Текст книги "Праздник похорон"
Автор книги: Михаил Чулаки
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Оказавшись на чистой простыне, мамочка ободрилась.
– Как в ванне стало, – сказала она, и это была одна из самых удачных её фраз за последние годы. Действительно же, чувство чистоты, чувство прохладной простыни должно напоминать погружение в ванну.
– Ещё поездит грузовичок, – пообещала Света.
Владимир Антонович улыбнулся, как будто и он мечтает о том же. Да он, пожалуй, и мечтал в эту минуту, потому что так легко и приятно войти в роль любящего сына, чувствовать то, что полагается чувствовать.
– До свидания, мамочка. Завтра снова придём – или я, или Ольга. Лежи, поправляйся.
– Она смотрит… она приходит. Пусть батончики принесёт. И дочка её, такая девочка заботливая.
Сашка, стерва, и не навестила бабушку ни разу!
– Лежи. Тебе главное спокойно лежать.
– Да, хорошо. Лежать стало веселей.
О, господи! Как отозвался знаменитый лозунг. Как это? «Жить стало лучше, жить стало веселей!» Наверное, в своё время верноподданные покойники переиначивали так: «Лежать стало лучше, лежать стало веселей!»
Владимир Антонович со Светой пошли к выходу. Со всех коек неслось:
– Доченька!.. Подойди!.. Человека надо!..
Света не обращала внимания на молящих старух. Теперь Владимир Антонович даже не очень её осуждал: сколько их тут? Двадцать? Или тридцать? Ну-ка пойти всех подряд перестелить! Он взмок, пока с одной справился.
В коридоре Света повернулась к Владимиру Антоновичу и спросила с неожиданной для неё задумчивостью:
– Ну что будем делать? Надо было тебе сразу просить – до того, как лебёдку эту навинтили. Чтоб её от окна отъехать. Теперь-то трудней. Она ж цепляет, лебёдка, а проходы у нас – видал?
Владимир Антонович вспомнил, что и в самом деле мамочка лежит у окна. Он и не обращал внимания, потому что темно на улице.
– А зачем – отъехать?
– Да так. Это как хочешь. Кто-то воздуха боится. Форточку когда открывают. Кто-то простужается, а кто-то и нет.
Света говорила как-то странно. И зычность её куда-то девалась, почти вполголоса объяснялась.
Если б она спросила совсем прямо, наверное, и Владимир Антонович ответил бы прямо. Что-то ответил бы… А так оставалась возможность не понимать.
– Да она дома открывает форточку. Сама говорит, что свежий воздух полезен. Вечно нас гулять гонит.
– Ну раз любит…
– Так ведь кто-то ж будет лежать под окном. Если все не захотят…
– Кто-то, родичи, очень хотят, чтоб от окна отъехать, а кто-то и не очень.
Нужен был какой-то довод. Чтобы совершенно понятно, почему не нужно передвигать мамочку. Веский понятный довод.
– Раз уже лежит, раз наладили вытяжение… Теперь если двигать, можно только навредить. Что-нибудь сдвинется в переломе. – Постепенно он говорил увереннее. – Главное, чтобы как следует срослась нога! Из-за этого нельзя рисковать! Тем более двигать койку трудно, проходы узкие, обязательно заденет этим краном подъёмным. А главное, чтобы срослась нога!
– Да, проходы узкие… Надо было сразу переезжать – если хотеть. – И Света без перехода объявила своим прежним громогласным голосом: – Так, значит, в пятницу я в ночь!
По последнему пункту скрывать ей было нечего.
Как и в прошлый раз, Владимир Антонович прогулялся на обратном пути. И чтобы провентилировать как следует лёгкие, и чтобы выполнить мамочкино наставление – она же так агитирует за свежий воздух!
Было время подумать о свежем воздухе в неожиданном аспекте.
Что ему сказала Света – если попросту? Что у окна много шансов простудиться. И что можно уменьшить эти шансы – почти свести к нулю, – если перетащить мамочкину кровать. А он – он оставил мамочку со всеми шансами на прежнем месте.
А если совсем попросту? Оставил с большими шансами умереть, потому что простуды в таком положении смертельно опасны.
