355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Донские рассказы (сборник) » Текст книги (страница 14)
Донские рассказы (сборник)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:52

Текст книги "Донские рассказы (сборник)"


Автор книги: Михаил Шолохов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

– Пошел, что ли? – шепотом спросил старшина.

– Ну, а чего же время терять? – не сдерживая голоса, ответил Лопахин.

– Удачи тебе! – проникновенно сказал раколов.

Лопахин промолчал. Ступая на цыпочках, он ощупью шел в кромешной тьме, направляясь к двери, ведущей в сени.

– В доме спят самые голодные, остальные – во дворе, – вполголоса сказал Хмыз и по-мальчишески пырскнул, закрывая рукою рот.

– Ты чего? – удивленно спросил Копытовский.

– Но пасаран! Они не пройдут! – дрожащим от смеха голосом проговорил Хмыз.

И тотчас же отозвался ему Акимов – снайпер третьего батальона, – желчный и раздражительный человек, до войны работавший бухгалтером на крупном строительстве в Сибири:

– Я попрошу вас, товарищ Хмыз, осторожнее обращаться со словами, которые дороги человечеству. Интеллигентный молодой человек, насколько мне известно, окончивший десятилетку, а усваиваете довольно дурную манеру – легко относиться к слову…

– Он не пройдет! – задыхаясь от смеха, снова повторил Хмыз.

– И чего ты каркаешь, губошлеп? – возмущенно сказал раколов. – Не пройдет, не пройдет, а он потихоньку продвигается. Слышь, половица скрипнула, а ты – «не пройдет». Как это не пройдет? Очень даже просто пройдет!

Копытовский предупреждающе сказал:

– Тише! Тут главное – тишина и храп.

– Ну, храпу тут хватает…

– Тут главное – маскировка и тишина. Если и не спишь от голоду, то делай вид, что спишь.

– Какая тут маскировка, когда в животе так бурчит, что, наверное, на улице слышно, – грустно сказал раколов. – Вот живоглоты, вот куркули проклятые! Бойца – и не покормить, это как? Да бывало, в Смоленской области – там тебе последнюю картошку баба отдаст, а у этих снега среди зимы не выпросишь! У них и колхоз-то, наверное, из одних бывших кулаков… Продвигается он или нет? Что-то не слышно.

– Выдвинулся на исходные позиции, но все равно он не пройдет! – со смешком зашептал Хмыз.

– Вас, молодой человек, окончательно испортила фронтовая обстановка. Вы неисправимы, как я вижу, – возмущенно сказал Акимов.

– А ну, кончай разговоры! – сипло зашептал старшина.

– И чего он шипит, как гусак на собаку? Дело его стариковское, лежал бы себе да посапливал в две отвертки… Не старшина у нас, а зверь на привязи…

– Я тебе завтра покажу зверя! Ты думаешь, я тебя по голосу не узнал, Некрасов? Как ты голос ни меняй, а я тебя все равно узнаю!

Минуту в горнице держалась тишина, нарушаемая разноголосым храпом, потом раколов с нескрываемой досадою проговорил:

– Не продвигается! И чего он топчется на исходных? И, зараза! Он пока выйдет на линию огня – всю душу из нас вымотает! О господи, послали же такого торопыгу. К утру он, может, и доползет до сеней…

Еще немного помолчали, и снова раколов, уже с отчаянием в голосе, сказал:

– Нет, не продвигается! Залег, что ли? И чего бы он залег? Колючую проволоку она протянула перед кухней, что ли?

Окончательно выведенный из терпения, старшина приподнялся:

– Вы замолчите нынче, вражьи сыны?

– О господи, тут и так лежишь, как под немецкой ракетой… – чуть слышно прошептал раколов и умолк: широченная ладонь Копытовского зажала ему рот.

В томительном ожидании прошло еще несколько долгих минут, а затем в кухне зазвучал возмущенный голос хозяйки, послышалась короткая возня, что-то грохнуло, со звоном разлетелись по полу осколки какой-то разбитой посудины, и хлестко ударилась о стену дверь, ударилась так, что со стен, шурша, посыпалась штукатурка и, жалобно звякнув, остановились суетливо тикавшие над сундуком ходики.

Спиною отворив дверь, Лопахин ввалился в горницу, пятясь, сделал несколько быстрых и неверных шагов и еле удержался на ногах, кое-как остановившись посредине горницы…

Старшина с юношескою проворностью вскочил, зажег керосиновую лампу, приподнял ее над головой. Лопахин стоял, широко расставив ноги. Иссиня-черная, лоснящаяся опухоль затягивала его правый глаз, но левый блестел ликующе и ярко. Все лежавшие на полу бойцы привстали, как по команде. Сидя на разостланных шинелях, они молча смотрели на Лопахина и ни о чем не спрашивали. Да, собственно, и спрашивать-то было не о чем: запухший глаз и вздувшаяся на лбу шишка, величиною с куриное яйцо, говорили красноречивее всяких слов…

– Александр Македонсков! Мелкая блоха! Ну, как, скушал нежданку? – уничтожающе процедил сквозь зубы бледный от злости старшина.

Лопахин помял в пальцах все увеличивавшуюся в размерах шишку над правой бровью, беспечно махнул рукой:

– Непредвиденная осечка! Но зато, братцы, до чего же сильна эта женщина! Не женщина, а просто прелесть! Таких я еще не видывал. Боксер первого класса, борец высшей категории! Слава богу, я на обушке воспитывался, силенка в руках есть, мешок в центнер весом с земли подыму и унесу, куда хочешь, а она схватила меня за ногу повыше колена и за плечо, приподняла и говорит: «Иди спи, Петр Федотович, а то в окно выброшу!» – «Ну, это, – говорю ей, – мы еще посмотрим». Ну, и посмотрел… Проявил излишнюю активность – и вот вам, пожалуйста… – Лопахин, морщась от боли, снова помял угловатую, лиловую шишку над бровью, сказал: – Да ведь это удачно так случилось, что я спиною о дверь ударился, а то ведь мог весь дверной косяк на плечах вынести. Ну, вы как хотите, а я – если живой останусь – после войны приеду в этот хутор и у лейтенантика эту женщину отобью! Это же – находка, а не женщина!

– А как же теперь овца? – удрученным голосом спросил Некрасов.

Взрыв такого оглушительного хохота был ему ответом, что Стрельцов испуганно вскочил и спросонок потянулся к лежавшему в изголовье автомату.

– А находка твоя завтра кормить нас будет? – сдерживая бешенство, спросил старшина.

Лопахин жадно пил теплую воду из фляжки и, когда опорожнил ее, – спокойно ответил:

– Сомневаюсь.

– Так чего же ты трепался и головы нам морочил?

– А что ты от меня хочешь, товарищ старшина? Чтобы я еще раз сходил к хозяйке? Предпочитаю иметь дело с немецкими танками. А уж если тебе так не терпится – иди сам. Я заработал одну шишку, а тебе она насажает их дюжину, будь спокоен! Что ж, может, проводить тебя до кухни?

Старшина плюнул, вполголоса выругался и стал натягивать гимнастерку. Одевшись и ни к кому не обращаясь, он угрюмо буркнул:

– Пойду до председателя колхоза. Без завтрака не выступим. Не могу же я являться по начальству и сразу просить: покормите нас, босяков. Вы тут поспокойнее, я скоро обернусь.

А Лопахин лег на свое место, закинул руки за голову, с чувством исполненного долга сказал:

– Ну, теперь можно и спать. Атака моя отбита. Отступил я в порядке, но понеся некоторый урон, и, ввиду явного превосходства сил противника, наступления на этом участке не возобновляю. Знаю, что смеяться надо мной вы будете, ребята, теперь месяца два – кто проживет эти два месяца, – об одном прошу: начинайте с завтрашнего утра, а сейчас – спать!

Не дожидаясь ответа, Лопахин повернулся на бок и через несколько минут уже спал крепким, по-детски беспробудным сном.

* * *

Рано утром Копытовский разбудил Лопахина:

– Вставай завтракать, мелкая блоха!

– Какая же он – блоха? Он – Александр Македонский, – сказал Акимов, чистой тряпицей тщательно вытирая алюминиевую ложку.

– Он – покоритель народов и гроза женщин, – добавил Хмыз. – Но вчера он не прошел, хотя я его об этом и предупреждал.

– На такого покорителя понадейся, с голоду подохнешь! – сказал Некрасов.

Лопахин открыл глаза, приподнялся. Левый глаз его смотрел, как всегда, бойко и весело, правый, окаймленный синеватой припухлостью, еле виднелся, посверкивая из узко прорезанной щели.

– Ну и приголубила она тебя! – Копытовский фыркнул и отвернулся, боясь рассмеяться.

Лопахин отлично знал, что единственным спасением от насмешек товарищей послужит только молчание. Насвистывая, с видом абсолютно равнодушным, он достал из вещевого мешка полотенце и крохотный обмылок, вышел на крыльцо. Бойцы, умываясь, толпились возле колодца, а в примыкавшем к дому садике на траве были разостланы плащ-палатки, и на них густо стояли котелки, тарелки, миски. Неподалеку жарко горел костер. На железном пруте над огнем висел большой бригадный котел. Нарядная хозяйка поправляла огонь, склоняясь могучим станом, помешивала в котле деревянной ложкой.

Все это было как во сне. Лопахин ошалело поморгал, протер глаза. «Явная чертовщина!» – подумал он, но тут ноздри его уловили запах мясной похлебки, и Лопахин, пожав плечами, сошел с крыльца. Остановившись у костра, он галантно раскланялся:

– Доброе утро, Наталья Степановна!

Хозяйка выпрямилась, метнула быстрый взгляд и снова наклонилась над котлом. Розовая краска заливала ее щеки, и даже на полной белой шее проступили красные пятна.

– Здравствуйте, – тихо сказала она. – Уж вы меня извиняйте, Петр Федотович… Синяк-то у вас нехорош… Небось товарищи слыхали ночью?

– Это пустое, – великодушно сказал Лопахин. – Синяки украшают лицо мужчины. Надо бы вам, конечно, немного поаккуратнее кулаками орудовать, но теперь уже ничего не поделаешь. А за меня не беспокойтесь, заживет как на миленьком. Собака пойдет – кость найдет, вот и я к вам ночушкой сходил – синяк с шишкой нашел. Наше дело, Наталья Степановна, жениховское.

Хозяйка снова выпрямилась, посмотрела на Лопахина ясным взглядом, сурово сдвинула густые, рыжеватые брови.

– В том-то и беда, что в женихах ходите. Вы думаете, если муж в армии, так жена у него подлюка? Вот и пришлось, Петр Федотович, кулаками доказывать, какие мы есть, благо силушкой меня бог не обидел…

Лопахин опасливо скосил зрячий глаз на сжатые кулаки хозяйки, спросил:

– Извиняюсь, конечно, за нескромность, но все-таки скажите: каков ваш муженек? Ну, какого он роста из себя?

Хозяйка смерила Лопахина взглядом, улыбнулась:

– А такого же, как вы, Петр Федотович, немного только потушистее.

– Наверное, обижали вы его? В зятьях он у вас жил?

– Что вы! Что вы, Петр Федотович! Мы с ним жили душа в душу.

Пухлые, румяные губы женщины дрогнули. Она отвернулась и кончиком платка смахнула со щеки слезинку, но тотчас же лукаво улыбнулась и, глядя на Лопахина увлажненными глазами, сказала:

– Лучше моего на белом свете нету! Он у меня – хороший человек, работящий, смирный, а как только вина нахлебается – лихой становится. Но я к участковому милиционеру жаловаться не хаживала: начнет буянить – и я скоро с ним управлялась; больно не бивала, а так, любя… Сейчас он в Куйбышеве, в госпитале после ранения лежит. Может, после на поправку домой пустят?

– Обязательно пустят, – уверил Лопахин. – А по какому случаю, Наталья Степановна, у вас затевается завтрак на всю нашу бражку? Что-то я не пойму…

– Тут и понимать нечего. Если бы вы вчера толком объяснили нашему председателю, что это ваша часть позавчера билась с немцами на хуторе Подъемском, – вас еще вчера накормили бы. А то ведь мы, бабы, думаем, что вы опрометью бежите, не хотите нас отстаивать от врага, ну сообща и порешили про себя так: какие от Дона бегут в тыл – ни куска хлеба, ни кружки молока не давать им, пущай с голоду подыхают, проклятые бегунцы! А какие к Дону идут, на защиту нашу, – кормить всем, что ни спросят. Так и сделали. А про вас мы не знали, что это вы на Подъемском бились. Позавчера колхозницы нашего колхоза подвозили снаряды к Дону, вернулись оттуда и рассказывали: «Наших родненьких, – говорят, – много побито было на той стороне Дона, но и немцев на бугре наклали, лежат, как дрова в поленнице». Знатьё, что это вы там бой принимали, по-другому бы и встретили вас. Старший ваш, рыженький, седенький такой старичок, ночью к председателю ходил, рассказал ему, как вы жестоко сражались. Ну, гляжу – на рассвете председатель чуть не рысью к моему двору поспешает. «Промашка, – говорит, – вышла, Наталья. Это – не бегунцы, – говорит, – а герои. Режь сейчас же курей, вари им лапшу, чтобы эти ребята были накормлены досыта». Рассказал мне, как вы оборонялись на Подъемском, сколько потерей понесли, и я сейчас же лапшу замесила, восемь штук курей зарубила и – в котел их. Да разве нам для наших дорогих защитников каких-то несчастных курей жалко? Да мы все отдадим, лишь бы вы немца сюда не допустили! И то сказать, до каких же пор будете отступать? Пора бы уж и упереться… Вы не обижайтесь за черствое слово, но срамотно на вас глядеть…

– Выходит так, что не тот ключик к вашему замку мы подбирали? – спросил Лопахин.

– Выходит, что так, – улыбнулась хозяйка. Лопахин крякнул от досады, махнул рукой и пошел к колодцу. «Что-то не везет мне на любовь последнее время», – с грустью вынужден был признать он, шагая по тропинке.

* * *

Командир дивизии полковник Марченко, раненный под Серафимовичем в предплечье и голову, в это утро, после перевязки, выпил стакан крепкого чаю, прилег отдохнуть. От потери крови и бессонных ночей все эти дни после ранения он чувствовал непроходящую слабость и болезненную, бесившую его сонливость. Однако едва лишь овладело им короткое забытье – в дверь кто-то негромко, но настойчиво постучался. Не ожидая разрешения, в полутемную комнату вошел начштаба майор Головков.

– Ты не спишь, Василий Семенович? – спросил он.

– Нет, а что ты хотел?

Преждевременно полнеющий, бочковатый и низкорослый Головков быстрыми шагами подошел к окну, снял пенсне и, протирая его носовым платком, стоя спиной к Марченко, сказал дрогнувшим голосом:

– Прибыл Тридцать восьмой…

– А-а-а… – Марченко резко приподнялся на койке и со скрежетом стиснул зубы: острая боль в височной кости чуть не опрокинула его навзничь.

Он снова прилег, собрал все силы, спросил чужим и далеким голосом:

– Как же?..

И откуда-то издалека дошел до его слуха знакомый голос Головкова:

– Двадцать семь бойцов. Из них пятеро легко раненных. Привел старшина Поприщенко. Большинство – из второго батальона. Материальная часть – ты знаешь… Знамя полка сохранено. Люди ждут в строю. – И совсем близко, над ухом: – Вася, ты не вставай. Приму я. Не вставай же, чудак, тебе худо! Ты белый, как стенка. Ну, разве можно так?!

Несколько минут Марченко сидел на койке, тихо покачиваясь, положив смуглую руку на забинтованную голову. На правом виске его густо высыпали мелкие росинки пота. Последним усилием воли он поднял свое большое костистое тело, твердо сказал:

– Я выйду к ним. Ты знаешь, Федор, под этим знаменем я прослужил до войны восемь лет… Я сам к ним выйду.

– Не упадешь, как вчера?

– Нет, – сухо ответил Марченко.

– Может быть, поддержать тебя под локоть?

– Нет. Пойди, скажи – рапорта не надо. Знамя расчехлить.

С крыльца Марченко сходил, медленно и осторожно ставя ноги на шаткие ступеньки, придерживаясь рукою за перила, и когда грузно ступил на землю – в строю глухо и согласно щелкнули двадцать семь пар стоптанных солдатских каблуков.

Как слепой, сначала на носок, а затем уже на всю подошву ставя ногу, полковник тихо подходил к строю. Старшина Поприщенко молча шевелил губами. В немой тишине слышно было сдержанно-взволнованное дыхание бойцов и шорох песка под ногами полковника.

Остановившись, он оглядел лица бойцов одним незабинтованным и сверкавшим, как кусок антрацита, черным глазом, неожиданно звучным голосом сказал:

– Солдаты! Родина никогда не забудет ни подвигов ваших, ни страданий. Спасибо за то, что сохранили святыню полка – знамя. – Полковник волновался и не мог скрыть волнения: правую щеку его подергивал нервный тик. Выдержав короткую паузу, он заговорил снова: – С этим знаменем в 1919 году на Южном фронте сражался полк с деникинскими бандами. Это знамя видел на Сиваше товарищ Фрунзе. Развернутым это знамя многократно видели в бою товарищи Ворошилов и Буденный…

Полковник поднял над головой сжатую в кулак смуглую руку. Голос его, исполненный страстной веры и предельного напряжения, вырос и зазвенел, как туго натянутая струна:

– Пусть враг временно торжествует, но победа будет за нами!.. Вы принесете ваше знамя в Германию! И горе будет проклятой стране, породившей полчища грабителей, насильников, убийц, когда в последних сражениях на немецкой земле развернутся алые знамена нашей… нашей великой Армии-освободительницы!.. Спасибо вам, солдаты!

Ветер тихо шевелил потускневшую золотую бахрому на малиновом полотнище, свисавшем над древком тяжелыми, литыми складками. Полковник тихо подошел к знамени, преклонил колено. На секунду он качнулся и тяжело оперся пальцами правой руки о влажный песок, но, мгновенно преодолев слабость, выпрямился, благоговейно склонил забинтованную голову, прижимаясь трепещущими губами к краю бархатного полотнища, пропахшего пороховой гарью, пылью дальних дорог и неистребимым запахом степной полыни…

Сжав челюсти, Лопахин стоял не шевелясь, и лишь тогда, когда услышал справа от себя глухой, задавленный всхлип, – слегка повернул голову: у старшины, у боевого служаки Поприщенко, вздрагивали плечи и тряслись вытянутые по швам руки, а из-под опущенных век торопливо бежали по старчески дряблым щекам мелкие, светлые слезы. Но, покорный воле устава, он не поднимал руки, чтобы вытереть слезы, и только все ниже и ниже клонил свою седую голову…

1943–1944, 1969

Рассказы


Родинка
I

На столе гильзы патронные, пахнущие сгоревшим порохом, баранья кость, полевая карта, сводка, уздечка наборная с душком лошадиного пота, краюха хлеба. Все это на столе, а на лавке тесаной, заплесневевшей от сырой стены, спиной плотно к подоконнику прижавшись, Николка Кошевой, командир эскадрона, сидит. Карандаш в пальцах его иззябших, недвижимых. Рядом с давнишними плакатами, распластанными на столе, – анкета, наполовину заполненная. Шершавый лист скупо рассказывает: Кошевой Николай. Командир эскадрона. Землероб. Член РКСМ.

Против графы «возраст» карандаш медленно выводит: 18 лет.

Плечист Николка, не по летам выглядит. Старят его глаза в морщинках лучистых и спина, по-стариковски сутулая.

– Мальчишка ведь, пацаненок, куга зеленая, – говорят шутя в эскадроне, – а подыщи другого, кто бы сумел почти без урона ликвидировать две банды и полгода водить эскадрон в бои и схватки не хуже любого старого командира!

Стыдится Николка своих восемнадцати годов. Всегда против ненавистной графы «возраст» карандаш ползет, замедляя бег, а Николкины скулы полыхают досадным румянцем. Казак Николкин отец, а по отцу и он – казак. Помнит, будто в полусне, когда ему было лет пять-шесть, сажал его отец на коня своего служивского.

– За гриву держись, сынок! – кричал он, а мать из дверей стряпки улыбалась Николке, бледнея, и глазами широко раскрытыми глядела на ножонки, окарачившие острую хребтину коня, и на отца, державшего повод.

Давно это было. Пропал в германскую войну Николкин отец, как в воду канул. Ни слуху о нем, ни духу. Мать померла. От отца Николка унаследовал любовь к лошадям, неизмеримую отвагу и родинку, такую же, как у отца, величиной с голубиное яйцо, на левой ноге, выше щиколотки. До пятнадцати лет мыкался по работникам, а потом шинель длинную выпросил и с проходившим через станицу красным полком ушел на Врангеля. Летом нонешним купался Николка в Дону с военкомом. Тот, заикаясь и кривя контуженую голову, сказал, хлопая Николку по сутулой и черной от загара спине:

– Ты того… того… Ты счастли… счастливый! Ну да, счастливый! Родинка – это, говорят, счастье.

Николка ощерил зубы кипенные, нырнул и, отфыркиваясь, крикнул из воды:

– Брешешь ты, чудак! Я с мальства сирота, в работниках всю жизнь гибнул, а он – счастье!..

И поплыл на желтую косу, обнимавшую Дон.

II

Хата, где квартирует Николка, стоит на яру над Доном. Из окон видно зеленое расплескавшееся Обдонье и вороненую сталь воды. По ночам в бурю волны стучатся под яром, ставни тоскуют, захлебываясь, и чудится Николке, что вода вкрадчиво ползет в щели пола и, прибывая, трясет хату.

Хотел он на другую квартиру перейти, да так и не перешел, остался до осени. Утром морозным на крыльцо вышел Николка, хрупкую тишину ломая перезвоном подкованных сапог. Спустился в вишневый садик и лег на траву, заплаканную, седую от росы. Слышно, как в сарае уговаривает хозяйка корову стоять спокойно, телок мычит требовательно и басовито, а о стенки цибарки вызванивают струи молока.

Во дворе скрипнула калитка, собака забрехала. Голос взводного:

– Командир дома?

Приподнялся на локтях Николка:

– Вот он я! Ну, чего там еще?

– Нарочный приехал из станицы. Говорит, банда пробилась из Сальского округа, совхоз Грушинский заняла…

– Веди его сюда.

Тянет нарочный к конюшне лошадь, по́том горячим облитую. Посреди двора упала та на передние ноги, потом – на бок, захрипела отрывисто и коротко и издохла, глядя стекленеющими глазами на цепную собаку, захлебнувшуюся злобным лаем. Потому издохла, что на пакете, привезенном нарочным, стояло три креста, и с пакетом этим скакал сорок верст, не передыхая, нарочный.

Прочитал Николка, что председатель просит его выступить с эскадроном на подмогу, и в горницу пошел, шашку цепляя, думал устало: «Учиться бы поехать куда-нибудь, а тут банда… Военком стыдит: мол, слова правильно не напишешь, а еще эскадронный… Я-то при чем, что не успел приходскую школу окончить? Чудак он… А тут банда… Опять кровь, а я уж уморился так жить… Опостылело все…»

Вышел на крыльцо, заряжая на ходу карабин, а мысли, как лошади по утоптанному шляху, мчались: «В город бы уехать… Учиться б…»

Мимо издохшей лошади шел в конюшню, глянул на черную ленту крови, сочившуюся из пыльных ноздрей, и отвернулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю