![](/files/books/160/oblozhka-knigi-zhizn-i-kniga-si-183695.jpg)
Текст книги "Жизнь и книга (СИ)"
Автор книги: Михаил Тарковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
1
Как дальше сложилась жизнь людей, о которых писал? Несет ли писатель ответственность за дальнейшую судьбу своих героев? Не оказывает ли “участие” в рассказе влияния на нее? Все эти вопросы задавал я сам себе, проглядывая свежеизданную книгу своей прозы.
В рассказе “Вековечно” два героя – оба охотники, один молодой, другой старый. Граница их охотничьих участков – по реке. Собака молодого вытащила норку из капкана старого, парень хочет отдать добычу, но никак не может встретиться с дедом: тот уходит ранним утром в другой конец участка, и, как выясняется позже, оттуда его забирает вертолет. В деревне деда хватает инфаркт, и он оказывается в районной больнице, но все-таки выкарабкивается и прилетает в поселок, где его и навещает парень, который извелся до полусмерти от мысли, что дед считает его вором. Парень пытается извиниться, что-то лепечет про кобеля, а дед, для которого эта норка – далекий и уже ничего не значащий эпизод, легко отпускает парню грех. Потом дед выздоравливает, привозит из города новую жену – прежняя умерла, пролежав разбитая параличом десять лет. Но вскоре деда бьет второй инфаркт, и, вернувшись из больницы, он собирается уезжать с женой в город, но накануне отъезда умирает.
В этой истории нет ничего придуманного, эпизод с норкой произошел со мной, а парень и дед – мои односельчане и друзья, но если в рассказе их связывает недоразумение на промысле, то в жизни – гораздо большее: это были отец и сын. Дядя Петя и Витя Поповы.
Дядя Петя был живым и деятельным человеком, боровшимся за жизнь до последней минуты, и до последней минуты в бедовой его голове не укладывалось, что придется умирать. И именно из-за необыкновенной бодрости, жизнелюбия так поразила всех нас его смерть. Но настоящей трагедией был уход из жизни Вити, последовавший через три года после смерти отца. Казалось, со смертью родителя беда стала стремительно сужать круги над Виктором, и гибель его была воспринята потрясенными бахтинцами не иначе, как Судьба.
Необыкновенно добрый и живой, Витя Попов был душой нашей охотничьей компании, сложившейся еще в советские промхозные времена. Да и в деревне уважали его все поголовно – за доброжелательность, отзывчивость, ответственность и трудолюбие.
К нему часто заходили за советом, он сидел с папиросой на табурете, подсунув под себя согнутую в колене ногу. Прежде чем закурить, долго и порывисто ерзал на табурете, рукой подтягивал ступню, заводил как можно дальше ногу. По этому поводу его тесть Саша Устинов говорил, подмигивая остальным:
– И че гнездится? Че гнездится?
Вошедший начинал рассказывать про лису, разорившую “вкрах” капканья, а Витя сидел с отсутствующим видом, глядя в угол, дымя папиросой, сидел долго, пока рассказчик не умолкал, а потом неожиданно задавал точнейший вопрос, и сразу становилось ясно, с каким вниманием он слушал.
Была в Вите врожденная вера в человека. Когда я, переехав в Бахту, пошел в охотники, он отнесся ко мне с необыкновенной заочной добротой и доверием, и во многом именно благодаря ему с первых дней пребывания в этой деревне я почувствовал такую поддержку, что дальше лишь стремился к тому, чтобы быть ее достойным.
Гости к Вите приходили все время, особая же соседская дружба связывала его с одним мужичком, Серегой С. Потом, правда, на этого Серегу, которого в деревне не любили (“мутный мужичок”) пало серьезное подозрение – у Витьки пропал из сарая лодочный мотор. Это из тех случаев, когда всем ясно, кто взял, но прямых улик нет и вор нагло ходит по селу, здороваясь и лыбясь, и, хоть всех это бесит, сделать ничего нельзя. После пропажи мотора Серега попытался завалиться к Вите в гости, но тот его выгнал – и из дому, и из своей жизни. Будучи добрым, даже мягкотелым человеком, Виктор, когда его допекали, умел проявить железную твердость.
Повторяю: Витю отличала исключительная доброта. По сравнению с прочими охотниками он был и не таким прагматичным, и не таким суровым. От него, и от его жизни веяло чем-то теплым, веселым, счастливым. Он не противопоставлял тайгу семье, охотился неподалеку от деревни – все у него было под боком, вообще в с е б ы л о. И жил, где родился, и родители жили рядом, и семья с ним была, и жена любимая. И вдруг все стало рушиться.
Витину мать, тетю Феню, разбил паралич, и она пролежала пластом лет десять, пока наконец не стала потихоньку расхаживаться – помню ее, стоящую с палочкой у забора своего дома, бледную, залежавшуюся и, казалось, всей душой впитывавшую забытый вольный запах. Она умерла, так и не надышавшись. Вскоре умер и отец, дядя Петя. Умер накануне отъезда, и наши бабы говорили: “Феня не пустила”. За год Витя похоронил и мать, и отца.
Поздней осенью я забрасывал Витю на охоту. Довез до места, где река замерзла, с разгону залез лодкой на лед, и она стояла косо, задеря нос, корма выдавалась в Бахту, собирая свежий ледок, и в кристальной воде неподвижно синел сапог мотора. Выпивать мы начали еще в пути, а теперь кончали остатки. Бакланили разогретые водкой, дорогой, с нажаренными ледяным ветром рожами, обсуждали что-то текучее, интересное: работу мотора, ледовую обстановку, – и вдруг Витя, помолчав, спросил про моих родных – живы ли? Отвернулся, вытер рукавом глаза. И добавил трезвым и спокойным голосом:
– Ты не смотри на слезы эти – это не водка говорит. Просто тяжело за один год обоих родителей потерять.
Витина жена Татьяна работала учительницей, и было у них трое ребятишек. Таня была симпатичной, норовистой и самоуверенной женщиной, но жили они бурно и дружно, потому что Витя ее по-настоящему любил и семья для него значила все. Охотники даже подсмеивались: мол, не настоящий уже промысловик, все норовит из тайги в деревню удрать. Вернувшись из тайги, сидел, облепленный ребятишками, светясь от счастья. Бывало, ссорились с Татьяной – в основном на почве ее ревности к друзьям-охотникам, но все равно – семья была, и с большой буквы семья.
Когда стала разваливаться система пушного промысла и охотники из зажиточных превратились в полунищих, Татьяна начала пилить Витю, что он мало зарабатывает, и подбивать уехать куда-нибудь поближе к цивилизации: дескать, Бахта – дыра, и детей здесь не выучишь. Витя и слушать не хотел – рыбак и охотник, вне этой жизни он себя не мыслил.
Весной Татьяна поехала в Красноярск на курсы повышения квалификации. Позже выяснилось, что она ехала не квалификацию повышать, а искать новое жилье и работу. Найдя, она сообщила об этом Вите, приехала, забрала детей и попрощалась:
– Адрес знаешь, захочешь – приезжай.
Осенью Витя много пил и по пьянке застудил седалищный нерв – стали болеть ноги. Заехал в тайгу, и там его скрутило так, что он еле дотащился до избушки, где лежал несколько дней, пока его не вывезли на снегоходе два брата-охотника, случайно оказавшиеся рядом, – завозили в соседнюю избушку отца-пенсионера. Ползимы Виктор пролежал в туруханской больнице. Сезон пропал. Летом ездил к Татьяне. Мучился, не знал, как жить. Решил, что будет охотиться в Бахте и ездить к семье за тысячу верст.
Прошлой зимой выбрался под Новый год из тайги. Поехал во вторник, чтобы в четверг на почтовом вертолете лететь – так скучал по семье. Стоял мороз, и мужики по рации уговаривали переждать денек – “оттеплит, потом все вместе и выедем”. Но он торопился. Выезжал на “буране” с санями, привязав к ним еще и нарточку. Реку завалило пухляком, да еще вода страшенная под снегом, и пришлось бросить нарточку, потом сани, а потом напротив деревни и “буран” и прийти домой пешком.
В среду у Вити собрались гости, все приличные мужики с женами, разошлись часу во втором, посидели хорошо, особо и не напились, долго прощались, толклись под морозными звездами на крыльце. Настроение испортил пьяный сосед Серега, полез к Вите: “Я к тебе в гости пришел”. Витя прогнал его взашей.
В три часа ночи Витин дом горел костром. Хоть и мороз был градусов в сорок пять, жар не подпускал и метров на десять. Когда развалили стены, искали на койке – там было пусто, а потом близкий Витин товарищ, Василий, во время пожара находившийся в состоянии какого-то горестного азарта, нашарил у койки на полу черную груду:
– Одеяло вроде... Кочергой копнул – белое, вата, что ли...
Потом не нашли на месте карабин, потом оказалось, что “мутный” сосед Серега странно себя вел (часа в три постучался к председателю с криком: “Витька горит!”). Пропали еще соболя, лежавшие в мешке в сенях – в сени вломились, когда те еще только занимались пламенем.
После долго обсуждали случившееся, особенно не давала покоя тяжелая Витина дорога и брошенные по очереди нарта, сани и “буран”.
– Будто держало его что-то! – с силой сказал Василий. И повторил: – Грю, прям будто что-то держало!
Я частенько вспоминаю эти слова: “будто держало его” – тогда они казались расхожими, а позже думалось: и впрямь не пускала, упругой силой держала Витю за сердце чистая таежная жизнь, а он все не слушал ее, продирался сквозь тугой морозный воздух, бросая по пути лишнее...
Дядя Петя умер перед самым отъездом, его “Феня не пустила”. Витя тоже накануне отъезда погиб, и тоже будто не пускало его: то ли тетя Феня, то ли дядя Петя, то ли вся жизнь прежняя. Можно еще долго рассуждать, аллегории подводить... Можно писателя приплести (дескать, перевязал судьбы героев рассказом), придать литературе роль загадочно-важную, влезть со своим рассказишком в провидцы ли, в какие другие задельщики судеб. Все можно. Только перед Витей стыдно и перед жизнью, которая в сто раз изобретательней и горше любой литературы.
Летом пьяный Серега открыл пальбу из Витиного карабина. Три дня его ловили в лесу у деревни, но так и не поймали, потом сдался сам. Расследование долго и вяло вели, присудили небольшой срок условно – за неимением улик, хотя всем было ясно, кто убил и поджег.
Татьяна договорилась со знакомым капитаном баржи, чтоб тот причалил в Бахте, а нас, Витиных друзей, телеграммой попросила загрузить остатки вещей – мотоцикл, моторы, прочее барахло, которого набралось три тракторных тележки.
Когда грузили, матрос поинтересовался:
– Что, уезжает кто?
А Василий ответил просто, с какой-то горькой далью в голосе:
– Уже уехал.
Пашин дом
Всю жизнь мучусь: всё мне писательство грешным кажется занятием, бездельем даже. Мужики вон все вокруг делом заняты, кто сено возит, кто на рыбалке сопли морозит, один я по избе в чистой рубахе хожу да всякие истории сочиняю, и все больше за чужой счет. Человек целую жизнь прожил, ты за месяц или за год про него повесть написал, а читатель за час прочитал. Не размен ли?
Взялся я свои рассказы перечитывать и о людях, о каких писал, думать. И думы вышли невеселые по большей части: Петрович, Паша, Дед, Иван Лямич – все умерли уже. Выходит, плохой я писатель, раз о ком ни напишу – то помирает человек. Что ж за глаз такой, рука такая дурная? Такого и подпускать-то к чистой бумаге нельзя.
Долго думал, а потом понял: неправильно я говорю. Просто об этих людях перво-наперво и хотелось писать. Что-то общее, бедовое было в них, пьяницы ли они были горькие или просто бессребреники, но добрые, с открытыми душами люди (не зря их и тянуло друг к другу), и человечина, не работа, в жизни их больше всего интересовала. Никаких у них не было планов на будущее, на хозяйство крепкое, а прожить хотелось – с людьми. И за жизнь свою трястись не умели. А Паша все говорил: “Кому положено сгореть, тот не утонет” и “Напиши, Михайло, что-нибудь про нас”.
В рассказе “Петрович” я рассказывал об этом человеке, но позволю себе еще раз повториться. Я тогда только приехал на экспедиционном катере из Верхнеимбатска и сидел на угоре на лавочке. В Бахте, да и вообще на Енисее я никого не знал. Неподалеку молодой мужик громким густым голосом рассказывал двум приятелям о концерте в клубе. Упоминались баян, рубаха с петухами и песня “Усидишь ли дома в восемнадцать лет”, вместо которой были спеты куплеты про какого-то деда Трофима. Приятели хохотали. Он закончил рассказ словами: “Вот такая рубрика вышла” и, проходя мимо меня, сказал: “А ты че сидишь? Пойдем с нами обедать”. У Павлика были голубые глаза навыкате, темные длинные брови, кольцо волос на затылке. После бани он походил на селезня в весеннем пере. В детстве его ударил конь копытом в лицо и на всю жизнь сплющил нос.
Павлик обладал исключительным даром гостеприимства. Приглашал он к себе так убедительно и так выкатывал глаза, что отказываться не приходилось. “Мужики, пойдем ко мне. Кто? Ирина? О-о-о... Сядь – “неудобно”, че попало собират. Старуха у меня золото”. Или: “Завтра у Ирины день рожденья. О-о-о, что ты, парень, – настоящие сибирские шаньги. Парень, я крупно обижусь...” Павлик был душой деревни, не любить его было невозможно. Работал он бакенщиком.
Мне надо было уехать. Павлик провожал меня на теплоход, и я хорошо помню последнюю ночь, проведенную с Ириной и Павликом. Дети спали. Маленькая лампочка от батареи “бакен” освещала беленые стены. Павлик с Ириной, тихие, сидели на лавке, на табуретке стояла гармошка.
– Ирина, достань-ка нам что-нибудь.
Ирина достала из буфета бутылку водки, три стопки, слазила за рыбой. Павлик налил, сказал:
– Так-так... Попрешь, значит. Ладно – давай. Чтоб все, как говорится...
Посидели, Павлик взял гармошку, спел “Надену валенки, снежком побелены”, еще что-то. Выпили, добавили, потом Павлик подсел ко мне, обнял и сказал:
– Не могу, Михайло, привык я к тебе.
В деревне Пашу любили: за доброту, приветливость, за незлобивость. Еще Паша очень гордился тайгой, Енисеем, даже как бы представлял здешние места перед приезжими. В лето, когда он умер, его сына посадили за драку, через месяц после похорон. Ирина, Пашина жена, едва выдержав двойной удар, осталась без мужиков одна с хозяйством и внуками. Потом сельсовет построил ей новый дом, а старый, где так долго и счастливо жили они с Пашей, так и стоит над Енисеем, постепенно оседая и разваливаясь. Окна заколочены, кто-то доски отодрал – там зияет пустота, сруб оседает – мертвый дом. Должен придти, освободиться Серега и разобрать его, распилить на дрова – что можно, что нельзя, – скинут под угор, весной водой унесет.
Однажды в Красноярске один известный критик случайно привел меня к известному художнику. Художник когда-то был в тех краях, у него оказались три эскиза Бахты – на всех на них был почему-то Пашин дом, еще крепкий, ухоженный. Я выпросил рисунки, привез в Бахту и один из них отдал Ирине. Она долго смотрела на него, удивлялась, мол, ну да, точно он... вот лодка Пашина, вот лавочка, а потом сказала про дом:
– Нынче Серега вернется, разбирать его будем.
И, пристраивая рисунок за стекло серванта, добавила:
– Спасибо. Теперь хоть память останется.
ПЕТРОВИЧ И ДЕД
Мой первый рассказ “Петрович” про мужика, разругавшегося с бабой, все продавшего и уехавшего из Сибири на родину на запад. Потаскавшись по чужой жизни, от которой давно отвык, он вернулся на Север первым же теплоходом.
Перед тем как осесть в Бахте, Петрович работал трактористом по экспедициям. У людей после таких скитаний обостренное чувство мужицкой чести, справедливости, они никогда не пьют на халяву, всегда четкие на отдачу взятого в долг, разбираются в деревенских делах лучше коренных и будто договаривают об этой жизни нечто недоговоренное, что витает в воздухе и что все хотят услышать. То ли они, будучи приезжими, стараются быть еще кореннее, местнее местных, то ли, чувствуя на себе печать своего неисправимого одиночества, бичевства, пытаются выгородиться, оправдаться перед крепкими хозяйственными мужиками. А вообще они пьющие, компанейские и с бабами их жизнь не складывается.
Про Петровича я написал под впечатлением его таинственно-веселой рожи на палубе теплохода, к которому я подъехал на лодке. Радостно было видеть этого вернувшегося человека, гордо было за Север, который так просто не отпускает, и хорошо было потом в деревне слышать решительные слова Петровича про планы стройки нового дома, где он собирался жить один, решив не возвращаться к бабе. Нравилось, что не жалеет он ни о проданном барахле, ни о пропавших северных. Написав, я спросил Петровича, как назвать рассказ, менять ли имя или нет.
Петрович щедро махнул рукой:
– А-а! Оставляй как есть!
Рассказ вышел в “Юности”. Я принес его Петровичу и спросил через пару дней:
– Ну че, прочитал?
– Но!
– Ну и как?
– Нормально, – сказал Петрович.
На самом деле, был недоволен, кому-то говорил, что Мишка фигню про него написал. Да и не скажешь иначе, когда про тебя пишут, что ты “все меньше работаешь и все больше пьешь”.
Петрович, с которым в рассказе я расстался на оптимистической ноте его возвращения в родной поселок с планами строительства нового дома, действительно заказал лес у трактористов. С деляны ему привезли кропотливо отобранный кедрач. “Петрович строиться собрался”, – с уважением говорили в деревне, ходили к нему советоваться в строительных делах – нравились его прямая повадка, рассудительность.
Потом умер Паша, близкий друг Петровича, и Петрович крепко запил. Шло время, стройка не двигалась, лежал лес на площадке. Петрович так и не сумел взяться за дело. Увидел я его после запоя и с трудом узнал – осунувшееся лицо, мелких морщин прибавилось, потухшие глаза и седая щетина, придавшая ему особенно забулдыжный и непривычный вид, потому что брился он раньше аккуратнейшим образом. В конце зимы Петрович запил совсем, одновременно вылез застарелый туберкулез, и пьянка с болезнью сплелись в одну тягучую гибель. Умер он в Бору в больнице.
Был у нас в деревне еще некто Дед. Пожилой мужик, тоже бичеватый, тоже натаскавшийся по экспедициям, тоже одинокий. Отличали его напускная бестолковость, страсть к плетению небылиц и любовь к собиранию всяческого бросового барахла и запчастей, из которых он все время что-то пытался собирать. Дед плел ерунду, смешил окружающих и, чуя эффект, начинал подыгрывать, мюнхаузничать, доводя нас до истерики. При этом, как у всякого настоящего бичугана, были у него своя честь (тоже не пил на халяву), свое понимание жизни, своя правда и своя доброта. Не написать про него нельзя было. Рассказ получился и смешной, и грустный. Было и грустно за Деда, что одинокий он, что живет, как бич, в крошечной хибарке, а с другой стороны – и гордо, потому что живет, как может, ни от кого не зависит да еще и чинит всей деревне телевизоры и “дружбы”.
Потом Дед “заболел горлом” и поехал лечиться в Красноярск, а на самом деле еле добрался до Бора, а потом махнул рукой и вернулся в деревню, где вскоре и умер. Перед смертью зашли к нему товарищи проведать.
Он сказал что-то вроде:
– Посидите, ребята, тоскливо че-то.
И ребята почувствовали, что худо дело, потому что никогда Дед не жаловался и не просил ни внимания, ни заботы. Умер он через несколько часов, задохнувшись, – у него была опухоль в горле.
Похожи судьбы и Петровича, и Деда. Тысячи таких на Руси, и сколько не говорят про них “образованные люди”, дескать, “нет культуры отношения к своему здоровью”, приходит на ум другое: что есть зато в этих людях и смелость жизни, и небоязнь смерти. Неловко, стыдно такому привлекать внимание к своему здоровью, суетиться, паниковать. Можно видеть в этом “темноту”, а можно – и высшую гордость, способность принять судьбу, какая она есть. Такие и на войне так же гибли: в огонь лезли, отдавали жизнь за других. И, видно, не судить их надо, а учиться у них главному – умению себя не жалеть.
ОТЦЫ И ДЕТИ
Был у нас в Бахте один крепкий мужик и охотник. Он много повидал на своем веку и много сил отдал, чтобы обосноваться в Бахте. Отстроился, оборудовал охотничий участок, пробил долгосрочную аренду. Много чего сделал, даже в депутатах побывал. Сын его Петька капитальности отцовской не унаследовал, был не то что шалопаем, но более склонным к разовым усилиям, чем к постоянной лямке. С отцом они постоянно конфликтовали. Стареющий отец надеялся, что постепенно груз забот перейдет на плечи сына, а тот оказывался ненадежным и все чаще подумывал свинтить в город к “легкой жизни”. Это и было главной болью отца: все, чего он добился, оказывалось ненужным сыну. “Смысл жизни теряется”, – с горечью говорил Дмитрич. Подбавляла масла и жена, безумно любящая сына и во всем обвиняющая отца.
Об этом повесть “Стройка бани”. Сын в ней осуществляет свою мечту – уезжает в город, а отец умирает от сердечного приступа в свежеотстроенной бане. Показывал написанное обоим – понравилось: “за то, что все из жизни”. Потом я уезжал в Москву, и до меня дошло ошеломляющее известие: отец, нарушив все мои литературные замыслы, уехал сдавать пушнину в Красноярск и исчез там, прислав в Бахту письмо, чтобы его не искали.
Он начал новую жизнь в городе, а сын остался в Бахте, остепенился, заматерел и стал как раз таким, каким и мечтал его видеть отец, – хозяином и пахарем. Если бы я прочитал это в книге, то сказал бы, что такого не бывает.
НОВЫЙ ДОМ ТЕТИ ШУРЫ
Тетя Шура Денисенко, урожденная Хохлова. Первый ее муж погиб на войне. Дочка умерла. Деревню Мирное разорили во времена укрупнения: хотели целиком переселить в соседнюю Бахту, но никто не согласился, и все разъехались кто куда. Тетя Шура вопреки всему осталась. Второго мужа на ее глазах убило молнией в лодке по дороге с покоса. Она еще говорила: “Максим Палыч, давай обождем, вишь, какая туча заходит!” Тот не захотел ждать, норовистый был мужик, хваткий и своенравный. Как сказал – так и будет... Лодка была деревянная, а мотор железный, он-то молнию и “натянул”. Максим Палыча убило сразу, а тетю Шуру откачали. По случайности люди рядом оказались.
В деревню, разрушенную, заросшую лопухами и крапивой, летом стала приезжать зоологическая экспедиция. Поселился постоянный сотрудник с семьей, тетя Шура уже зимовала не одна.
Все большое и опасное эта маленькая безбровая старушка с птичьим лицом называла “оказией”. Плотоматка (буксир с плотом) прошла близко – “самолов” бы не зацепила. “Сто ты, такая оказия!”, “Щуки в сеть залезли – такие оказии! А сетка тонкая, как лебезиночка, – всю изнахратили”. Рыбачила она всю жизнь, девчонкой, когда отец болел, военными зимами, не жалея рук, в бабьей бригаде, и сейчас, хотя уже “самолов не ложила”, а ставила только сеть под коргой, которую каждое утро проверяла на гребях... Туда пробиралась не спеша, вдоль самого берега, а вниз летела по течению на размеренных махах. О рыбалке у нее были свои, особые представления. Кто-то спросил ее, как правильно вывесить груза для плавной сети, на что она ответила: “Делай полегче, а потом в веревку песочек набьется – и в аккурат будет”. В рыбаках тетя Шура ценила хваткость и смелость, умела радоваться за других и не любила ленивых, вялых и трусливых людей (“Колька моводец. А Ленька никудысный, не сиверный”).
Зимой тетя Шура настораживала отцовский путик (дорогу с ловушками) и ходила в тайгу с рюкзаком и ружьем проверять капканы, с посохом в руке, на маленьких камусных лыжах, в игрушечных, почти круглых бродешках, в теплых штанах, фуфайке и огромных рукавицах.
С приезжими у тети Шуры установились свои отношения. Студентки посещали “колоритную” старушку, угощавшую их “вареньями и оладьями”, дивились ее жизнестойкости, писали под диктовку письма сестре Прасковье в Ялуторовск, а зимой слали посылки и открытки. Тетю Шуру это очень трогало, она отвечала: “Сизу пису одна как палец”, – и посылала кедровые орешки в мешочке, копченую стерлядку или баночку варенья. Девушки обращались к ней за советами в щекотливых делах. Тетя Шура учила: “Своим умом зыви. Музык, он – улична собака”.
Бодрая и неунывающая, она словно показывала всему белому свету, как можно выстоять. Енисей она чувствовала хребтом. Каждому явлению, времени года, птице, предмету умела она придать смысл, озаряла своим пониманием, любовью. Речь ее была живейшим творчеством, говорила она настолько необычно, что ее цитировали и, конечно, передразнивали многие бахтинские балагуры. Была и по-своему склочная, себя в обиду не давала и, кого не любила, на крик и на “матки” взять могла с пол-оборота.
Поселили в заброшенном поселке егеря Петю – молодого парня, он обжился, привез из Казахстана мать. Жили они у тети Шуры, так уж сложилось, не помню почему. Петя был помешан на рыбалке и охоте. Тетя Шура ему помогала – и советом, и делом. Сложились странные отношения, подробностей не знаю, влюбилась ли бабка, прикипела, но голову совсем потеряла и, когда ухаживал Петя за студенткой-практиканткой, бегала с безумными глазами, следила за ними, костерила разлучницу... Потом Петя уехал в Бахту работать охотником. Когда он там женился, тетя Шура подложила им в дровенник полено с порохом. Взялась Петина жена растоплять печку – печку и разворотило.
У Пети вышла неприятность с напарником: тот обвинял его в краже белок, скорее всего желая выжить с участка. Вскоре Петя развелся с женой и уехал в Тюменскую область, где стал крепко попивать. Спустя годы он приехал повидать тетю Шуру. Я тоже заехал в Мирное. Седой постаревший Петя сидел, поглядывая на початую бутылку.
– Как, Петро, дела?
– Лучше всех. – Петя взялся за стакан. Рука его дрожала, и видно было, что дела никудышные.
В рассказе “Ледоход” главным событием был переезд тети Шуры в новый дом. Старый приходил в негодность, разваливался, садился, напоминая тонущий корабль, и жить в нем становилось опасно. После долгих разговоров начальник предложил срубить новый дом за счет экспедиции, с условием, что он перейдет в собственность станции, а тетя Шура просто будет жить в нем до конца своих дней. Тетя Шура долго думала, решала, сомневалась, а потом согласилась, потому что деваться ей было некуда. Дом строили на месте старого разобранного.
Тетя Шура заботилась об одном: чтобы все в новом доме было, как в старом. Чтоб перегородка на том же месте и чтоб русская печка такая же. Когда все было почти готово, она выбежала с банкой синей краски и покрасила наличники, а потом нарисовала на них белые цветочки с листьями: “Гля-ка, как я окошки украсила”. Потом она расставила в прежнем порядке мебель: буфет, кровать, стол, стулья, постелила половики, повесила на стены все то, что висело на стенах прежнего дома: ковер с оленями, календари, плакаты, фотографии, растопыренный глухариный хвост, шкурку летяги, ленточки, колокольчики, чьи-то подарки в пакетах, и, когда я приехал проведать тетю Шуру, было полное ощущение, что это ее старый дом, – так сумела она перенести сюда прежнюю обстановку. Так же глядел с фотографии убитый молнией Максим Палыч, так же пахло от плиты горелым рыбьим жиром и так же свисал с полки кошачий хвост.
Стройка нового дома и переезд в него были важным этапом ее жизни, вернее, той ее части, которой мы стали свидетели. Больше всего бабке хотелось спокойно дожить, и новый дом был для нее и опорой, и радостью, и продолжением старого, построенного еще отцом. Дом олицетворял ее мужество, ее выбор остаться в родной деревне невзирая ни на что. “Я здесь родилась, я здесь и лежать буду”. Возрожденный, ее дом стоял как живой памятник ее несгибаемого характера.
Но, как ни приятно было закончить рассказ на прочной ноте и оставить счастливую тетю Шуру в ее новом старом жилище, жизнь неслась и ломила свою линию, плюя на все законы литературы. Как-то летом ребята с обстановочного катера (катер, занимающийся судовой обстановкой – бакенами и створами) попросились помыться в тети Шуриной бане, стоявшей под одной крышей с избой. В четыре утра егерь Володя, ночевавший в соседнем доме, вышел на улицу. Ночь была белая, солнце светило вовсю, и вовсю пылала тети Шурина баня. Дом тоже горел, хотя к нему еще можно было подойти. Володя затарабанил в дверь, в окно, тетя Шура долго просыпалась, не могла понять, чего от нее хотят, не верила, что горит. (“Удди, парень, че попало собирашь!”). Потом выскочила с чемоданом, куда еле успела покидать самое необходимое. Дом сгорел дотла, сгорели кошки, петух... С тетей Шурой случился гипертонический криз, ее увезли санзаданьем в Бор, где она месяц пролежала в больнице. Вернулась домой странная, “с головой не то у нее”, – все говорили. Жила в том самом домишке, где ночевал егерь Вовка.
Когда я зашел к ней, она с ходу закричала что-то вроде:
– Разорили!
Была она похудевшая, осунувшаяся, с лихорадочно горящими глазами. Показала, что привезла с собой из Бора, – чайник, ведро, посуду, одежду, все то, что собрали ей всей больницей. Из Бахты тоже привозили – кто что может. Она причитала: “Добрые люди не дадут пропасть!” Требовала, чтоб катерские ответили за пожар, купили лес, стройматериал. Те во главе с капитаном отстранялись:
– Ничего не знаем, ни при чем мы.
Так и жила бабка в чужой старой избенке, вела вязкие переговоры с районным начальством о строительстве. Болела давлением все сильней и сильней, потом добавился рак – лежала в районе, откуда ее как безнадежную сбагрили домой, где она вскоре умерла.
СЕРАЯ ЮБКА
1
Читая старые книги, наталкиваешься на горькое сожаление писателей по уходящему времени, уходящей России, уходящим старинным и прекрасным людям, носителям некоей тайны, по которой мы и сами с детства тоскуем и пытаемся передать эту тоску по Родине детям. И теперь, когда в очередной раз уходят целые поколения и от боли за будущее опускаются руки, снова и снова говорю себе: ничего, образуется все, если столько раз уходила Россия и до сих пор не ушла – значит, и в этот раз не уйдет совсем и прорастет, проклюнется свежими побегами на закате нашей жизни.
В детстве странные отношения были у меня со взрослыми. Когда приходили в дом интересные люди, все хотелось побыть с ними, прикоснуться к их одежде, послушать их разговоры. При этом сам я и стеснялся, и боялся быть навязчивым и страшно хотел внимания, и, чувствуя, что и нескладен, и глуп, ничего не мог с собой поделать. Жили мы вдвоем с бабушкой, и, когда к ней кто-то приходил, я выползал, улыбаясь, из своей комнаты, говорил глупости, а взрослый улыбался снисходительно и частенько меня разочаровывал какой-нибудь банальностью или мелкой воспитательной уловкой. Помню, кто-то однажды сказал мне что-то вроде: “У тебя, Миша, сейчас самое счастливое время”. А я подумал: что же здесь счастливого? Я еще маленький, не могу кататься на большом велосипеде, и все у меня не получается, и остается только с завистью глядеть на старших парней, которые носятся на мотоциклах (расстегнутая рубаха, раздутая за спиной парусом) и курят папиросы, а я все не могу поймать рыбину и по-настоящему страдаю от этой детской физической неготовости к интереснейшим взрослым занятиям. До сих пор помню это ощущение неуправляемости, когда я делаю шаг, а нога моя вдруг помимо моей воли совершает произвольное издевательское движение в сторону и по весь сандалий впарывается в зеленую коровью плюху с желтой дождевой жижицей в середке. А навстречу идет кто-то взрослый, все видит, я это чувствую, и рожа моя почему-то разъезжается в дурацкую улыбку. На дворе только что прошел дождь, и запах развороченной коровьей плюхи невообразимо острый, и все зеленое, мокрое, и на голых икрах тоже следы этой зелени.