Потому что – потому что он давно ждёт, когда же она наконец умрёт.
Потому что давно решил, что такое существование бессмысленно для неё – и мучительно для всех её близких.
И прежде всего потому, что не хочет, чтобы Варя вскоре стала казаться мамочкиной ровесницей.
Потому что попробовал сегодня, что это такое – перестилка. А если так будет продолжаться год или два?!
Потому что помнит историю матери Игоря Дмитриевича.
Потому что поражён мужеством и благородством Лили Брик – но не может надеяться, что мамочка последует такому примеру.
Да, сегодня он взял на себя ответственность.
Хотя всего лишь устранился. Оставил всё как есть.
В первый день, когда передвинуть мамочку было проще – хотя тоже ведь целая революция: двигать койку даже без этой косой лебёдки! Или тогда можно было перенести на носилках? – он искренне ни о чём не догадывался. Никто ему не намекнул. Да он и не нашёл ни одной сестры.
Во второй… Интересно, делался ли подобный намёк Ольге? Скорее – нет. И потому, что Света заговорила из-за особенного к нему расположения. И потому, что не Ольге ухаживать за мамочкой, если та вернётся в безнадёжно лежачем состоянии, – живя отдельно, куда легче разыгрывать идеальную дочь.
А в общем-то – он же ничего не сделал. Мамочка в больнице? В больнице! И если врачи находят возможным, чтобы её койка находилась там, где находится, – значит, всё законно. На койках у окон постоянно лежат больные – почему один Владимир Антонович должен протестовать? Или почти один? А если бы мамочку перевезли – на это же место положили бы другую старушку! Что же, неужели Владимир Антонович тем самым обрёк бы какую-то чужую ему старую женщину?!
Мамочка сломала ногу – не по его вине. «Скорая» привезла её сюда. В больнице положили под окно – наверное, не было других коек. И вот мамочку лечат, поставили вытяжение, санитаркам заплачено, чтобы подходили, – кто может его в чём-нибудь упрекнуть?!
Дома он даже смог перечислить свои достижения:
– Ну вот, весь штат вокруг мамочки бегает, свежее бельё ей постелено! Она уже на вытяжении, так что полноправная больная.
Варя не очень заинтересовалась свежей сводкой из больницы: она смотрела телевизор. Вторую серию чего-то многосерийного. Владимир Антонович никогда не смотрит такие вещи, и он считал до сих пор, что кино по телевизору – ну кроме редких шедевров – смотрит одна только мамочка. Но оказалось – и Варя туда же! Прежде Варя просто прикрывалась мамочкой: мол, раз она всё равно смотрит, я уж гляну заодно. Но мамочка далеко – и вот Варя прочно уселась сама.
Зато Павлик неожиданно спросил:
– А Пушкина она там тебе не читала?
– Почему – Пушкина?
– Ну читала же Жениху, помнишь? «Невы державное теченье, передовой её гранит». Могла бы и тебе: «Какое низкое коварство полуживого забавлять, ему подушку поправлять, печально подносить лекарство…»
Павлик не продолжил цитату. Но стало как-то легче: если сам Пушкин понимал, что у постели безнадёжного больного не хочешь, а думаешь: «Когда же чёрт возьмёт тебя?» – значит, это нормально, а охи и вздохи – всеобщее лицемерие!
На следующий день в больницу должна была идти Ольга. Павлика не было, Варя возилась на кухне – очередной серии сегодня не показывали, – и Владимир Антонович спокойно работал. Хорошо работалось – потому что и тихо, и чисто, и воздух свежий – и ещё что-то. Если принять гипотезу той истеричной актрисы, может быть, дело в том, что «никто не вампирил»? Не сосала мамочка ту таинственную биоэнергию? Между прочим, и язва вела себя непривычно скромно: чуть поноет и перестанет.
Зазвонил телефон. Подошла Варя, чтобы он не отвлекался. Заговорила, заохала, так что Владимир Антонович равнодушно подумал, будто звонит какая-нибудь подруга, рассказывает романтическую сплетню. Но, наохавшись, Варя заглянула в комнату:
– Возьми трубку. Тебя – Ольга.
Ольга так кричала в телефон, что больно было слушать. Владимир Антонович отвёл трубку от уха и стал постепенно понимать смысл довольно-таки бессвязных восклицаний:
– У мамочки температура… пневмония… простудили открытой форточкой… нельзя поворачивать из-за гипса… в лёгких застой… очень опасно…
Как всё быстро! Могло это произойти, он был готов – но не думал, что так всё быстро!
– …Найти какого-нибудь профессора… какие-нибудь новые антибиотики – самые сильные…
Неужели такие явные причина и следствие: вчера он отказался поменять мамочку местами с какой-нибудь менее удачливой старушкой – и сегодня уже температура?! Такое явное доказательство, что он и только он сделал роковой выбор?!
– Ну чего ты молчишь?! Есть у тебя какие-нибудь подходящие знакомые?!
– Нет.
– Ну как это нет?! У тебя в институте полно профессоров! Знакомы же они с медицинскими профессорами! Профессура всегда друг друга знает! Как это не найти в Ленинграде нужного профессора?!
– Просто не нужно напрасно мучить мамочку. Когда перелом шейки плюс пневмония – это безнадёжно. Особенно при её комплекции. Зачем мучить разными уколами?! Раньше давали морфию, чтобы человек дремал и не страдал напрасно, а теперь-то небось не допросишься. Если ты такая пробивная, достань морфию, а не профессора. Или хоть обычных снотворных побольше.
– Как ты можешь?! Надо же что-то делать! А вдруг?!
Проговорился, выдал себя. Теперь Ольга всю жизнь будет поминать.
– Надо реально смотреть на вещи. Спокойно уснуть – тоже счастье! А то мало того, что от перелома боли, так ещё исколют, наделают абсцессов, да ещё пролежни!
И ведь всё правда, что он говорит. Даже в хорошей больнице – правда, это прекрасно поняла мудрая и мужественная Лиля Брик, а уж тем более в том аду, который называется «старушечьей травмой»!
– Я не могу так рассуждать! Надо использовать любой шанс!
– Попробуй. Только помни, что не надо мучить напрасно.
Мчаться тотчас в больницу не имело смысла, раз там Ольга, и Владимир Антонович отправился на следующий день – как всегда, после института. Света в прошлый раз объявила, что дежурит ночью в пятницу, а был четверг, так что встреча с нею Владимиру Антоновичу не грозила. Владимир Антонович вовсе не боялся её любовных посягательств – наверное, даже Света бы поняла, что при таком тяжёлом состоянии мамочки всякие амуры неуместны. Но Света – единственная свидетельница, она знает, что он сделал выбор! Пусть всё было обосновано наилучшим образом: двигать кровать со всей арматурой – значит, неизбежно потревожить обломки кости, помешать сращению перелома! И всё-таки это был выбор, и Света об этом знает.
Владимир Антонович внутренне готов был найти мамочку в беспамятстве, но она его узнала.
– Вот видишь, перевели всё-таки… – Она очень тяжело дышала и говорила с трудом. – Куда лучше, когда в «Свердловке» – видишь?
Пожалуй, это уже не нормальное её беспамятство, а настоящий бред. Мечта всей её жизни – лечиться в «Свердловке», в больнице для лучших людей, куда она по малому своему исполкомовскому чину проникнуть не могла. И вот сбылось – хотя бы в бреду.
– Здесь особенными лекарствами лечат… которые только для патриотов… – С каким же трудом выговаривалось каждое слово!
Владимир Антонович осторожно притронулся ладонью к её лбу. Горячий! Жар, бред, одышка страшная – неужели на самом деле конец?! Одно дело – ждать, высчитывать, и совсем другое – подойти к кровати и увидеть, что на самом деле…
– Тебе что-нибудь нужно?
– Достань, пожалуйста… Ну достань же!
– Что достать?
– Как ты не понимаешь! Я же русским языком: достань!
– Что?
– Ах, ну достань же!!
Наудачу Владимир Антонович полез за судном – как ни странно, оно оказалось пустым. Он даже не обрадовался этому обстоятельству: потому что тогда совсем непонятно, что же она просит достать. Он задвинул судно назад, надеясь, что самая эта операция успокоит мамочку – но нет:
– Ну что ты делаешь?! Я же прошу: достань!
Владимир Антонович беспомощно оглянулся на мамочкиных соседок: может быть, другие старухи понимают, что нужно их товарке? Но соседки лежали безучастно.
– Достань же! Неужели трудно для матери?!
Задыхалась она страшно. От волнения, должно быть, одышка усилилась. Нельзя было вот так беспомощно стоять перед кроватью – нужно было что-то делать, кого-то искать!
– Сейчас я найду! Подожди! Сейчас!
Владимир Антонович бросился на поиски – всё равно кого. Кого-нибудь в белом халате, кто может что-то сделать! Сестры на месте, разумеется, не было. Комната с надписью «Ординаторская» – заперта. Владимир Антонович сообразил, что дежурные врачи обязательно должны быть в приёмном покое – это где-то внизу. На лестнице курили больные, но он не стал их расспрашивать, сбежал вниз – и действительно сразу нашёл приёмный покой по особенному оживлению, отличавшему его от сонных отделений.
Здесь шла работа: привозили больных на каталках, толпились родственники. Никто не останавливал рыскающего по кабинетам Владимира Антоновича, и во втором или третьем он увидел врача – широкоплечего мужчину, который, засучив рукава, производил какую-то манипуляцию над распростёртым больным. Владимир Антонович смотрел в спину врачу, и казалось, тот делает движения как у тестомеса, хотя ясно, что на самом деле его занятие должно быть куда более тонким. Владимир Антонович стоял и ждал – не мог же он постучать врачу в спину.
Наконец врач оторвался от больного, повернулся, его сразу же атаковали с какими-то просьбами и вопросами, но Владимир Антонович протиснулся:
– Доктор, там моей матери очень плохо! На третьем этаже.
– Что такое?
– Задыхается.
– Почему же вы сами? Должна вызвать сестра. Если не справится сама. У неё должны быть назначения на экстренный случай.
– Я не нашёл сестры.
– Найдите! Пусть вызовет сестра! Если родственники начнут сами нас дёргать!.. – и врач повернулся к следующему просителю.
Вот тоже вершитель судеб. Когда-то мамочка была вершительницей за своим столом: какой даст ход заявителю, куда направит. А теперь её судьба в руках здешнего вершителя. Или уже поздно и её судьба решена? Нет, не мог Владимир Антонович в это поверить! Умом понимал – а поверить не мог.
Сестры по-прежнему не было на месте. Владимир Антонович вернулся в палату. Пока он бегал вниз, здесь всё переменилось: мамочка его не заметила, она, похоже, уже ничего не замечала вокруг. Она лежала, открыв рот, и дышала так же шумно и часто – но глаза были закрыты.
Ну вот – неужели всё-таки… Чувствует ли она что-нибудь? Услышит ли, если позвать? Что, если прошептать ей – или прокричать, – чтобы услышала, чтобы легче ей стало в эти минуты: «Мама, я тебя люблю! Я тебя всегда любил, просто почему-то молчал!»? Что если? Может быть, услышит? Может быть, ей это нужно сейчас? Ведь это могут оказаться и последние слова, которые она услышит!
Владимир Антонович сидел на краю кровати. Молчал. Он не способен был солгать – даже сейчас. Что-то мешало. Хотя, наверное, это была бы необходимая ложь. Благословенная ложь. Но не мог – и всё тут. Молча взял её за руку. Это – мог.
Но время шло – и ничего не менялось. Мамочка дышала тяжело, но ровно. Сколько? Он так привык к её прочности, что даже сейчас, понимая, что она умирает, всё-таки не мог представить, что вот перестанет дышать – и всё. Что выздоровеет, он не верил, но что совсем затихнет, закоченеет – не мог представить. Казалось, так и будет бесконечно задыхаться.
Он встал и снова отправился искать сестру. На этот раз она оказалась около своего столика.
– Посмотрите, пожалуйста, может быть, вызвать дежурного врача? Там моя мама – она задыхается. И без сознания.
– Фамилия? Палата?
Она выглядела такой усталой – немолодая, некрасивая сестра, – что Владимир Антонович не смог предъявить ей никаких претензий: почему не найти вас, не дозваться? Вместе они подошли к мамочке.
– Да, плохо, конечно. Чего тут врач сделает – уколы ей назначены – и для сердца, и антибиотики. Я уже колола. Могу ещё.
Сказано это было просто, без намёка: мол, сделаю как особое одолжение.
– Ну а вообще как? Доживёт до утра?
– Кто знает. Это как сердце. В таком состоянии и по нескольку суток лежат.
Так что же – оставаться? Уходить? Если и в самом деле мамочка пролежит так несколько суток? Получится какое-то ненужное позёрство, игра на публику: «Я ночами от неё не отходил!» Завтра у него две лекции, отменить он их не может, а какой из него будет лектор после бессонной ночи? И ведь смысла никакого от его дежурства.
Сестра сделала укол – но мамочка никак не отреагировала. Он сидел, держал её за руку. Наконец догадался спросить:
– Хочешь чего-нибудь? Пить хочешь?
– Пить.
Значит, что-то всё-таки доходит до неё! Сохранился островок сознания!
Владимир Антонович поднёс поильник, стал осторожно лить тонкой струёй в полуоткрытый рот. Мамочка понемногу глотала, но часть жидкости переливалась через угол рта – это был тёмный сок, и след от него на щеке и подбородке показался похожим на сукровицу. Владимир Антонович поискал полотенце, не нашёл и обтёр ей рот своим платком.
Вот классическая забота об умирающей – подносить питьё. Отсюда и выражение крайней степени заброшенности: «Некому будет стакан воды поднести». Мамочке – есть кому. Наверное, только это сейчас и нужно.
Но что-то она слышит, как оказалось, что-то сознаёт. Снова он подумал, что должен он сейчас прокричать ей: «Мама, я тебя люблю! Люблю!» Пусть услышит в последние свои часы – или мгновения. Пусть легче ей будет уходить туда – в темноту, в пустоту. Пусть мелькнёт ей последний отблеск счастья от этих слов – словно рябь по воде. Да, ложь – но ведь святая! Самая святая, какая только может быть. Кричать, кричать: «Я тебя люблю, мама!»
Но по-прежнему он не мог. Что-то затормозилось внутри. Никак не мог. Множество раз в жизни он говорил мелкую неправду: что звонил, что говорил с кем-то – хотя и не звонил и не говорил. Всё в таком роде. Но крупно лгать, лгать о самом главном ему не приходилось ни разу. Даже странно. Промолчать – промолчать случалось, но лгать о чём-то важном вслух – нет. И вот здесь, в этой ужасной палате, у постели умирающей обнаружилось, что он не может, никак не может прокричать мамочке о своей любви. Нужно – но не может.
– Хочешь пить?
– Да… пить…
Снова он лил в полуоткрытый рот питьё, мамочка глотала, а тоненькая струйка сбегала от угла рта по подбородку.
Потом он тупо сидел рядом. Никаких изменений не происходило. И невольно думалось про завтрашние лекции, про то, что нужно всё-таки выспаться. Всё что можно – сделано. Даже лишний укол. А мамочка в таком состоянии может пролежать и несколько суток – сестра же знает, она почти каждый день видит таких больных.
– Пить хочешь?
– Пить…
Владимир Антонович напоил её в последний раз и прокричал:
– Завтра я приду! Завтра!
Она ничего не ответила.
Он встал и пошёл из палаты.
В коридоре ему встретилась та самая усталая сестра.
– Хотите прилечь в ординаторской? Там диван.
И Владимир Антонович не решился сознаться этой женщине, уверенной, что он должен ночевать здесь, что собрался идти домой.
– Да. Хорошо. В ординаторской.
Она отперла ему дверь.
– Вы уж так, без белья.
– Да-да, ничего не нужно.
Как ни странно, он сразу заснул.
Проснулся в шесть часов. И сразу пошёл в палату.
Там было непривычно тихо. Старухи спали. Маму он увидел издали – она тоже лежала тихо. Много раз прежде он уже видел её, лежащую так же неподвижно, видел и готов был принять за мёртвую, но только сейчас он понял сразу и без всяких сомнений: да, умерла.
Он подошёл. Лоб был холодный. И рука.
Даже вчера, прекрасно понимая, что мама умирает, он всё-таки до конца не верил, что она совсем перестанет дышать, что кончится её существование. Потому что единственным неизменным в его жизни была она. Что-то начиналось, что-то кончалось: вчера он был школьником, сегодня студентом, вчера холостым, сегодня женатым, завтра отцом – сыном он был всегда. Он не знал другого состояния – с момента рождения и до нынешнего утра.
Лицо мамы было спокойно. Глаза закрыты. Рот закрыт. Он сел рядом. Накрывать ей голову простынёй он не хотел. Пусть лежит так – словно спит. Она была похожа на спящую гораздо больше, чем вчера вечером.
Зачем он не сидел здесь всю ночь?! Зачем не уловил её последнего дыхания?! Зачем не прокричал ей слова святой лжи?! Да и лжи ли?! Уже несколько лет он был уверен, что обрадуется освобождению, как радовался когда-то после смерти бабушки, а оказалось, смерть мамы – это очень больно! Может быть, он просто не догадывался всю жизнь, что любит её?! Потому что такая близкая, что неотделима от него?! Никто же не догадывается, что любит собственную руку, собственный глаз, – и нужно лишиться руки, чтобы осознать потерю.
Нужно было что-то делать. Он встал и отправился искать сестру. На посту её не было. Он заглянул в столовую – и увидел её спящую на составленных стульях. Подошёл.
– Мама умерла.
– А?
– Моя мама умерла. Надо сказать.
Сестра встала.
– Уже? Ну хорошо, что недолго мучилась. Да-да, сейчас позвоню дежурному.
Он сообразил, что ему тоже надо позвонить.
– А может, мне тоже – от вас?
– Нет, у нас только местный. Городской внизу, в приёмном.
В приёмном на него было закричали:
– Если каждый начнёт…
Но он прервал веско:
– У меня мама только что умерла, – и дежурная придвинула ему телефон.
Смерть мамы, оказывается, давала какие-то странные привилегии.
У Ольги долго никто не снимал трубку. Неужели выключила телефон?! Должна же догадаться, что в любую минуту…
– Ну что? – голос такой, будто уже всё знает.
– Всё. Конец. Ночью.
Слышно было, как Ольга зарыдала. От её рыданий собственная его боль многократно усилилась, он смог только выговорить:
– Приезжай! – и повесил трубку.
И ведь это он так решил! Можно было отодвинуть маму от проклятой форточки! Можно было спасти – а он не спас. Ведь это равносильно убийству? Оставил маму умирать под форточкой? И она умерла – так быстро.
Даже слишком быстро! Это была спасительная мысль: слишком быстро! Ведь есть какой-то – как это? – скрытый период, когда болезнь уже внутри, но ещё не видна. И если Света ему объяснила вчера, а сегодня у мамы уже температура – значит, скрытому периоду поместиться негде. Да, слишком быстро! Наверное, всё решилось раньше, ещё до того, как он узнал, до того, как решил.
Боль чуть-чуть ослабела – и он смог позвонить Варе. Та не плакала, спросила деловито, что нужно делать?
– Да скажут. Ты сегодня иди на работу. Не пойдёшь, когда будут похороны. Или даже накануне, чтобы готовить поминки.
Он и сам поехал в институт и прочитал первую лекцию. Заставил себя ни о чём не думать, кроме своего предмета, – и прочитал. На вторую ему нашли замену.
Непривычно рано пришёл он днём домой. Никого. Зашёл в мамину комнату. Сколько ни наводили порядка, сколько ни выбрасывали вещей, это всё-таки была пока ещё её комната.
Как мы не понимаем друг друга. Даже самых близких. Не соображает, заговаривается, промахивается мимо уборной – значит, не нужна такая жизнь? Кому не нужна? Близким? Обществу? Но самой-то маме нужна! Подумаешь, плевала на пол и пачкала простыни – но находила смысл в такой жизни! Помнила стихи, слушала без конца «Пиковую даму», в телевизоре что-то улавливала для себя. Жизнь – это ощущения, радость ощущений. Как же можно решать за неё, нужна или не нужна такая жизнь?! Соевыми батончиками объедалась – тоже ощущение, тоже радость, тоже жизнь! А поздравления писала, а получала такие же поздравления – со сколькими людьми была связана!
И эту жизнь ей отказались продлить. То ли он один, то ли они вдвоём с Ольгой. Если даже Света заговорила поздно, если даже в тот момент пневмония уже невидимо засела в лёгких – всё равно виноваты они! Как они могли мириться, что мама в этой жуткой палате, как оставили её там?! Надо было хлопотать, надо было звонить исполкомовским знакомым, Ивану Павловичу знаменитому!
На стене над маминой кроватью ещё висела фотография в рамке – не сняли Павлик с Сашкой. Снимут: им ни к чему. Владимир Антонович снял сам: мама в центре, молодая, непохожая на старуху, которая жила здесь, в комнате, а к ней, к молодой маме, прижимаются Володя с Олей. Лет десять ему примерно. Какие счастливые лица. Любил он маму тогда, любил! На обратной стороне надпись побуревшими чернилами: «Мы втроём на даче в Ольгине». Была такая дача, было одно такое лето: они с Олей каждый день бежали наперегонки встречать маму с поезда: нужно было обогнать сестру и обнять маму первым! Да, были счастливы. Как больно вспоминать. Было и прошло – что может быть больней?
Так почему же он не крикнул ей вслед, когда она ещё могла расслышать?! Почему не крикнул чистую правду: «Мама, я тебя люблю!»?!
Он рыдал громко – и хорошо, что никто не слышал. Не нужно, чтобы на публику.
Как жаль, что он не мог поверить, что мама, её душа, видит его сейчас – видит, жалеет, прощает. Как легко жить, когда можно вымолить посмертное прощение. А если невозможно?! Если не исправить уже ни за что и никогда?!
Хорошо, хоть оставались необходимые хлопоты – легко отвлечься. Надо было поехать в больницу, получить свидетельство о смерти. Там Ольга – но зачем же сваливать на неё. А может, и Ольга ушла.
В больнице он сначала пошёл привычным путём в ту самую палату – неизвестно зачем. Мамина кровать стояла чисто застеленная и ещё свободная. Словно не здесь меньше суток назад она задыхалась в агонии.
Старухи встретили его теми же криками: «Помощничек!.. Иди сюда!.. Больно!..» Не обращая внимания, привык, он подошёл к знакомой кровати, обошёл, опёрся о подоконник. Из-под плохо заклеенной рамы явственно дуло.
Откуда-то из угла огромной палаты показалась незнакомая санитарка. Он вообще первый раз видел санитарку здесь. Толстая баба в грязноватом халате. Лицо простодушное, даже, пожалуй, доброе.
– Ну чо стоишь?
– Да вот. Кровать, смотрю, пустая.
– Отмучилась одна бабуля. Лежала да простыла. У нас называется, попала под сокращение. Место такое простудное. А ты свою привёз? Сюда не ложи. Если только хочешь, чтобы пожила ещё. А кому и не нужно. Другое твоей можем найти, – она посмотрела выразительно. – Можем найти, если, значит, хочешь.
Вот так. Ждала она, что ли, нового клиента? Может быть, и в тот вечер здесь ждали, когда привезли маму? А они с Ольгой не бросились вслед, не посмотрели, как устроили маму.
– Ей уже ничего не нужно. Она здесь и лежала, которая отмучилась.
Санитарка смутилась. Доброе лицо её сморщилось.
– Получилось, значит! Никто ж не хотел. Проветривать же надо. Тоже нельзя всё время в вони. У нас сам завотделением время, значит, утвердил, когда проветривать, а то некоторые возражают. А как же в вони задыхаться?! Проветривать надо!
Своим инженерным умом Владимир Антонович подумал, что можно бы проветривать как-то иначе, без форточек, без сквозняков – современная техника позволяет. Но о какой современной технике говорить в этих катакомбах?!
Нет-нет, не он один такой преступный сын! Все сыновья такие же, чьи матери здесь. Всё общество испытывает тайную враждебность к немощным безмозглым старухам – иначе не мирились бы с этой палатой, с этой больницей, в которой периодически проводятся сокращения! Да, всё! От этой мысли стало легче: не он один. В компании всегда легче, можно разложить преступление на всех, оставив себе только крошечную долю.
– Сколько лет ей было-то? – добрая санитарка продолжала сочувствовать.
– Семьдесят семь.
– А чо ж тогда? Дай бог всякому! Нам столько не прожить! Бабки эти от прежнего времени крепкие остались. Я тут вижу, как они борются да цепляются! Крепкие! Дай бог всякому столько!
«Борются»! Ну и с ними тут же борются – и успешно. Ладно, ещё явится когда-нибудь любящий сын – и разнесёт к чертям эту старушечью травму!.. Но не явился же до сих пор, не разнёс…
– Да, семьдесят семь.
Потом, когда в загсе на улице Достоевского он регистрировал официально мамину смерть и когда домой пришла женщина-агент оформлять заказы на все похоронные услуги, он снова и снова повторял удовлетворённо: «Семьдесят семь!» Женщина-агент сказала, что это самая старая клиентка у неё сегодня: в сорок лет то и дело умирают, в пятьдесят. И Владимир Антонович повторял:
– А мама в семьдесят семь.
Разве не доказывает сама эта цифра – а нет ничего объективнее цифр! – что сделано было для мамы всё, что был он заботливым сыном? Никто не знает его тайных мыслей, никто не знает, что желал он маме лёгкой смерти, хотел поскорей освободиться; одна случайная медсестра знает про тот выбор, который он сделал, но выбор запоздалый, когда мама наверняка была уже простужена, – никто не знает, никого это не касается, а вот объективный факт: о маме так заботились, что дожила до семидесяти семи! Куда дольше среднего возраста. Люди не бессмертны, никто ни в чём не виноват, срок пришёл – и все претензии к господу богу!
Им с Ольгой вдвоём надо было решать: кладбище или крематорий? Странно было, что не слышат они всегда уверенного маминого голоса, раздающего распоряжения. Вот и стали они окончательно взрослыми – решали сами. Вероятно, Владимир Антонович острее чувствовал запоздалое наступление взрослости: Ольга-то давно живёт отдельно, а он всю жизнь с мамой, каждый день выслушивал наставления. И вот – сам.
Ольга заговорила, что кладбище как-то традиционнее: знаешь, что тут близко, под землёй, родной гроб; трава вырастет, деревья будут шуметь. Недаром говорят: вечный покой! А крематорий – словно какая-то фабрика.
А Владимир Антонович был за крематорий. Потому что вечный покой – он на старых тихих кладбищах. А теперешние, на которых разрешают хоронить, – они голые и убогие! Могилы там как солдаты в строю!
– А если где бабушка? К ней в могилу?
– Я уже забыл, где бабушка. После похорон не был ни разу – с десятого класса. И мама давно не была. Ходила, может, когда-то – и перестала. Что ей – бабушка? А ты не помнишь?
– На Южном!.. Где-то на Южном… Ну можно же найти, наверное… Документы должны же быть…
– Я не знаю, где документы. А ещё! Знаешь, как-то невольно и себя воображаешь… Так вот, больше всего меня пугает лежание в гробу: эта чернота, этот холод. Не в том смысле, что проснусь от летаргии, но всё равно. Хотя ничего не чувствуешь, всё равно ужасно – так лежать в ящике и гнить. Черви! Потому что когда воображаешь – как будто и чувствуешь. А так – пепел: всё чисто, гигиенично!
Ему самому понравилось последнее слово: именно гигиенично! Столько всего было негигиеничного вокруг мамы в последние годы – и дома, и особенно в больнице. А тут наконец – гигиенично.
И Ольга согласилась. Владимир Антонович решил и сумел настоять на своём – действительно стал взрослым!
И всё-таки как больно. Он занимался делами, неизбежно многочисленными накануне похорон, был как будто спокоен – и вдруг натыкался на лежащую почему-то отдельно пластинку из «Пиковой дамы» – и мгновенная сердечная боль: «Ведь мама могла ещё раз послушать, порадоваться…» Новый мужской галстук отыскался с приложенным календариком 1983 года – не иначе, приготовила в подарок ему или Павлику, да и забыла. Значит, думала о них, хотела порадовать… Старухи на улице вдруг поголовно сделались похожими на маму. И даже старики. Идут куда-то – жалкие, беззащитные. Раньше он и не замечал на улице стариков и старух.