах попадаются редко – экскурсионные маршруты, как торговые пути в океане: проторены узкой полосой, где группы идут одна за другой в кильватер, а чуть в сторону – и пустынная гладь, ни одного экскурсовода на горизонте.
Я дошел до коридора с гобеленами, спросил у тамошней старушки – но и она не знала, где сидит Халкиопов, кто такой Халкиопов. Такой человек, а они не знают! Или не такой уж человек? Может, только мне с чего-то показалось, что Халкиопов – необычайная знаменитость? Конечно, старушки – всего лишь старушки, но они-то и составляют в Эрмитаже тот самый народ, глас которого – глас божий. Научных сотрудников всяких рангов в Эрмитаже, наверное, больше, чем старушек, но все равно научники – не народ, а старушки – народ. Пиотровского-то небось знает старушка! И если Халкиопов – вовсе не знаменитость, очень ли нужно его разыскивать?
Таким иезуитским способом я уговаривал себя, что вовсе не обязательно мне разговаривать с Халкиоповым. А на самом деле стыдно мне становилось тревожить Халкиопова своей нахальной просьбой. Потому что чем дальше я бродил по Эрмитажу, тем нелепей казался отсюда из золоченых дворцовых зал мамин сибиряк со своими грубо выструганными идолами. Уже и не верилось почти, что он вообще существует, что кто-то принимает его всерьез, верует во всяких мокошей и перунов с во́лосами.
А через час, когда вернулся к себе на Гражданскую-Мещанскую, в маленькую квартирку, превратившуюся в языческое капище, почти не верилось, что в пятнадцати минутах ходу растянулся на полкилометра вдоль Невы роскошный, ломящийся от сокровищ Эрмитаж…
Но не только в нашем капище гнездилось язычество, оно уже смело вырывалось на улицы.
Прямо на следующий день после моих неудачных поисков Халкиопова мамин сибиряк попросил меня проводить его к одному больному, потому что до сих пор совсем плохо знал город и не пытался узнавать. Вообще-то он очень редко ходил по больным, но тут матушка умолила: один ее однокурсник совсем плох, и вот до него донеслись слухи о нашествии на Ленинград Мокоши со своей языческой командой – так я передавал всю историю Куте. Для того больного это было не нашествие, а пришествие, потому что врачи настаивали на ампутации ноги, а мамин сибиряк бодро взялся привлечь к лечению Дажбога, ибо тот, оказывается, специалист и по ногам, и – даст бог – обойдется без ампутации. «Ишо плясать пойдет и за бабами бегать!»
Пациент жил на Стремянной. Мы зашли по дороге на Кузнечный, накупили там и меда, и орехов, и клюквы, до которой мамин сибиряк был большой охотник сам и успел приохотить матушку – забыв экономию, мы теперь почти все покупали на рынке. На Владимирском мамин сибиряк зашел в уборную, а я ждал снаружи, обвешанный сумками. И тут ко мне пристали цыганки.