Текст книги "Том 1. Проза 1906-1912"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Я вам очень благодарна, Михаил Алексеевич, но заниматься с вашими знакомыми я не буду.
– Могу ли узнать причину?
– Мне нет времени.
Признаюсь, такого ответа я ожидал менее всего и покорно поклонился, но, желая оказать действительную услугу, а не формально исполнить свою обязанность, я снова начал:
– Зоя Николаевна, можно говорить с вами откровенно и дружески?
– Пожалуйста, – молвила та не весьма пригласительно.
– Я желал бы вам быть полезен действительно, так как очень расположен и к вам, и к Константину Петровичу. Вы простите меня за нескромность; вы в самом деле так заняты, как вы говорите, или вам не требуется добавочной статьи дохода?
Зоя Николаевна встала, прошлась, опять села и все сжимала ладонями виски, будто они у нее стыли. Я ее еще не видел в таком возбужденном состоянии. Наконец она сказала:
– Я буду с вами тоже откровенна, Михаил Алексеевич; вы угадали: наше положение очень плохо; помните, вы на меня напали, когда я говорила, что современные писатели, не попавшие случайно в тон толпы, осуждены на жалкое существование, – вот мои слова на деле подтверждаются. Вы смотрите на обстановку?
Конечно, мы живем не в подвале, ходим не в рубище, я бы этого не могла, но ведь это же бедность, самая настоящая нищета! Я благодарна вам, что вы захотели нам помочь, но я действительно не могу принять ваше предложение. Я не могу прекратить ту деятельность, которой я предана, и считала бы грехом от нее отказываться, хотя бы вследствие этого моего отказа устраивалось и мое, и близких мне благополучие.
– Что же теперь делать? – спросил я как бы в раздумье.
– Да, «что делать»? – повторила и она, сжимая стынущие виски. – Конечно, я могла бы обратиться к родственникам, даже потребовать выдела, но этого я тоже не могу и не хочу.
Сказав это, она как бы развязала мне руки, и я спросил, чего сам первый не посмел бы сделать без ее откровенности:
– Почему же вы не попросите выдела, раз вы право на это имеете, для того, чтобы свободно отдаться вашему призванию.
Так как она молчала, то я повторил, как мог мягче:
– Отчего вы этого не сделаете? Ведь гордость тут была бы, согласитесь, неуместна; если же это известный либерализм, то, простите, ведь он отражается на горбе вашего же мужа, и едва ли хорошо либеральничать на чужой счет.
– Конечно, вы правы, но я не могу на это решиться, это выше меня.
Я видел, что поделать я ничего не могу, и спросил на прощанье:
– Я буду до конца нескромным и выражу желание узнать, почему вы хотели, чтобы этот разговор был с глазу на глаз? Может быть, вы имеете сказать мне что-нибудь?
– Вы угадали… – ответила она и умолкла.
– Что же именно?
Она, будто набравшись храбрости, просто и определенно мне сказала:
– Достаньте мне где-нибудь тысяч десять на три года, конечно, за небольшие проценты.
Я ожидал всего, но не этого, почему возразил с неподдельным изумлением:
– Что вы, Зоя Николаевна, откуда же у меня будут такие деньги?
– И достать неоткуда? – спросила она, прищуривая глаза.
Быстро перебрав в уме все возможности, я ответил отрицательно.
– Ну, что же делать? Нельзя, так нельзя. Да и все равно ничто не поможет! – сказала она и позвонила, чтобы давали чай.
Та же горничная в наколке подавала нам английское печенье, варенье из дыни и дымящиеся чашки, меж тем как Зоя Николаевна все сжимала виски, повторяя на парижском диалекте:
– Ведь мы нищие, буквально нищие!
Прощаясь, я еще раз просил подумать о выделе, который, по моим расчетам, составил бы сумму тысяч в пятьдесят. Зоя, даже уже не говоря ничего, только потрясла головой отрицательно. Так я ушел, не исполнив своей миссии и опять с досадой на странное понятие о гордости этой, хотя и вице-, но все-таки губернаторской дочки.
С тех пор я не видал Щетинкиных до самого лета, когда уже в конце июня я отправился в Новгородскую губернию, где оставался до глубокой осени, предполагая даже зазимовать там. Там, среди прозрачных озер, осенней прозрачности прозрачного неба, пестроты сентябрьского леса, стеклянной тишины воздуха, я был неожиданно пробужден письмом Кускова, который без всяких объяснений сообщал мне, что Костя Щетинкин застрелился.
– Как? Что? Зачем? Почему?
Я быстро поскакал в тот же вечер, весь семичасовой переезд думая, как могло случиться это несчастье. Но что ни придумывай, настоящей причины поступков и от живого-то человека трудно добиться, а с мертвого чего же и спрашивать, все же домыслы окружающих – не более как домыслы, и если представляют интерес, то лишь по отношению к тому, кто ими занимается, но отнюдь не к предмету их догадок. Так и я, продумав семь часов, ворочаясь на ночном вагонном диване, ничего, конечно, не придумал, кроме того, что было мне и без дум известно.
Костю и его искусство я знал, Зою Николаевну тоже успел разглядеть, несовместимость их была очевидна, «нищета» не подлежала сомнению; колебания, шатания и падение Костины, происшедшие вместо истины от столкновения этих двух мнений, тоже были доступны всякому непредубежденному взору, но все эти беды были весьма поправимы чем-нибудь другим, а не выстрелом.
Как бы там ни было, но не без горечи и смуты переступал я порог церкви, где отпевали бедного Щетинкина. Кусков распоряжался, отдавая усопшему товарищу последнее хлопотанье; как и всегда, когда присутствуют не только близкие родные и друзья, только у самого гроба публика хранила должную чинность, в задних же рядах, где остался я, царили достаточные «гомон и толк».
Кусков защищал Зою от нареканий другого знакомого, который утверждал, что именно ее «заразительность»-то и погубила Костю.
Глуховатая старушка, пробиравшаяся поклониться гробу, остановилась в недоумении:
– Как же говорили, просто покойничек, а выходит, что заразный?
Я успокоил ее, и она побрела вперед, я же вышел на паперть, посмотрел на желтые деревья, синее в этот день небо, отнес свои цветы на приготовленную могилу и уехал, не повидав Зои Николаевны.
Еще недавно я слышал, что она продолжает свое «заражение» в несколько других кругах, молва о приготовляемых ею, но никем не слышанных произведениях растет, о Косте она сожалеет главным образом потому, что он не кончил той пресловутой поэмы, отрывки из которой он читал тогда за обедом. Обобщений я не делаю, но рассказываю, что случилось, предоставляя выводы производить читателю самому, если ему это не скучно.
Все проходит, конечно, и ко всему привыкает человек, но теперь я гораздо больше понимаю слова св. Ефрема Сирина: «дух праздности, уныния и любоначалия не даждь ми», – ибо от этих духов происходит возвышенное и унылое празднословие и отвращение от жизни с ее трудами и радостями.
Август 1910.
Нечаянный провиант
Святочный рассказ
В ту зиму проводил я предпраздничные дни и вечера довольно для себя необычно: занесенный на далекий север, я спешил то на маленьких взлохмаченных лошадях, покрытый тремя шубами, то, наконец, в тряском вагоне архангельской дороги, чтобы встретить рождающегося Христа, Его звезду, волхвов и вертеп не в пути, а на твердом и оседлом месте, в кругу друзей и родственников. Особенно же настаивал на этом мой спутник, петербургский торговец старинными иконами, книгами и всякой древней рухлядью; и день и ночь мы катили по замерзшим озерам и болотам, по диким лесным горам, просыпаясь от крутых спусков, – так что все-таки в вагоне, с топящейся печью и освободившись от шуб, мы считали себя почти уже на месте и как о прошлом заговорили о лютых морозах, от которых по деревянным углам изб стоит треск, ровно пушечная пальба. Предчувствуя петербургские оттепели, спутник мой вымолвил:
– Да, в Петербурге, можно сказать, сиротская зима, прямо для нищей братии.
– Не знаешь даже, что хуже, холодным быть или голодным.
– Голодного, пишется, Бог пропитает, – сказал торговец и даже перекрестился.
Тут в нашу беседу вмешался молчавший до той поры незнакомец, единственный, кроме нас, в вагоне. Обратив на него свои взоры, мы увидели безбородого человека, с острым носом и бегающими глазами; одет по-мещански. Удивительные в нем были только глаза, которые, когда переставали бегать, оказывались необыкновенной величины и прозрачности, с таким выражением чистоты и удивленной наивности, что было даже странно, как могли они только что бегать по сторонам, а не все время смотреть на собеседника светло и неподвижно. Обладатель-то этих глаз и вмешался в наш разговор высоким, несколько охрипшим голосом. Сначала он молча улыбнулся на крестное знамение моего соседа, потом произнес застенчиво: «Знаете, выходят иногда престранные оказии с пропитанием». Не ожидая никак нового собеседника, мы промолчали, а тот продолжал с еще большею запинкою:
– Вы простите, господа хорошие, что я так вступаю; я в том расчислении говорю, что иногда большие неустройства выходят с таким вот неожиданным пропитанием, как их степенство изволили сказать. Случай такой был у нас в монастыре.
– А разве вы из монастыря?
– Три года, как вышел, а то пятнадцать лет бызвыходно в обители пребывал.
– Да сколько же вам лет?
– Тридцать три года, – был ответ и тот же удивленный взгляд в упор.
Я удивился; спутник же мой, толкнув меня локтем в бок, только прошептал: «За чемоданчиком-то, ваше благородие, присматривайте». Большой любитель старомодных вагонных встреч и лесковских «рассказов кстати», я уселся поудобнее и, в ожидании монашеского «a propos», вымолвил: «Какой же был случай в вашем монастыре? Поделитесь, если возможно».
– Да занятного мало, хотя, с другой стороны, и разительное совпадение. Рассказать, конечно, можно.
После таких, довольно обычных, предисловий наш попутчик передал нам следующее повествование, которое я, в свою очередь, постараюсь пересказать наиболее связным и кратким манером, сохраняя, насколько возможно, стиль первоисточника. Вот что мы услышали под ровный стук вагона, я – удобно расположившись на волчьей шубе, спутник же мой – делая вид спящего, но неукоснительно наблюдая за целостью нашего багажа.
– В старину наш монастырь славен был, богат, но с течением времени все падал и падал, одно время был даже обращен в женский, и к настоящему времени от всего прошлого богатства и славы остались только прочные, неистребимые постройки, древнее книгохранилище да старинные ризы, наполовину отосланные в музей. Келий было так достаточно, что не только большинство стояло заколоченными или было обращено в кладовые, в которых, кстати сказать, крысам мало было чем поживиться, но на братию даже приходилось чуть не по две келий на душу. Деревень кругом верст на двадцать пять никаких, а которые и за двадцать пять верст, так до того убоги, что прибыли от них обители никакой не бывало. Побогаче и постепеннее мужики – все староверы, а православные, которые не пьяницы, столь нищи, что самим впору Христовым именем питаться, а не то, что монастырю помогать. В ближайшем городе – то же самое, и хотя была у нас гостиница, но всегда почти пустовала или же занята была дальними приезжими. Однажды по весне приезжал к нам даже художник из Петербурга, долго жил, все писал снимки с ворот, да с башен, да с икон, – но серьезной публики посещало нас мало. Братии было очень немного, люди были все немудрящие или, как говорится, «препростые». Бедность их была подлинная, так что нередко приходилось задумываться просто о дневном пропитании. Как-то к той поре, когда случилось то происшествие, что я намерен вам рассказать, эта нужда особенно усилилась, и именно к сочельнику. Все готовятся встретить Рождество Христово радостно и обильно, а у нас и крысы даже все разбежались. Говорят, что, наевшись, трудно петь, да уж и на голодный желудок – не приведи Господи; колокола – и те будто в великий пост звонят. Мне, как человеку о ту пору молодому, можно сказать отроку еще (шел мне тогда девятнадцатый год), все нипочем, к монашеской жизни был еще жаден, развожу себе каноны и в ус не дую.
И вот в такое-то бедственное время пожаловали к нам нечаянные гостьи: старая старушка и молодая барыня, чиновница ли, купчиха или помещица, – кто ее знает? Мы все переполошились: чем же мы гостей дорогих кормить-то будем? Гостинник им даже докладывает, что так-то и так-то, как бы на пишу обиды не вышло, но барыня только бровями повела и говорит с беспечностью: «Ничего, отец, мы не прихотливы, будем есть то же, что и вы, а если не дадите, так у нас и с собой закуска есть». Таково-то шутит и ручкой на два большие тюка показывает. Но тюки-то попросила на ледник отправить, закуски же из небольшой корзинки стала доставать: икру, семгу, балык, ну, что мирянам в посту полагается. И мы несколько успокоились, думаем: наверное, в тюках всякая живность замороженная, двум женщинам не съесть, а коли прогостят до праздника, так и на нашу долю кое-что перепадет. Барыня наша все шутит и весело разговаривает, но вид невеселый показывает: то брови сдвинет, то вдруг говорит, говорит, оборвет и задумается, станет одну и ту же тарелку со стола на комод да на стол с комода переставлять, то в застывшее окно на алую зарю смотреть примется. Без шубы оказалась худенькой, вроде девочки, сама румяная, волосы черные, как сажа, заплетены хитро, а глаза величиной со старинные часы карманные, как вскинет ими, даже жутко становится. Старуха же, надо полагать, была нянькою или какою другою услужающей, а может, и родственницей по-купечески состояла; звали ее Леонтьевной, барыню же молодую звали Зинаидой Павловной.
манером к нам депеши доходят, а мы отродясь и депеш-то никаких не получали. Молилась Зинаида Павловна усердно, но в меру, и видно было, что что-то ее беспокоит. Потом службы три барыня наша пропустила, нянюшка говорила, занемогла ее хозяйка; хотели за лекарем снарядить в город, но больная отказалась и стала домашние травы пить. Как-то под вечер возвращался я из лесу с дровами, как слышу из гостиничного окна стучит мне наша гостья. Привязал я лошадь к столбу, взошел на крыльцо, у дверей замолитвовал, изнутри сказали «аминь», но никакого движения, ни шагов не слышно. Вхожу – никого; из-за перегородки слабый голосочек наша госпожа подает: «Войдите ко мне, я не совсем здорова, но одета. Леонтьевна побрела куда-то, оставила меня, скучно очень, да и дело к вам есть».
– Какое же говорю, у вас ко мне дело, Зинаида Павловна, – а за перегородку вступить не смею. Сам думаю: как же, вот, в окошко стучала, а с кровати сойти не может?
– Стучать меня изволили? – спрашиваю.
– Звать я вас не звала, но видеть вас очень рада, к тому же у меня и дело к вам есть, Алеша.
Правда, что меня Алексеем звать, но как же она это знает и зачем все одно и то же про дело твердит? Какое у нее ко мне дело может быть? Подумал я, так и промолвил:
– А мне показалось, что вы в окно меня стучали.
– Я не стучала, вам почудилось, – ответила та все еще из-за перегородки. – Войдите сюда, я одета, мне нужно поговорить с вами.
Перекрестился я потихоньку и вступил. Зинаида Павловна, действительно, одетою лежала, разметавшись, сама бледная, а щеки огнем горят, и глаза еще больше сделались и чернее. На столике огарок горит, и пачка писем лежит. Стою я и молчу, и она молчит, в потолок смотрит. Я кашлянул, а она, не сводя глаз с потолка, тихонько шепчет: «Боже мой, Боже мой, что ж это будет?» – и, не моргая, горько заплакала. Я ступил шаг вперед и спрашиваю:
– Что с вами, госпожа Зинаида Павловна? Я за Леонтьевной сбегаю, у вас горячка, наверное.
Но она головой покачала, что, мол, не надо, и тихо же продолжает:
– Вы, Алеша, человек чистый и монах; скажите мне по совести, может ли человек из любви любимого человека убить и не извергом самому остаться? – И вскинула на меня глазами. Подумал я и отвечаю:
– Хоть я и монах, но до чистоты мне далеко, а что насчет того, что вы спрашиваете, так я этого сказать вам на себя взять не могу. Это у старцев надо спрашивать, а я еще молод и эти дела мало знаю.
Но собеседница моя будто ответа и не слушала, снова глаза завела и говорит:
– И не извергом самому остаться?.. Сколько, вы думаете, мне лет, Алеша?
– Лет двадцать, двадцать три.
– Много больше, не угадали. – Рассмеялась и задумалась, потом снова начала: – Холодно сегодня, Алеша?
– Не особенно.
– А я все зябну.
– Хорошо печи топлены; вы не иначе как нездоровы; напрасно за лекарем не погнали тогда.
– Нет, я здорова.
– Какое же уж это здоровье. Помолчав, я снова завел:
– Какое же у вас дело ко мне, Зинаида Павловна? Будто вспомнив что, гостья говорит:
– Ах, да, дело; не помню, право, страшно мне чего-то одной.
Тут в двери стукнули, барыня на кровати вскочила и – хвать меня за руку, а рука как огонь: «Тише, говорит, это Петр Прохорович!»
Я озираюсь и говорю: «Никакого Петра Прохоровича нет у нас, откуда ему взяться? Не извольте расстраиваться».
Успокоилась слегка, легла, и с улыбкой отвечает: «Это глупо, конечно, я нервничаю. Как он с погреба сюда придет? Вы правы, да не совсем», – добавила она совсем спокойно и даже как бы с усмешкой. Стучала это Леонтьевна; та и к няньке с тем же вопросом: «Холодно сегодня, Леонтьевна?»
– Холодно, да не совсем, голубка, скоро ехать пора.
Тут я вступил: «Как же вы, сударыня, в такой хворости в путь отправитесь?» Но старуха отвела меня к двери и говорит: «Шел бы ты, брате, в церковь, а я госпожу спиртом натру». А барыня по постели заколотилась и кричит: «Как я поеду? Не могу я с ним расстаться!» Постоял я за дверью, послушал, но барыня не унималась, а пуще прежнего, на манер кликуш, выкликать начала. Так я ушел, а она все колобродила.
После службы рассказал я отцу игумену все, что видел и слышал, тот пожевал губами и сказал: «И пусть лучше уезжает, это она тебя на любовь прельщала».
На утро наши гостьи действительно спозаранок собрались и уехали, а тюки, как мы и предполагали, оставили нам на помин души раба Божьего Петра и за здравье Зинаиды. Сама-то Зинаида, уезжаючи, вне себя была, глаза мутные, щеки, что огонь, слезы рекой льются, сама все что-то причитает и в няньку прячется, чтобы слов не разобрать. Приказанья все Леонтьевна отдавала. Так, в такой расстройке и уехали.
В сочельник пошли мы провиант чудесный смотреть, – и что бы вы думали? В обоих тюках вместо индюшек, кур, гусей – мертвое тело, в куски изрезанное, замороженное и камфарой пересыпанное. Голова отдельно, руки, ноги – тоже, туловище тоже врозь. Мужчина молодой, видный, полный, рослый и белый. Все мы как шарахнемся, по кельям дрожим, потом начальству дали знать, не помним, как и праздники провели. Потом в газете уже прочитали, что это был Петр Прохорович, которого из ревности жена его, Зинаида Павловна, убила, разрезала, заморозила и с собою недели три возила, пока до нас не довезла. Оправдали ее; говорят, что в любовном безумии была, а по мне, так не похожа была на сумасшедшую.
Вскоре я из монастыря ушел, год пробродил, опять пришел; где только не был? Но никто на Зинаидин вопрос мне ответа не дал.
– Это насчет чего же?
Нечаянный провиант
– Насчет извергов. Рассказчик умолк, а я спросил его:
– А что же с ней потом сталось?
Глаза вдруг забегали, и, запинаясь, он ответил:
– Не знаю и сам.
– Вы все-таки ведь ее искали и теперь ищете? Еле слышно тот прошептал:
– Может быть.
Опасный страж
[текст отсутствует]
Мечтатели
[текст отсутствует]