Текст книги "Мамин сибиряк"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Михаил Чулаки
Мамин сибиряк
Повесть
«Наука и религия» 1988 г., №№ 8-11
Рисунки А. Остроменцкого
В тот день Вероника поставила мне два балла за сочинение. Я знал, что так и получится, что она будет «потрясена до глубины души в своих заветных чувствах», но все равно написал как хотел. Во-первых, чтобы напугать Веронику, потому что она очень смешно пугается и вся начинает вибрировать, как вербена на ветру. (Я не представляю толком, что такое вербена – знаю, что какое-то растение, из семейства вербовых, наверное, – но все равно Вероника вибрирует в точности как вербена на ветру!) Но самое главное, чтобы доказать Куте, что я личность, а не «садовый статуй». То есть я верю, что Кутя и раньше не сомневалась, но все равно доказать еще раз. Ну и в-третьих, потому что я на самом деле так думаю, как написал.
– Вы только вслушайтесь, только вдумайтесь внимательно! – Вероника вся вибрировала. – Ярыгин одобряет Дантеса за то, что этот убийца убил Пушкина. Нашего гения!
– Вот и неправда! – громко сказал я. – Я только написал, что Пушкин сам виноват. А вовсе не одобряю.
– Не перебивай, Ярыгин! Как это – неправда? Выходит, я, твоя учительница, говорю неправду? Ты думай, что говоришь! Да еще с места, без разрешения. Надо сначала поднять руку и встать.
Весь наш класс слушал с интересом, оставив всякие посторонние дела: такая перепалка куда занимательнее, чем очередной «образ Онегина» или еще какого-нибудь устаревшего типа.
Вероника заводила сама себя и вибрировала все сильнее – прямо как Египетский мост перед тем, как рухнуть в Фонтанку, – а я больше не перебивал и вообще не слушал, потому что и так все заранее знал наизусть. Вероника мне приказала: «Ты думай!» – вот я и думал.
…Нет, правда, почему Пушкину можно было ухаживать за чужими женами, мужья должны были гордиться, что попадают таким способом в историю литературы, а на его жену наложено табу? Гению дозволено все, а прочие посредственности – брысь под лавку? А я не согласен, я считаю, что человеческие права у всех одинаковые. Гений получил от природы слишком много: им восхищаются при жизни, у него бессмертие после смерти – так, значит, в обыденной жизни он должен подчиняться всем законам и обычаям особенно подчеркнуто, чтобы не унизить обыкновенных людей, которым и так трудно рядом с ним. Вот, например, у нас почему-то признан гением Антон Захаревич, он и сам в себе не сомневается, так что же, если он положит глаз на Кутю, я должен ему уступить, должен почтительно признать, что у него как у гения особенные права, вроде права первой ночи у помещиков? Поэтому полезно, что Захаревич услыхал, что я думаю о правах гениев: а то он иногда суетится около Кути. И еще проблема профессиональная: я после школы пойду на юрфак, буду следователем. Так что же выходит, я должен ради гениев делать исключения из законов? Об этом я и написал в сочинении. Мне тоже жалко, что Пушкин погиб и не сочинил того, чего еще мог бы, но не надо было ревновать так сильно, тем более что он сам был специалист по той же части, что и Дантес, а пожалуй, еще и почище Дантеса.
– …что выйдет из тебя, Ярыгин, если ты уже насквозь пропитан цинизмом?! Надо хранить что-то святое за душой!
«Хранить в душе» – понятно, а «за душой» – это как? Вроде как у нас телефонные счета за репродукцией Шишкина в кухне?
Кутя повернулась ко мне с передней парты и заломила руки как бы в отчаянии: мол, что же из тебя выйдет, Ярыгин, без святого за душой?!
Кутя умеет одним жестом передать целый монолог такой трепетной вербены, как Вероника, – на это у Кути талант. Я и восхищаюсь Кутиными пантомимами, и боюсь, что она возгордится от своего таланта и станет искать в пару какого-нибудь гения вроде Антона Захаревича. Пока она собирается поступать на биофак, но вдруг передумает и пойдет в театральный? Ее-то примут – этого я и боюсь.
– Не вертись, Троицкая, – мельком сказала Вероника и «перешла к следующей теме».
Вот чем хороша школа: никакое занудство в ней не может длиться вечно – всегда пора переходить к следующей теме.
Два балла меня не волновали, потому что были вычислены заранее, зато я снова и снова прокручивал перед глазами, как Кутя поворачивается и заламывает руки – значит, не зря старался, сочинял сочинение.
Вообще-то Троицкую зовут Катей, но ее чуть не с первого класса прозвали Кутей, за то что она рыжая – в точности как был щенок у Витьки Полухина. Только тогда в первых классах Кутя была похожа на маленькую дворняжку, а сейчас спала в точности как шотландская овчарка колли.
– Дурак ты, Ярыга, – сказал Витька Полухин на перемене. – Сиди и думай про себя, а зачем Веронике подставляться? Она тебе до самого аттестата будет помнить, что ты против Пушкина и за Дантеса.
– На кого похож Ярыга? Три-четыре!
Игру «в сравнения» придумал, конечно, Захаревич: вдруг выкрикнет свое «три-четыре» – и нужно мгновенно придумать сравнение. Попробуй-ка отреагировать мгновенно! Обычно получается довольно примитивно.
А сам-то он на кого похож! Урод номер один, может быть, среди всех ленинградских школ. Чем очень гордится. А что ему еще остается? Огромный рот, как у лягушки, глаза навыкате – и он постоянно твердит, что только таким и должен быть мужчина, чье достоинство – мощный интеллект. А красавцы («красавчики»!) – всегда личности сомнительные, вроде Витьки Полухина.
Здорово вывернулся. И в чем-то правда: быть просто некрасивым – несчастье, а выдающимся уродом – отличие. И в игре своей он тоже удобно устроился: выкрикнет «три-четыре» и ждет – вы старайтесь, острите изо всех мозговых сил, а я вас рассужу. Вечный арбитр.
– На кого похож Ярыга со своим сочинением? Три-четыре!
– На камикадзе! – выкрикнул Витька Полухин.
– Точно, – снисходительно одобрил Захаревич, – на помесь камикадзе с донкихотом. А скажи честно, до-Камикадзот, ты бы написал то же самое на аттестат?
Нечестно со стороны Захара задавать такие вопросы. Да еще при Куте. Это ему стало завидно, что он, наш признанный гений, не написал такого, а я вот взял да и написал.
Конечно, очень бы даже эффективно ударить себя в грудь и объявить: «Написал бы то же самое и даже еще более того!», но откуда я заранее знаю, что я сделаю на самом деле. О своих подвигах нужно объявлять в прошедшем времени, а не в будущем. Ведь выпускное сочинение – совсем другое дело, его могут читать в роно и вообще это официальный документ, в нем пишут то, что полагается, а не то, что думают на самом деле.
– Я бы взял другую тему, – сказал я, и все засмеялись.
Вообще-то ты в чем-то прав, Ярыга, – покровительственно продолжил Захаревич. – Тебе надо было напомнить Веронике про другие дуэльные истории Пушкина: с Денисевичем, с Сологубом.
Ну конечно, Захар же всегда все знает. Мы даже писали от класса на телевидение, чтобы его взяли в знатоки в передачу «Что? Где? Когда?»
– А я и не знаю, кто такой Сологуб. Но он все же не француз, да? Свой, вроде Мартынова? Тогда все-таки легче. Ведь особенно обидно, что француз! А ты сам взял бы и написал про Сологуба, раз ты у нас такой эрудит.
Вот так – чтобы не лез каждую минуту со своей эрудицией. Когда возьмут в передачу – пожалуйста, я первый буду за него болеть. Но здесь у нас не передача, здесь все свои.
Все засмеялись, а Кутя сделала такой жест, будто у нее голова разом распухла вдвое. Да не у нее – будто к ней на плечи на секунду наделась голова Захара. Возьмут все-таки Кутьку в театральный! Она и поступать не станет – сами придут и возьмут.
Мы с ней живем в одном доме, только жалко, до школы ходьбы всего минут пять: дойти до канала и свернуть на Гражданскую. Раньше наша Гражданская называлась Мещанской и в соседнем доме на углу Пржевальского, то есть бывшего Столярного, жил Раскольников. Меня это не так уж сильно волнует, но все-таки приятно иногда упомянуть небрежно: «А у нас в соседнем доме жил Раскольников».
– Пушкин потому так ревновал, что она его не любила, – сказала Кутя. – Сейчас ужасно модно ее защищать: «Ах, Натали, ах, мадонна!», а все равно не любила. Ну пусть чуть-чуть любила, но все равно не так, как он ее.
– Что ж он выбрал такую дуру, которая не понимала его стихов?
– Она не дура. А ты бы хотел, чтобы любили только за талант и славу? Чем больше слава, тем сильней любили? А если кто-то появится еще знаменитее, значит, сразу перевлюбляться?
Этого-то я как раз и не хотел! Я стал соображать, чего же к хочу, почем я все-таки обижен на Наталью Николаевну, но соображал слишком долго, и Кутя не стала дожидаться, пока я выйду из паузы, как самолет из пике.
– Вот Оленина! Она уж точно понимала, кто такой Пушкин. Но ничуть его не любила. Любят не за талант.
Все всё знают про Пушкина! Любила Оленина или не любила? Я почему-то думал, что любила. Я думал, его все женшины любили, кроме жены.
– А за что любят?
Сейчас бы я услышал ответ! Но мы уже пришли как всегда, слишком быстро. Кутя засмеялась и показала на Тигришку, гревшуюся на слабом октябрьском солнце:
– Спроси у нее!
Тигришка – наша дворовая кошка. Окраска у нее редкая: рыжая и полосатая, потому Кутя так ее и прозвала. Кутя ее кормит, и я тоже – немного.
Кутя засмеялась, на какой-то миг сама сделалась похожа на томную рыжую кошку – и убежала к себе.
А я пошел к себе. Мы живем в разных углах нашего просторного двора. У нас даже небольшой садик посредине, а дом всего трехэтажный, потому солнце заходит во двор свободно, не как в петербургский колодец. Между прочим и в доме Раскольникова двор довольно просторый – не такой, как наш, но все-таки не колодец.
Я взбежал к себе на третий этаж почти счастливый, оттого что задал Куте такой вопрос и даже почти что получил ответ, по крайней мере, намек на ответ, открыл дверь – и сразу понял, что матушка моя дома. Хуже того: что еще кто-то посторонний в квартире. Понял, даже и не осознав, по каким деталям. Я ведь уже больше двух лет как окончательно собрался в следователи, тренирую наблюдательность – и до того натренировал, что она часто срабатывает на автоматизме.
Настроение сразу упало на несколько градусов: в присутствии своей матушки я почти все время испытываю неловкость, мне куда приятнее быть дома в одиночестве. У нас квартира отдельная и, к счастью, двухкомнатная, а то и не знаю, как бы уживался с ней в одной комнате, но даже когда я сижу в своей, а матушка дома, все-таки возникает какая-то стесненность, будто ее «аура», как выражается наш Захаревич, просачивается сквозь стены. Хотя она не так уж вмещивается в мои дела, во всяком случае, меньше, чем большинство любящих пращуров, которые чуть ли не уроки проверяют у своих оболтусов, выбирают за них институты и нанимают репетиторов. Мы едва перешли в девятый класс, а у нас только и разговоров, что о баллах и репетиторах. Гений Захаревич – все время приходится вспоминать о нем! который провозгласил гордо, что ни в каких репетиторах не нуждается, сам поступит куда угодно, изобрел для них слово «натаскун». Во-первых, потому что натаскивают, а главное ради удачного созвучия. И почти все у нас ходят к натаскунам. Я не хожу, потому что мы с матушкой бедные. А Кутя, бедная, ходит.
Работает матушка в Эрмитаже. В скромной доллсти экскурсовода. А зарплата еще скромней, чем должность: сто сорок рэ. Но все равно она каждую минуту дает понять, что она посвященная, что она жрица в храме искусств.
Родители мои расстались, когда мне было одиннадцать. Они бросили друг друга, но мама бросила папу гораздо дальше, чем папа маму. Всего, что между ними произошло, я не знаю, но мама много раз кричала папе: «Будь ты хоть раз честен хоть перед самим собой!» Она кричала это так часто, что мне потом долго казалось, что семейная жизнь и состоит из того, что жена неустанно обличает мужа: «Будь ты хоть раз хоть перед!» Даже тогда в одиннадцать лет и младше я прекрасно понимал, что мама кричит о честности в каком-то высшем смысле, что она не обвиняет папу в обыкновенной уголовщине – и этото хуже всего: в уголовных обвинениях можно оправдаться, здесь область фактов, а честность или бесчестность в мамином высшем смысле не имеют отношения к фактам и потому недоказуемы. Сформулировал я это позже, когда собрался на юрфак, но с самого начала никогда не подозревал папу в каких-то преступлениях, а, наоборот, жалел его, чувствуя, что ему никогда не оправдаться перед мамой.
После папы у мамы никого не было. Честно! Витька Полухин раз спросил: «Твоя как – сменщиков водит?» Потому что у него у самого есть отец и есть сменщик, и получается, что так оно даже и нормально: витькин папа через день водит автобус, а через день – сменщик, чтобы автобусу не стоять вхолостую. Ну и мама его перешла на гакую же систему без простоев – все естественно. Я тогда дал Витьке в ухо, чтобы не спрашивал про сменщиков. Если бы он спросил, когда никто не слышит, я бы, может, и не дал ему в ухо, потому что он сильнее меня, но рядом стояла Кутя, а самое страшное – опозориться перед ней. Витька дал мне сдачи в глаз, я отлетел и застрял между партой и паровым отоплением, да еще сбил локтем горшок с каким-то цветком. Пока я выбирался и вытряхивал землю из волос, вошла Вероника, и пришлось врать, что я случайно споткнулся и упал; если считать на боксерский счет, Витька выиграл нокаутом, но честь была спасена. После того случая я стал чаще думать о том, что у матушки может кто-нибудь появиться, какой-нибудь жрец искусств. Только этого мне не хватало: мало мне самой матушки рядом, так еще будет толкаться здесь же совсем посторонний тип! И обязательно окажется занудой: жрецы искусств – они все зануды… И вот я вошел – и сразу усек, что в квартире не только матушка, но и кто-то еще посторонний.
Тотчас же она сама и появилась из своей комнаты вся какая-то не такая. Обычно моя матушка уверена в себе на три хода вперед, это у нее профессиональное: когда каждый день приходится просвещать незнакомых людей, да еще громким голосом, чтобы тридцать человек слышали и слушали, да ни в чем не сомневались – это накладывает отпечаток, все равно как на учителей. Матушка всегда уверена в том, что сообщает, и пусть бы попробовал кто-нибудь возразить ей, что Рембрандт не великий художник, или Ренуар, или Матисс! А отец не любил Матисса, он любил Шишкина и купил ту самую репродукцию «Мишек», которая сейчас на кухне. На кухню «Мишек» сослала матушка – выбросить все-таки не решилась, хотя она Шишкина не уважает, а сделала из них что-то вроде прищепки для счетов… И вдруг моя непоколебимая матушка вышла вся какая-то не такая, вся как вербена на ветру.
– А, это ты… Уже пришел? Вот и хорошо, что пришел.
Как будто я нормально не прихожу в это время!
– Вот и хорошо, что ты уже пришел с уроков… Сейчас я вас сразу и познакомлю.
Вот и сбылись худшие опасения. Только слишком уж вдруг. Обычно человек сначала ходит в дом он привыкает, к нему привыкают. А чтоб сразу – не девочка же! И этот ее – муж или еще не муж? – тоже, надеюсь, не мальчик. Сейчас появится кто-нибудь вроде профессора Татарникова – бывает тут такой иногда, но без всяких намерений, да и женатый три раза. Если матушка – жрица искусств, то уж Татарников – верховый жрец. И великий жрец тоже: если остается ужинать, то сметает все со стола, как бульдозер. Очень важный и толстый, похож на Зевса из античного отдела, такая же борода кучерявая. Только лысый Зевс… А вдруг сам Халкиопов?! Халкиопов у нас, конечно, не бывает, чего ему у нас делать, и вообще я его никогда не видел, только разговоры без конца: «Сам Халкиопов… Халкиопов доказал… с кем он спорит – с самим Халкиопом!» Звучит как имя какого-нибудь вавилонского царя: «Халкиоп Великолепный!» Хотя работает он в русском отделе, «у русачей». На Халкиопова я бы согласился, хотя и не видел его никогда. Потому что ведь здорово, если для всех «сам» – и вдруг становится своим, домашним…
– Так идем же, я вас сразу познакомлю. Зачем откладывать.
Пожалуйста, иду! Как будто я не иду. В кухню, в комнату куда угодно.
Мама открыла дверь в свою комнату. А там… Уж лучше бы занудный жрец искусств, пусть бы даже этот лысый зевс Татарников… Там настоящий леший из сказочного фильма. Или из оперы «Снегурочка» – когда на сцене сразу и не поймешь, пень или человек. Широкий, узловатый весь, лица почти не видно из-под бороды, а где видно, там кожа пестрая и вся изрытая, как лунная поверхность. Но самое лешачье в глазах: так они глубоко запрятаны, что смотрят наружу словно из двух глубоких пещер. На полках у нас сплошь книги, все больше по живописи, на стенах репродукции Ренуара и Дега – а посреди комнаты стоит такое чудо и смотрит на импрессионистских розовых дам из глубоких глазниц-пещер.
– Вот познакомьтесь: это мой Миша, а это Степан Петрович.
Леший глянул на меня насмешливо – а чего, спрашивается, во мне смешного?!
– Ишь, от, значицца, сколоток твой?
И голос оказался в точности лешачий – сиплый, словно навек простуженный в лесных болотах.
Матушка, всегда привычно безапелляционная, которая если и уступает изредка, то только профессору Татарникову, тут оробела:
– Мой – кто? Сколок?
– Сколоток. Слова русского н знаешь. Без отца котораво нарожала.
Матушка не оскорбилась – а стала оправдываться:
– Я же развелась, я тебе говорила.
– Коли мужа нетуть, все одно сколоток.
Кого она привела?! И дошла уже до того, что не оскорбилась! Зато я за нее!
– А вы… А вы – невоспитанный! Так не разговаривают воспитанные люди!
Запустить бы в него чем-нибудь томом энциклопедии, чтобы вонзился корешком, как топор в трухлявый пень!
Леший глянул на меня из своих пещер насмешливо:
– Ишь ты – мужик. Правильно, не давай забижать матку. Нищак, полаемся – помиримся.
Леший похвалил меня снисходительно – и мне больше не хотелось запускать в него томом энциклопедии. Немного же мне надо!.. Все-таки я молчал, не торопился показать, что больше не сержусь на грубость. А он ничуть не смущался – да и невозможно было представить, что он способен смущаться.
– Ну чаво? Надоть, значицца, жить вместях. Вместях – не в гостях. Нищак, приладимся. Притерпимся.
Жить с ним вместе – когда он такой чужой и непонятный, словно существо совсем другой породы. Посмотреть и послушать – даже любопытно, но жить вместе? «Вместях»…
Я помялся, не зная о чем говорить, наконец нашелся:
– Пойду делать уроки. Много задали.
Матушке я никогда не сообщал такие подробности,
– Малый проки, да много пороки, – изрек леший.
А что – довольно верно.
Из своей комнаты я слышал, как леший, тяжело ступая, прошелся несколько раз по коридору – то в кухню, то в уборную, что-то говорил матушке своим навечно простуженным голосом, потом зашумела вода в ванной. Только тогда матушка наконец зашла ко мне – все с тем же непривычным извиняющимся выражением лица.
– Ты не обижайся на Степана Петровича, хорошо? Он привык все высказывать прямо в глаза: что думает, то и говорит сразу же, не раздумывая. А ты думаешь, лучше, как принято у нас, воспитанных людей? Так называемых воспитанных. Когда в глаза улыбаются, а за спиной наговаривают такое, что не укладывается ни в какие рамки порядочности! Мы все просто отвыкли от прямоты, отвыкли от всего настоящего, понимаешь? Фальшивая вежливость стала называться интеллигентностью. – Постепенно голос ее приобретал привычные экскурсоводческие интонации. – Да-да, привыкли, что человек в лицо улыбается елейно, а за спиной продаст. Или неспособен ни на какой поступок, как твой папочка. А Степан Петрович настоящий сибиряк, он привык иначе, привык жить и говорить естественно. И от подобной естественности, неиспорченности сохраняется особая сила, издавна присущая народу, ты в этом еще убедишься. В их глубинных местах тайны природы передаются по наследству от отца к сыну. Только в Сибири еще и сохраняется подобная живая традиция, восходящая к нашим далеким предкам. К тому же он замечательный мастер, народный талант… Помылся, кажется, да? Душ не течет?
Ну вот, матушка провела для меня экскурсию по своему неожиданному избраннику – и побежала скорей что-то для него готовить: сейчас выйдет, потребует! У них в Сибири небось привыкли к расторопным женам.
И после ванны вид у него оставался лешачий: спутанные волосы не расчесались, рябая кожа не стала белее. Смешно смотрелся на нем оставшийся еще от отца махровый халат.
Мы сидели на кухне, и он скрипел наставительно:
– От етой ванны-иванны выходит один распут. В баньку надоть по морозцу.
Может, у них в Сибири уже и мороз в октябре, а у нас еще не все листья облетели.
– А чего ж вы не сходили в баню? У нас тут недалеко, на Фонарном.
– Ваша баня городская – тот же распут. Ты сперва-то воды натаскай, стопи, а после париться штоб вместях: мужики да бабы. Ты б со своей девкой, а? Товар штоб настоящий, без обману.
И он сипло захохотал.
Я вообразил, как бы мы парились с Кутей. Только если и этот леший тут же, глядел бы на нее из своих глазниц-пещер, тогда не надо!
– Баня, она от самого нашего славянства для етого дела. Разложишь бабу на полок, березой станешь охаживать, штоб чувствовала, а после перевернешь…
Матушка покраснела – никогда еще не видел, чтобы с нею такое.
– Ну зачем ты говоришь, Миша же еще мальчик!
– А что? Мужик, все понимат, верно, Миш?
Мне было лестно такое признание моей возмужалости.
– В ей сила, в бане-то. Потому народ был здоров. Ах ты!.. Как врага народа!
Он вдруг сделал молниеносный выпад и кого-то вдавил огромной ступней в пол. Таракана.
Тараканы у нас невыводимы. По всему дому. Или даже всей улице. И так обнаглели, что выползают днем. Убегают они всегда зигзагами, потому придавить их бывает очень трудно. Матушка к тому же просто брезгует их давить. Я не брезгую, но и удовольствия не получаю – в тех случаях, когда все же удается настигнуть. А леший продемонстрировал реакцию настоящего охотника. Соболятника. Только вот со странным удовольствием вдавил в пол.
– Никакой гигиены не удается поддерживать из-за них. – тут же наябедничала матушка.
И обрадовалась переменить разговор.
– Нищак! Мы етих врагов народа – под ноготь!
– Они устроили себе квартиру с удобствами за холодильником: там им тепло. Посмотришь потом, Степа, хорошо, что тут можно сделать радикального? – натравливала лешего матушка.
– Ить, распут городской! Всяка вешш – навыворот. Холодильник – и тепло от ево. У нас ледник – значицца в ем лед и лед, никака тепла. Внутрях-то своих хотя холодит? Молочка бы из ево с подморозом. После как попарисся – хорошо! Налейка, Ойля, балакиря.
Моя матушка – Ольга Васильевна, а леший так произнес: Ой-ля, немного похоже на французское «о-ля-ля»! Хотя уж французского, легкого в нем ничего.
Матушка не поняла и переспросила с поспешной готовностью:
– Что налить? Какой балагур?
– Балакирь, так у нас говорицца. Как по-городски, а, Миш? Ну кружка, кастрюля.
– Кастрюля?! А по-настоящему, по-народному – балакирь? Какая прелесть! Вот откуда Балакирев, а я и не знала. Он, значит, Кастрюлин или Кружкин?
– Ктось?
– Балакирев, композитор известный.
– Мы такова не знаем. Шута знам Балакирева, што у Петра-царя. На голову, бывает, наденет балакирь, а царь подойдет и вдарит, как в колокол. Потому и Балакирев.
Уж этого не знает даже Антон Захаревич! На другой же день я просветил наш класс. Захаревич тогда промолчал, зато на следующий день объявил торжественно:
– А знаете, что такое «бардак»? Глиняной горшок, вот! – и захохотал.
Взял реванш.
Ну а Кутя не стала дожидаться следующего дня, заспорила сразу:
– Почему «балакирь» такое уж народное слово, а «кастрюля» – нет? В словаре, если покопаться, знаешь, сколько таких слов? Которые никому давно не нужны. И значит, правильно, что не нужны.
Я тоже не мог объяснить, почему «балакирь» лучше, чем «кастрюля», не хотел соглашаться с Кутей: потому что вечно она спорит со мной. С Захаревичем так не спорит – как же, он такой гений!
– А все-таки ты не знала этого слова, и никто не знал, даже Захар, а мамин сибиряк знал, ни в какой словарь не заглядывая. Значит, для него оно нужное.
У меня вырвалось невольно: «мамин сибиряк». И это-то Куте страшно понравилось – я и не ожидал.
– Ой, Мишка, ты придумаешь! «Мамин сибиряк»!
Мы часто спорим с Кутей, но если в чем-то соглашаемся, то уж напрочно, и с тех пор я не мог называть этого лешего Степана Петровича иначе как маминым сибиряком.
– На что похожи старинные слова? Три-четыре! – выкрикнул свое Захаревич.
Я не знал. Я был счастлив, что Кутя одобрила прозвище, которое я нечаянно придумал, и не хотел играть в игры Захаревича.
– На обглоданные кости, – сказал Витька Полухин.
– Подходит, – снисходительно одобрил Захаревич. – На обглоданные кости или на египетские мумии.
– А все-таки шарлатан твой сибиряк! – Кутя только плечом дернула, как вдруг сделалась похожей на ярмарочного зазывалу с лотком, на котором средство от всех болезней.
– Не мой сибиряк, а мамин!
Я радостно согласился с Кутей, а все-таки она оказалась не очень права. Свои особенные познания в тайнах природы, о которых меня в первый же день уведомила матушка, он проявлять не торопился, зато в нем оказалось множество полезных умений.
Давно уже матушка вздыхала, что у нас в квартире все разваливается, а нижняя соседка Лариса Петровна прямо объявила, что не хватает мужчины в доме. Текло из бачка в уборной, так что вода набиралась полчаса, значительно снижая пропускную способность этого учреждения. Пылесос стоял сломанный. Стекло в кухне разбито, заклеено бумагой. Замок наружный открывался плохо – придешь и ковыряешься ключом иногда чуть на час. И еще – много чего.
Когда еще был отец, он тоже не был мужчиной в доме: гвоздя не умел вбить как следует, не то что починить бачок. Мы к этому бачку каждый месяц вызывали водопроводчика; тот приходил не скоро, важный, в грязной робе, какой-то весь из себя настоящий, и сразу делалось видно, какой папа ненастоящий мужчина, как он суетится и заглядывается на настоящую мужскую работу, а водопроводчик снисходительно брал трешки и уходил, оставляя после себя настоящий мужской запах – табака и перегара, а мама после его ухода с особенным ожесточением обвиняла папу в неведомых грехах: «Будь ты хоть раз хоть перед!»
И вот теперь настоящий мужчина завелся в доме, не надо было больше зависеть от важного водопроводчика. Бачок извергал водопады, выключатели работали, замок отпирался с мягким щелчком. Матушка ходила по квартире, как провинциалка по Эрмитажу, трогала кончиками пальцев то починенный замок, то прибитую накрепко вешалку в прихожей, которая раньше вечно валилась со всеми пальто, особенно если гости, и повторяла: «Сразу видно, что не кандидат и не профессор: все сам, все своими руками!» (Отец мой, между прочим, еще и кандидат наук. Психологических.) Заявилась и Лариса Петровна. Как всегда, у нее был невинный повод:
– У вас включено? Включайте скорее, «Вокруг смеха» же!.. Ой, извините, я не знакома.
– Нищак. Заходь, бабонька. А ты, знацца, подруга моей?
Лариса прошлась по квартире, мгновенно все усекла:
– Как у вас стало уютно! Чувствуется мужчина в доме! И где только плитку такую достают люди?
Мамин сибиряк только накануне привез плитку.
Когда-то отец обтянул крашенные в грязно-зеленый цвет стены нашей ванной специальной клеенкой с рисунком, имитирующим кафель, и это стало кульминацией его мужской работы по дому. Лариса в свое время потрогала клеенку брезгливо и изрекла: «Кафель для бедных». Недаром отец всегда ее не любил. И вот единственная отцовская работа уничтожалась.
– Финская, да? Я сразу увидела, что финская!
Уж это-то она видит за километр! Вот матушка не отличит, ей что импортная, что наша – один черт. Я и то разбираюсь в вещах лучше нее, даже в женских шмотках, потому что у нас в уборных вечно идет торговля, кто-то что-то приносит, особенно Витька Полухин, который фарцует с пятого класса. А матушке все равно.
– Мало что финская, еще и разноцветная! Нарочно так задумано, да?
Мамин сибиряк с размаху прилепил очередную плитку, будто хлопнул Ларису по пышному заду.
– Значицца, голубая на ванну-иванну, черная в кухню, а розовой сральню обделаю.
Лариса сделала вид, что не расслышала некоторого слова:
– Да-да очень миленько выйдет. Черный кафель сейчас самый модный. И в туалете выйдет миленько-розовенько.
– В сральне! А то слова каки-то говоришь, вроде стыдной болезни. От здоровой бабы телом ейным пахнет, а от больной всякой пудрой и духам. Все люди, все срать ходют, а туи-леты мы не понимам. Ить каким местом?
Матушка стояла окаменелая, а Лариса мелко захихикала:
– Как мило! Такая непосредственность, простота. Отдыхаешь душой.
– Сама ты простота. Простота казанска, сирота хрестьянска. А у нас в Середе хрестьян не принимат.
Лариса и выговор приняла смиренно:
– Да, конечно, хорошо, когда прямо все говорят. Я тоже люблю… Нет, но где вы все-таки такую достали? Я была в гостях у одного завмага, у них же все есть, а такой плитки и у него не было!
– Нищак. У нас, знашь, как говорят? «Тыща рублей – не деньги, тыща километров – не конец».
Лариса была приятно поражена.
– А если у меня что-нибудь испортится, можно будет вас попросить? Потому что когда без мужчины в доме…
Когда она наконец ушла, мамин сибиряк изрек приговор:
– Бабье жерло кляпом не заткнешь!
– Степик, опять ты при Мише!
– Пущай знат, мужик уже.
И мамин сибиряк с размаху прилепил очередную плитку. Я взял плитку и тоже прилепил – учился.
Глядя на работу мамина сибиряка, я впервые почувствовал себя ненастоящим, таким же ненастоящим, как мой папочка. Мне сделалось стыдно, что вот я уже в девятом классе, а до сих пор не сделался мужчиной в доме – раньше мне такое и в голову не приходило. Я как раз собирался записаться в самбо: и пригодится для будущей работы, и на случай, если пристанет всякая шпана, когда иду с Кутей, – но вдруг понял, что важнее уметь вставить стекло и починить бачок, чем знать самбо и каратэ. Об этом открытии я не сообщил Куте, но про себя решил, что обязательно научусь домашним ремеслам до того, как жениться, – чтобы быть настоящим мужчиной в доме.
Мамин сибиряк не только облицевал ванную голубой плиткой, но и полюбил в ней мыться – распут оказался притягательным. Подолгу прел в горячей воде, призывал матушку, чтобы терла спину, а один раз я стал свидетелем совсем уж необычной процедуры: зашел раз нечаянно в матушкину комнату то есть в их общую, а я все по привычке: в матушкину! – где мамин сибиряк прохлаждался после ванны, и увидел, что матушка дерет его за бороду. В первый миг я подумал, что они уже ссорятся и матушка таким примитивным способом выказывает свое негодование, но тут же разглядел, что дерет она за бороду бережно, не дерет, а подергивает. Или это такие любовные ласки в его Сибири?
Я попятился, но мамин сибиряк просипел из глубины своей распушившейся бороды: