412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тарковский » Жизнь и книга (СИ) » Текст книги (страница 3)
Жизнь и книга (СИ)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:00

Текст книги "Жизнь и книга (СИ)"


Автор книги: Михаил Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Понятно. И как бросил?

Сергей улегся на верхней полке, повозился сильным телом, примяв, облежав матрас. На реке раздался гудок, Серега глянул в окно:

– Танкер “Ленанефть”, две тыщи полста пятая. У меня на ней третий штурман кент.

За окном плыл берег с избенкой на краю ельника, на реке рядом с бакеном висела на самолове казанка, мужик, свесившись, перебирался по хребтине, женщина в платке упиралась веслом.

– Вишь как: и бабу на рыбалку таскает... – Сергей еще повозился на своем матрасе. – А ты из Бахты, значит? – Спросил меня: мол, а не такой-то будешь?

– Он самый и есть.

– Я-ясно, – протянул он, потягиваясь и удовлетворенно улыбаясь. – Ну вот, слушай – история тебе для рассказа.

2

– Я сам ачинский, – начал Сергей. – Мать с отцом – крестьяне. Учился в Новобирске на инженера-транспортника, распределили в Красноярский край, в туруханскую экспедицию, трактора, вездеходы, машины – вся эта беда, что по профилям лазит... Да только, сам знаешь, одно дело – лекции, другое – Туруханск. Подбаза еще у нас была на Дьявольской по Сухой Тунгуске. У нас там механика вездеходом задавило... Лет восемь я там отработал, потом экспедицию закрыли, охотился, Хагды-Хихо, гора Летний Камень, знаешь, наверно. Женился, потом развелся. Потом плоты гонял. Деньги были у меня, я не то что их любил – точнее сказать: не считать любил. Потом все мне надоело, захотелось дело какое-то завернуть интересное, в вершине Курейки озеро одно взял как в аренду, решил рыбачить там, договорился с заводом одним в Новосибирске рыбу им поставлять, хотел все по-человечески: я рыбачу – они платят, прилетают – денег море у них, а они то не летят, то не платят, в общем, как-то все не по-моему выходило. И, в общем, кризис у меня в жизни настал. Ушла яркость восприятия красоты, что ли, молодая. А тут я в Питере был, там у меня однокашник, туристов предложил привезти на Енисей. Немцев. Деньги неплохие. Я готовиться заранее начал, лодкой-деревяшкой занимался, палаткой, печку варить пришлось. Маршрут продумывал. А у них цель: смотреть дикую природу и фотографировать сибирских птиц, они большие любители этого дела.

Как увидел я их на пароходе, так и обомлел. Стоит Володька на палубе, а рядом... Можешь представить себе две двухсотлитровые бочки с бензином? Вот это они. Два толстых, пожилых немца. Хорст и Гисперт. Хорст – директор университета и богач, а Гисперт – попроще, из мелкого бизнеса, доделывает и перепродает какие-то болгарские матрешки, и любитель синиц, разводит их в неволе, причем один только вид там какой-то. Хорст – брюнет, невозмутимый, как булыган. Гисперт – увалень, выпивает пива бог весть сколько, каждый день, очень удивился, когда узнал, что пиво – только на теплоходе.

Сначала мы на Енисее побыли несколько дней, они там сибирского дрозда гнезда искали и фотографировали. Палатки-скрадки специальные, техники немерено (в основном, правда у Хорста), телеобъектив навороченный, у него вообще все лучше и дороже было, чем у Гисперта. И он этого Гисперта – так, терпел, он для него как бич был, сам-то он – ого-го, директор университета и вообще белая кость, а тот – лавочник. Я все просил Володю какую-нибудь частушку ихнюю узнать и перевести. Гисперт спел что-то, Володя заржал.

– Совсем неприличная, про фрау Марту, что-то вроде: “У фрау Марты красные трусы”.

Тут Хорст тащится с фотоаппаратами. Я бормочу: “Фрау Марта, фрау Марта!” – а Володя на меня шипит: ты что, при нем нельзя такое!

В июне у нас, сам знаешь как, то снежок пробросит, то выяснит с севером и стоит с неделю, то дождь. Комар только к июлю вылезет. А тут небывалая жара стоит, как комар повылез, а они в этой пойме – тоска. Мазей почти не взяли, Вовка этот им твердил еще из Питера: берите мазь, берите мазь, а они смеялись, мол, хватит нам надоедать со своими комарами. С москитусами.

И тут-то их москитус и подскутал. Ну мы на Енисее закончили и поехали по речке на озеро – на каменном берегу и похолодней, и посуше, и ветерок берет. Я так и думал, сейчас они попривыкнут в пойме-то, а на речке полегче будет, да еще жара все равно кончится, так что хорошо все будет. Едем день, ночуем. У Хорста полог – человек на десять, прямоугольный, отличный, с запасом, крепкий, из дели мельчайшей – мокрец не пролезет. А у Гисперта – какая-то фата от невесты, ей-Богу. Абажур какой-то. Знаешь, как кулек – конусом, за тонкий конец подвешивается. Обруч в нем какой-то, как у вентеря. А главное, дель крупнющая и до того хлипкая, что чуть зацепил – дырка. В общем, он, бедолага, в него залезет, намотает его на себя, ворочается, а он же толстенный, неуклюжий, с одного бока порвет, с другого – все открыто. Э-т-то – ка-ра-ул. Мы там угорали с Володей. При этом Хорст храпит в три дырки. А мы подтыкаем этого Хорста, дырки зашиваем, от смеха воем. Вовка с ним переговаривается и мне переводит, мол, тот вспоминает свою Матильду, мы – лежим, и смех и грех.

Вроде заснули все. Утром просыпаются. Хорст в порядке. Гисперт измятый, видно, все равно не спал, но бодрится, правда. Завтракаем, едем. А река с каждым поворотом только краше, скалы, камни, вода – кристальнейшая, че я тебе объясняю! Едем, обдувает нас, хорошо. Привожу их в отличное место, две пары щек, а в середине скальное озеро, и плитняк на берегу ровнейший. Становимся, я вытаскиваю на спиннинг таймешонка, нахожу гнездо куличка одного, тут еще сапсан летает, скалы в помете, точно, значит, и сапсанье гнездо есть. В общем, настроение отличное, и главное, погода устанавливается, северок задул, небо ясное. Фотографируемся, жарим таймешонка, выпиваем – красота. Ходят, правда, оба в накомарниках. Гисперт тоже довольный – беды своей не чует. А тем временем ночь наступает. Ложимся спать. Небо чистое – палатку даже не ставим. Снова вчерашний расклад: Хорст в своем пологе храпака дает, а Гисперт стонет, ворочается и Матильду вспоминает. Мы опять всех комаров у него в пологе ликвидировали, дырки зашиваем новые, полог подтыкаем под него. А он дергается, катается – беда. Затих вроде часам к двум. Мы тоже – спать.

Утром просыпаюсь от какого-то гвалта подозрительного. Хорст храпит, а Гисперт что-то такое лопочет Володе, да так напористо, даже странно. Короче, – выразительно сказал Сергей, – выясняется, что экспедиция прекращается.

Гисперт кричит:

– Из-за москитусов я не могу ни отдыхать, ни наблюдать птиц, ни пить, ни есть, ни все остальное. Если вы не хотите меня втроем грузить ногами вперед на теплоход, то возвращаемся!

Мы к Хорсту, он пожимает плечами. Мы:

– Пусти его в свой полог, там на взвод места.

А тот – ни в какую, мол, это мое “индивидуальное пространство” – не пущу, лучше обратно поедем, раз так. И всё! Прокатились до Большого порога и уехали назад. Шивера там одна поганая есть – я их там заставлял пешком обходить, не дай Бог фотоаппараты утопят, у них два чемодана техники было. А там метров триста идти, каменюги, и по ним шкандыбать им со своими кофрами. Выгружаю их, слышу – Володька хохочет. Что такое? Оказывается, Гисперт ворчать вздумал.

Володя говорит:

– Гисперт, не ворчи, а то Серега нас в пороге утопит.

А тот отвечает:

– Хорошо бы, но только ведь, пока тонуть будем, они еще успеют попить нашей крови!

А тут самая погода установилась, комара того гляди придавит, обидно до соплей. И места самые начались, и птицы. Деньги, правда, заплатили за столько дней, сколько были. Потом они по Енисею на теплоходе поехали – отпуск-то пропадает. Напились перед этим с ними до изумления. Тут как раз двадцать второе июня, мужики наши с ними пришли разбираться. Спирту принесли, рыбы. Спрашивали, что они про войну думают. Володька сначала испугался, а потом понял, что нечего бояться. А по телевизору реклама шла: какая-то невеста в фате, а фата точь-в-точь, как Гиспертов полог, он в него пальцем тычет, хохочет. Что мне понравилось? с чувством юмора у них все в порядке. Так ничего и не вышло у меня из этой затеи. Ладно, надо пожевать чо-то. – Сергей полез в рюкзак, достал рыбину, хлеб, заварку.

Поели. Помолчали.

– Индивидуальное пространство... – пробормотал, укладываясь, Серега. – Ты можешь представить, мы с тобой где-нибудь... не знаю... в Амазонии, едем по речке, ты писатель, я работяга. И вот, что ни поворот – все места интересней, а у меня вдруг полог.. не знаю... сгорел, порвался – ты что меня к себе под полог не пустишь?

За окном синий хребет сходил точеным мысом к серебряной воде. Белела огромная река, втекая у горизонта в бездонное северное небо. Серега кивнул на фарватер: “Вот это я понимаю – пространство!” И еще что-то хотел сказать, но вдруг замер и засопел – легко и ровно.

ЖАРКОЕ СИБИРСКОЕ ЛЕТО

Что ни говори – коротко северное лето. Весь июнь ходишь в шапке, июль пронесется – и снова холод, ветер, волна на реке и та же шапка на голове. В июне еще весна, еще падает вода, обнажая кусты, слоисто-полосатые от того, что каждый ее уровень оставляет свою полоску ила. Еще вчера всю ночь дул северный ветер, грохотал шершавой волной трехкилометровый Енисей и горело кристальной рыжиной прозрачное северное небо, а сегодня сменился ветер и зажарило нестерпимо солнце, задрожал воздух над раскаленными камнями и настало – вдруг – лето. На следующий день уже под сорок жары. Что поделаешь, климат континентальный, не знает погода меры – холод так холод, жара так жара. Загудели, заныли комары, за один день вылетели и не дают жизни ни людям, ни собакам, ни скотине. В поселке еще хорошо, сдувает их ветерком, а в тайге никуда не денешься, только и спасаешься дымокуром и марлевым пологом, без которого не заснешь в это время. Натянул полог, залез в него на спальник, а вокруг вой, видно, как облепили комары ткань, как суют между ниток свои хоботки и как покачиваются вокруг призрачные очертания тайги. Комар жары не любит: ночью ему холодновато, днем жарко, и свирепствует он дважды в сутки – утром и вечером. Приезжему человеку с непривычки тяжело, сидит он, бедный, хлопает себя по шее, мажется без конца комариной мазью и переживает, а местный спокоен, знает, что ничего в этом страшного нет, и комар будто чует это и не особо трогает его. Хотя бывало так: навалится где-нибудь на заливном лугу, на покосе, что и местный достанет из кармана пузырек с мазью и намажет не спеша руки, шею, лицо. Раньше никакой химии не было, единственное средство от комаров – деготь с рыбьим жиром. Однажды, разбирая старый дом, я нашел в земле ржавое ружье, чудом уцелевшую деревянную ложку и толстый, зеленого стекла пузырек с дегтем. Кто его готовил, почему так и не использовал? Разве теперь узнаешь?

Намаешься на покосе, сто потов с тебя сойдет, смешавшись с комариной мазью, с копотью от дымокура, но зато какое наслаждение выйти к Енисею, скинув одежду на песчаный берег, зайти в воду, чувствуя, как схватывает лодыжки ледяными кольцами, броситься в нее, наплаваться, потом одеться, отмахиваясь от комаров, и, отпихнув лодку, завести мотор и понестись по Енисею, подставляя нажаренное за день лицо ветру.

Приедешь в деревню – все вокруг горячее: горячие камни, жидкий гудрон на днище перевернутой деревянной лодки, горячие доски крыльца, горячие бочки с бензином, горячая канистра, которую приходится открывать осторожно, иначе брызнет в лицо распертый жарой бензин. Бочку откроешь – парит, испаряется бензин из горловины, дрожит в нем далекий берег, будто плавится. На коньке дома сидит, тяжко дыша, сорока с открытым клювом. Зайдешь в избу – прохлада, в подполье холодное молоко в банке, брусничный морс – что еще надо?

Летом жизнь перемещается в ночь, благо ночи на севере белые. Днем спишь, ночью по холодку работаешь. Одежду носишь легкую, плотную, манжеты на рукавах и ворот должны плотно облегать тело, чтобы не пролезли кровососы, которых, чем дальше лето, тем больше. Пауты или слепни, мухи-златоглазки, мокрец, мошка, комары – все это вместе называется “гнус”. Самая неприятная его составляющая – мошка, она пролезает под одежду, даже под часы и выгрызает куски кожи, тело зудит и чешется, некоторые люди распухают. Особенно любит гнус вылезти после дождичка, когда ни ветерка и висит везде влажный, теплый туман. Бывает такая погода: натянет южным ветром хмарь, солнце шпарит сквозь облака, и под ними, как в парнике, такая духота и тяжесть стоит, что никакое купание не помогает.

В тайге тяжело, но жизнь так устроена, что в это время там и особо делать нечего, в это время местным жителям, а это в основном рыбаки-охотники, в деревне дел хватает. Хотя бывало ездили мы с напарником к себе на охотничий участок и летом. Пилили дрова и рыбачили. Тоже жарко было, тоже больше ночью работали, а днем спали. Проснешься ближе к вечеру, все еще жарит солнце, запалишь костерок и еще долго не можешь придти в себя после тяжкого дневного сна, все пьешь чай с малосольным ленком и глядишь на пламя костра, почти не видное в ярких лучах солнца. На обратном пути сплавлялись, рыбачили на спиннинг, купались, ныряя с лодки. Помню грохот порогов, голубую прозрачнейшую воду, каменистое дно, каменную плиту с трещинами на дне и ярким обломком березы и тайменей, которые в это время года стоят под холодными ручьями и ключами – в холодной воде больше кислорода. Увидел ручей, подъехал, кинул спиннинг – кто-нибудь обязательно возьмет. Странно думать, что через три-четыре месяца здесь будет сверкать зимнее солнце на стекле торосов, клубиться пар над черной полыньей и на прибитом у избушки термометре столбик красной жидкости подползет к сорока градусам. Поднимешься в тайгу на берег, по склону распадка растут огромные розоватые цветы – пеоны (или Марьин корень), рядом с ними мохнатые колокольчики сон-травы и рыжий с темным крапом цветок даурской лилии. А на стволе кедра затеска, это путик – дорога с капканами и кулемками, – пройдет совсем немного времени и будешь проходить этот занесенный снегом распадок на камусных лыжах, поскрипывая сыромятными креплениями-юксами, косясь на серебряное зимнее солнце и вспоминая пеоны и сон-траву. И будет казаться, что все это было давным-давно и вовсе не здесь, а в какой-то далекой и южной стране.

Стоит жара неделю, стоит две, уже невозможно от хмари и духоты, ходят кругами тучки, вечерами вдали грохочет, зарницы полыхают, а все нет и нет дождя, охают бабки, поливают свои огороды и все кряхтят: “ От бы дожжа”. А “дожжа” все нет и нет, но в один прекрасный день после обеда натянет с юго-запада мрачной сини, налетит вдруг шквал, взбив почерневшую воду, вырастут неизвестно откуда высокие и тонкие, как лезвия, волны, завернутся трубочками, и глядишь, летит по Енисею лодка с рыбаками, а за ней в полуверсте несется молочно-белая стена дождя, вот она ближе и ближе, вот хлопнула от ветра дверь, и вот уже все бело вокруг, и грохочет дождь по крыше, и мокро блестит пустая лавочка, и соседка ставит бельевой бак под осиновый желоб, и старый серый кобель, раздувая ноздри, внюхивается в свежий влажный воздух – дождались.

Эти летние грозы – главная причина лесных пожаров. Бывает, на твоих глазах ударит молния в тайгу, и вот вдруг закурился, поднялся белый язычок дыма, а под ним засветился рыжий глазок пламени. Если не потушить вовремя очаг пожара – разрастется он на многие километры, пойдет пластать пламя по кедрачам и ельникам, по старым гарям и склонам хребтов, где, бывает, даже возникает что-то вроде тяги, когда пламя с гулом проносится снизу вверх по сухим еловым ветками, и деревья напоминают огромные факелы. Иной раз горит где-то далеко за сотни верст, а ветер оттуда, и вот уже затянуло все сизым маревом, пахнет гарью и еле проглядывает сквозь серую пелену красный ободок солнца. Стояла у нас рыбная снасть, и из-за дыма не было видно мет, по которым ее искать посреди реки, и пришлось поставить специальный буек из пенопласта и от него бороздить реку кошкой. А сети надо летом проверять часто, потому что вода теплая и рыба быстро портится. А хранят ее в ледниках – глубоких погребах, куда еще весной набивают лед.

Хорошо после трудовой покосной недели попариться в бане. Мой друг и товарищ Геннадий, лучший охотник района, всё, за что ни берется, делает прекрасно, будь то стройка, охота, рыбалка. Но печку в бане он перекладывает чуть ли не каждый год, добиваясь качества пара, который его никогда не устраивает.

Гена стоит у печки. У него белое-белое тело, но кисти рук и лицо бронзовые, это называется – северный загар. Натянешь на уши старую фетровую шляпу и залезешь на полок. На руке рукавица-верхонка, чтобы не сжечь руку о горячий воздух, когда будешь хлестаться. Гена берет в ковшик горячей воды и со словами “Ну, держись!” открывает дверцу каменки да поддает на раскаленные камни. Плещет раз, два, три, пока не говоришь: “Хорош!” Щиплет уши, и сразу начинаешь хрипло говорить. Хлещешься заранее распаренным в тазу березовым веником, гонишь кровь по телу, пока хватает сил держать жар, а потом вылетаешь на улицу, окатываешься водой из бочки и сидишь на крыльце, поглядывая на свои плечи в красных рубцах, на коленку с березовым листком, и стучит кровь в висках, и зудит тело, и чувствуешь, что выходит с потом вся дрянь – и из души, и из тела. Еще хорошо париться весной, когда вода подступает чуть ли не к самой бане, и можно, напарившись, окунуться прямо в студеный Енисей и потом, сидя на крылечке, чувствовать, как горят пятки от ледяной воды и расползается по телу ощущение долгожданной расслабляющей свободы. После бани наутро странно возвращаться к обычным делам, браться за копченый мотор, заправлять бензин.

Но время не ждет, у Гены полно забот, многое надо успеть за короткое лето – ведь зима длинная, снег лежит с октября по конец мая, надо наловить лесу и напилить дров, чтоб просохли к зиме, поставить сено для коров, чтоб молоко, масло, сметана и домашний сыр были, наловить рыбы, перекрыть двор, срубить новую стайку, отремонтировать снегоход – и еще целый список неотложных дел, так что вся эта жара никого особо не радует и воспринимается как помеха в работе.

Но вот постояла она две недели, полили дожди и уже август начался, а значит, почти что осень. А ждешь ее давно, еще в июле, когда светло-лиловой ночью несешься в лодке по зеркальному Енисею и вдруг, устав от грохота и заглушив мотор, слушаешь тихие голоса лета: плеск воды о борт, шум далекого ручья, крик чайки, – глядишь на длинный волнистый берег, сходящий на север тонким мысом в розоватое небо. Идет время, громоздятся друг на друга дела, все собой заслоняя, а потом в один прекрасный вечер, возвращаясь с рыбалки, встретишь самоходочку с ярко-белым огнем на фоне пылающего неба, и сразу потемнеет высокий яр, замигает оживший бакен и потянет вдруг осенью. С каждым днем темнее ночи, ярче и неповторимей закаты, непостижимей небо, выложенное розовыми, как лососевая мякоть, облаками, а потом наступит ночь, через далекое отверстие в туче светит невидимая луна, и на Енисее под этим местом в версте от берега лежит огромный мерцающий круг. С утра еле различаются лодки на берегу, но вскоре туман рассеивается и открывается даль, по-осеннему отчетливая и тихая, словно за ночь растворилась перепонка между небом и землей и пролились вниз с неба покой и тишина. Тихо на свете. Шурша галькой, осторожно спихивает лодку сосед, дядя Гриша, неподвижно стоит на угоре старуха с биноклем, и протяжно кричит из поднебесья отставшая ржанка – северный кулик.

СТОЯЧИЙ ВАЛ

Весной на берегу реки сидел я, глядя на выгибающуюся мощными валами воду под порогом. По камням бегал щенок и все пытался лаять на воду, носился по берегу, высоко и по-козлиному подпрыгивая. Глядя на него, я вспоминал своих прежних щенков и узнавал их в этом новом, отмечая что-то до смешного общее – в движениях, ухватках, в том, как, завидя какую-нибудь букашку, смешно поворачивают голову набок, как хитрят или как бегут бочком, чтобы передние и задние лапы не тыкались друг в друга, а вставали вразбежку.

И точно так же и дети... И женщины – тоже так одинаково привязываются и слова одинаковые говорят... Да что далеко ходить – и мы, мужики, такие же одинаковые, и в чем-то тоже до смеха. Да и всё на Земле живущее не по одному ли подобию сделано?

Я слушал громовой гул порога и глядел на упругий стоячий вал, по которому неслись палки, куски коры, бесчисленные частички воды и пены. “Эта река, эта весна, – думал я, – как это каждый год будоражит! Все такое же, как и двадцать, и тридцать, и тысячу лет назад, и так же хочется во всем участвовать, не отставать, а ведь глазом не успеешь моргнуть, как и жизнь кончится. Остепенись, взгляни со стороны, впору ли с нашим человечьим веком тягаться с этой вечной мощью! Еще десятка два таких весен, и будешь слезящимися глазами глядеть и на эту воду, и на молодых, опьяненных ею мужиков, и говорить словами моей старухи-соседки: “Здоровье кончатся, старость подстигат"”.

Потом вспоминал себя маленького. Как бывало в детстве в пылу, в игре, затаившись где-нибудь за снежной крепостью, с потной, жаркой головой и горящим лицом, и вдруг замираешь, отрешившись от всего и спрашивая в неистовой тишине: где я, кто я, почему я – это я? Почему родился на этой планете, на этом материке, в России, в этом городе, деревне, на этой улице? И что там, вдали? За той луной, за теми звездами? Еще звезды? А за ними что?

Потом, у взрослого, совсем другие заботы пошли: оброс, как корой, опытом, мужской жизнью. Живем, считаем себя сильными, умелыми, в тысячи подробностей вникаем, думаем, что глубь жизни постигаем, а все те же вопросы живы. Душа под коркой, а ее сердцевина, ядрышко прозрачное – живо и так же бьется, только слышим мы его редковато. А хочется крикнуть самому себе: “Как же так? Ты человек. Живое существо, да еще с сознанием. Сидишь по горло в жизни, забыв свой первый вопрос: кто ты? Где ты? Почему ты – это ты? Что за звездами? И как погрязшему в жизни стряхнуть с себя ее наваждение, как проснуться? Или только умереть-проснуться можно, а если так – вдруг проснусь и не почувствую на себе твоего, милая, взгляда... И живу себе дальше, и собираюсь написать повесть про пьянство и женщину, а почему я – я и что за звездами, так и не знаю.

И все думалось: зачем жить, за что держаться?.. Писать? А если не пишется? Это только кажется, что ты сам что-то изобретаешь, придумываешь. Ведь что такое – вдохновение? Это когда тебя небо настраивает под себя, играет на тебе, а потом бросает и к другому идет, если ты лучше не стал, не оправдал доверия жизнью, поступками. А ты остаешься один со своими мертвыми знаниями об анатомии произведения и ничего не можешь без этого ветра, без ощущения, что ты никто – труба, в которой гудит небо.

А зато как удивительно было находить в книгах-воспоминаниях описания твоих собственных детских ощущений! И сначала было досадно, мол, считал чем-то сокровенно своим, думал: я первый, а потом, наоборот, хорошо, тепло, щедро стало – от того, что не один я такой.

Почему только тогда себя по-настоящему, на месте чувствуешь, когда в деле твоем что-то общее, вечное брезжит, когда есть ощущение протянутых из прошлого в будущее рук – сам ли этими руками что-то делаешь, над неразрешимым вопросом ли бьешься или слова любви говоришь?..

А порог шумел, и думалось: вот столько воды проносится, а изгиб вала стоит в веках, прекрасный и упругий, и, подрагивая, держит форму – не так ли и мы живем ради поддержания завещанного нам? И представлялось, как давным-давно сидел здесь кто-то, любуясь порогом и размышляя о краткости существования, и грохотал перед ним во всю мощь стоячий вал жизни.

МОЛИТВА ПАНТЕЛЕЙМОНА

Для человека, всю жизнь жившего так, будто впереди лет сто бодрого и деятельного существования, длительная болезнь – всегда испытание и наука. Случилось мне вдруг заболеть, да так, что порой казалось – жизнь на волоске, а происходило это все в тайге, в начале охотничьего сезона, осенью.

Я лежал на нарах с горящей грудью, щупая пульс и глядя в стену. На желтом протесанном бревне темнела со времен стройки елочка сапожного следа. С тоской я вспоминал свой тогдашний рабочий запой: как валял лес, таскал бревна, который раз дивясь своей силе и выносливости и даже с каким-то наслаждением слушая, как похрустывает под здоровенным кедровым баланом косточка на плече. Да и на охоте, особенно осенью, как любил я выламываться до последней степени усталости и, засыпая в тепле избушки под журчание приемника, знать, что именно такие отчаянные деньки и запоминаются на всю жизнь.

От подобных мыслей еще сильнее давило в груди, что-то там колотилось обезумевшим поршнем, стоял туман в глазах, и снова давила неизвестность – что же со мной происходит, временное ли это или нет, и что же делать? Я лежал в ожидании нового приступа и в потоке несущихся воспоминаний искал что-то ясное и прочное, за что можно уцепиться.

Я вспомнил Николаича, мужика, у которого стоял искусственный клапан на сердце. Раз тот поехал по сено, но ударил мороз, и он не смог завести свой тоже еле живой “буран” и пришел пешком, а потом мы с ним ездили за “бураном”. Был мороз, и тянул хиус, и на покосе стоял заиндевелый старенький красный “буран”, и следы на истоптанном снегу, и круглый отпечаток паяльной лампы, и копоть, и сгоревшая спичка были особенно неподвижны и покрыты мельчайшей голубой пылью. Я раскочегарил паялку до реактивного рева, до прозрачной газовой сини из побелевшего сопла и долго грел черную от копоти ребристую рубашку цилиндра, стараясь не жечь и без того оплавленные провода. Помнил я медленные движения Николаича, как тот тяжело дышал, время от времени морщился и потирал левую половину груди; синяки под его усталыми, глазами и красные веки, и спокойную и твердую руку с выпуклыми жилами и татуировкой “Саша”, не спеша прилаживающуюся к пластиковому огрызку стартерной ручки. Потом затарахтел “буран”, сначала на одном цилиндре, потом на обоих, и клубилось вязкое белое облако выхлопа, и часть его гнутыми волокнами утекала под капот в вентилятор, и я заткнул вентилятор тряпкой, чтоб сорокаградусный воздух не охлаждал и без того холодные цилиндры. Потом мы накидали сено на сани, и, когда увязывали воз, я, не рассчитав силы, слишком сильно потянул веревку и сломал промерзший, нетолстый, с экономией сил сделанный Николаичем бастрик, и измученный напряжением вечного нездоровья, тот вспылил, сказал в сердцах: “Да что за наказание такое!” И, хотя это относилось скорее не ко мне, а ко всей жизни, было смертельно досадно за свою неосторожность. Я быстро вырубил новый бастрик, мы увязали воз и поехали. Как назло, напротив Самсонихи у меня вдруг перехватило топливо, а Николаич, шедший передом, ничего не видел из-за воза и вскоре скрылся за мысом, а потом, отцепив сани, вернулся и терпеливо ждал, пока я ставлю насос и разбираю карбюратор. Привычно стыли мокрые от бензина пальцы, кусалось железо, и я, чувствуя, с каким напряжением дается Николаичу и это возвращение, и ожидание, старался делать все быстро и был до тошноты зол на себя – и за бастрик, и за карбюратор, и чувствовал себя ничтожным по сравнению с этим мужественным и терпеливым человеком. (Потом сидели у Николаича за бутылочкой и он рассказывал про мужика в больнице, который лежал не первый месяц готовый к операции сердца, и все, как он выражался, “ждал мотоциклиста”, и представлял этого мотоциклиста, молодого, бесшабашного и не подозревающего о том, что его ждет.)

Еще я вспоминал, как заезжали в тайгу после Нового года. Все охотились по одной реке и до первого участка ехали на снегоходах вместе, грелись по дороге в избушках водкой и жаром раскаленных печек, снова мчались в белой пыли и рокоте двигателей дальше с мыса на мыс по убитому ветрами снегу, кроша его в мелкую голубую плитку. А потом остановились и, пока курили и разговаривали, я, отойдя, с любовью и гордостью глядел на стремительные очертания капотов, на галдящую гурьбу товарищей, на напарника, по-хозяйски остукивающего бурановский бок ногой в самошитом заиндевелом бродне, напоминающем налимью голову. “Все тогда было за нас: и погода, и дорога, и выпитая водка... – думал я. – А теперь, когда прихворал, когда не могу подняться с нар в ста верстах от Енисея, когда вокруг невозможно прекрасная тайга, а над ней небо, и в нем кого-то уносит к дому еле слышный большой самолет, – что же я все жалею, все завидую самому себе тогдашнему, здоровому и беззаботному? Разве уже не чувствую – вот-вот одолею себя, взлечу над своей хворью, охвачу душой чужую радость, ведь знаю, мчится жизнь дальше, и, когда умру, будет так же нестись кто-то в снежной пыли по мохнатому от инея льду забереги, пробуя стынущим пальцем рычажок газа – нельзя ли еще быстрее...

Когда отлегло после таблетки, я вышел из избушки. Медленно и спокойно плыли по серебряной реке первые плитки шуги, шуршащим хрусталем выползая на камни, белели чуть припорошенные берега, над ними тонкой штриховкой ветвей серела тайга, и надо всем этим нежным металлом в вышине меж облаков светился неожиданной и пронзительной синью кусок неба с рассыпающимся следом самолета.

В особенно тяжкий вечер я, снова и снова перелистывая молитвослов, вдруг в конце нашел то, что искал, и то, что почему-то не мог найти в течение предыдущих двух недель. Это была молитва святому великомученику и целителю Пантелеймону.

“О великий угодниче Христов, страстотерпче и врачу многомилостивый Пантелеймоне! Умилосердися надо мною, грешным рабом, услыши стенание и вопль мой, умилостиви небеснаго, верховнаго Врача душ и телес наших, Христа Бога нашего, да дарует ми исцеление от недуга, мя гнетущего. Приими недостойное моление грешнейшаго паче всех человек. Посети мя благодатным посещением. Не возгнушайся греховных язв моих, помажи их елеем милости твоея и исцели меня...”

Страница кончалась, нужно было перелистнуть страницу, чтобы продолжить молитву, но это уже не имело значения – прочитанное и пережитое так ясно и глубоко действовало, что я, потрясенный... На фоне того физического страдания это был какой-то отчаянный порыв души, в нем слились и раскаяние за все, что натворил в жизни, и истовая надежда на спасение своей жизни, причем сбывающаяся, потому что я весь покрылся потом и почувствовал, как действительно полегчало, начало отпускать, и казалось – действительно эта искреннейшая молитва была такой силы, что услышал ее Бог и послал облегчение.

И вскоре как-то отлегло, потом прилетел вертолет, меня отвезли в Туруханск в больницу, а через полтора месяца я уже снова заходил в тайгу. Помню, как, сдерживая дрожь в ногах, стоял на заснеженной косе у края леса с собаками на веревке. Вертолет, хлопая лопастями, вскоре показался из-за лиственниц. Уже трепетали кусты, перехватывало дыхание от снежного ветра и рвались на веревке собаки, и во мне тоже все рвалось и трепетало, вилось жгучей каруселью, в которой будто сложилось святое облегчение всех тех, кого когда-то так же вызволяли из беды, все передряги этих двух недель и животный страх навсегда потерять тайгу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю