Текст книги "Исповедь"
Автор книги: Михаил Бакунин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
(Напрасно боится, личное на меня всегда прощаю от глубины сердца)
Но не так еще трудно, как тяжело мне, государь, говорить Вам о том, что я дерзал думать о направлении и духе Вашего управления, тяжело во всех отношениях: тяжело по положению, ибо я предстою Вам, моему государю, как осужденный преступник, тяжело моему самолюбию: мне так и слышится, что Вы, государь, говорите: «мальчишка болтает о том, чего не знает!» А более всего тяжело моему сердцу, потому что стою перед Вами как блудный, отчудившийся, развратившийся сын перед оскорбленным и гневным отцом!
Одним словом, государь, я уверил себя, что Россия, для того чтобы спасти свою честь и свою будущность, должна совершить революцию, свергнуть Вашу царскую власть, уничтожить монархическое правление и, освободив себя таким образом от внутреннего рабства, стать во главе славянского движения: обратить оружие свое против императора австрийского, против прусского короля, против турецкого султана и, если нужно будет, также против Германии и против мадьяр, одним словом против целого света, для окончательного освобождения всех славянских племен из-под чужого ига.
Половина прусской Шлезни, большая часть Западной и Восточной Пруссии, одним словом все земли, говорящие по-славянски, по-польски, должны были отделиться от Германии. Мои фантазии простирались и дальше: я думал, я надеялся, что мадьярская нация, принужденная обстоятельствами, уединенным положением среди славянских племен, а также своею более восточною чем западною природою, что все молдавы и валахи, наконец даже и Греция войдут в Славянский Союз, и что таким образом созиждется единое вольное восточное государство и как бы восточный возродившийся мир в противоположность западному, хотя и не во вражде с оным, и что столицею его будет Константинополь.
Вот как далеко простирались мои революционерные ожидания! Впрочем не замыслы моего личного честолюбия, клянусь Вам, государь, и смею надеяться, что Вы сами в том скоро убедитесь. Но прежде я должен отвечать на вопрос: какой формы правления я желал для России?[142]142
Здесь прямо устанавливается, что Бакунин должен был ответить на данный вопрос, а это лишний раз подтверждает наше предположение, что ему поставлены были определенные вопросы, и может быть даже в письменной Форме, причем список этих вопросов лежал перед ним во время писания «Исповеди».
[Закрыть].
Мне будет очень трудно отвечать на него, так мысли мои на сей счет были неясны и неопределенны. Прожив восемь лет за границей, я знал, что я Россию не знал, и говорил себе, что не мне, еще же менее вне самой России определять законы и формы для ее нового существования. Я видел, что и в самой Западной Европе, где условия жизни определены уже довольно ясно, где несравненно более самосознания,. чем в России, я видел, что даже и там никто не был в состоянии предугадать не только что постоянных форм будущности, но даже и перемен будущего дня, и говорил себе: теперь Россию никто не знает, ни европейцы, ни русские, потому что Россия молчит; молчит же она не оттого, чтоб ей нечего было говорить, а только потому, что и язык и все движения ее связаны.
Пусть она воспрянет и заговорит, я тогда мы узнаем, и что она думает и чего она хочет; она сама покажет нам, какие формы и какие учреждения ей нужны. Если бы в то время был возле меня хоть один русский, с которым бы я мог говорить о России, то вероятно в уме моем образовались бы – не говорю лучшие и разумнейшие, [но] по крайней мере более определенные понятия. Но я был совершенно один с своими замыслами, тысячи смутных, друг другу противоречащих фантазий толпились в моем уме; я не мог привести их в порядок и, убежденный в невозможности выйти из сего лабиринта своею одинокою силою, отлагал разрешение всех вопросов до вступления на русскую почву.
(Отчеркнуто карандашом на полях)
Я желал республики. Но какой республики? Не парламентской. Представительное правление, конституционные формы, парламентская аристократия и так называемый экилибр (Равновесие) властей, в котором все действующие силы так хитро расположены, что ни одна действовать не может, одним словом весь этот узкий, хитросплетенный и бесхарактерный политический катехизис западных либералов никогда не был предметом ни моего обожания, ни моего сердечного участия, ни даже моего уважения; а в это время я стал презирать его еще более, видя плоды парламентских форм во Франции, в Германии, даже на славянском конгрессе, особенно же в польском отделении, где поляки так же играли в парламент, как немцы играли в революцию.
К тому же русский парламент да и польский также был бы только составлен из дворян, – в русский могло бы еще войти купечество, – огромная же масса народа, тот настоящий народ, оплот и сила России, в котором заключается се жизнь и вся ее будущность, народ, думал я, остался бы без представителей и был бы притеснен и обижен тем же самым дворянством, которое теснит его ныне.
Я думал, что в России более, чем где [либо], будет необходима сильная диктаторская власть, которая бы исключительно занялась возвышением и просвещением народных масс, – власть свободная по направлению и духу, но без парламентских форм; с печатанием книг свободного содержания, но без свободы книгопечатания; окруженная единомыслящими, освещенная их советом, укрепленная их вольным содействием, но не ограниченная никем и ничем. Я говорил себе, что вся разница между таким диктаторством и между монархическою властью будет состоять в том, что первое по духу своего установления должно стремиться к тому, чтобы сделать свое существование как можно скорее ненужным, имея в виду только свободу, самостоятельность и постепенную возмужалость народа; в то время как монархическая власть должна напротив стараться о том, чтобы существование ее не переставало никогда быть необходимым, и потому должна содержать своих подданных в неизменяемом детстве[143]143
Здесь Бакунин отвергает буржуазный парламентаризм и политику либерализма с точки зрения крестьянского революционера. Но делает ли он это во имя анархизма? Как видим, в данном месте нет: он предлагает вместо буржуазного либерализма с его разделением властей, обессиливающим и обезоруживающим революцию, не анархизм, как он это делал в письмах к Г. Гервегу от августа и декабря 1848 года (см. том III. NoNo 507 и 521), а революционную диктатуру, программу которой он подробно развивает ниже, когда рассказывает о задуманном им восстании в Чехии весною 1849 года. Но здесь нет противоречия по существу: мелкобуржуазный, в частности крестьянский демократизм в своем логическом развитии может в зависимости от конкретных исторических условий облекаться в форму то анархизма (вспомним мечты Бакунина об анархической крестьянской революции в Германии, о которой он говорит в декабрьском письме к Гервегу 1848 года), то революционной диктатуры для политической и экономической экспроприации помещиков, а отчасти и финансистов, ростовщиков и спекулянтов, таких же врагов крестьянства и городского мещанства, и для отпора контр-революции в случае ее сопротивления (как он это предполагал в своем плане радикальной революции в Чехии 1849 года и как фактически делали французские якобинцы в 1793-1794 годах).
Это кстати показывает, что несмотря на попадающиеся в то время у Бакунина отдельные анархистские декларации, он в общем еще не стоял тогда твердо и определенно на анархистской точке зрения, а напротив склонялся к предпочтению революционной диктатуры для осуществления глубокого разрыва с старым полуфеодальным обществом и монархическим режимом. Заявлений в пользу диктатуры у него встречается в данный период больше, чем в пользу анархии, и сверх того у него имелся целый довольно разработанный план диктатуры, проводящей радикальную программу преобразований политического и социального характера.
[Закрыть].
Что будет после диктаторства, я не знал да и думал, что этого предугадать теперь никто не может. А кто будет диктатором? Могли бы подумать, что я себя готовил на это высокое место. Но такое предположение было бы решительно несправедливо.
Я должен сказать, государь, что кроме экзальтации иногда фанатической, но фанатической более вследствие обстоятельств и неестественного положения, чем от природы, во мне не было ни тех блестящих качеств, ни тех сильных пороков, которые творят или замечательных политических людей или великих государственных преступников. Во мне и прежде и в это время было так мало честолюбия, что я охотно подчинился бы каждому, лишь бы только увидел в нем способность и средства и твердую волю служить тем началам, в которые я верил тогда как в абсолютную истину; и с радостью последовал бы ему и ревностно стал бы повиноваться, потому что всегда любил и уважал дисциплину, когда она основана на убеждении и вере. Я не говорю, чтобы во мне не было самолюбия, но никогда не было оно во мне преобладающим; напротив я должен был преодолевать себя и шел как бы наперекор своей природе, когда собирался или говорить публично или даже писать для публики. Не было во мне и тех огромных пороков а la Danton (Вроде Дантона) или a la Mirabeau (Вроде Мирабо), того ненасытного, широкого разврату, который для своего утоления готов поставить вверх дном целый мир.
А если во мне и был эгоизм, то он единственно состоял в потребности движения, в потребности действия. В моей природе был всегда коренной недостаток: это-любовь к фантастическому, к необыкновенным, неслыханным приключениям, к предприятиям, открывающим горизонт безграничный и которых никто не может предвидеть конца. Мне становилось и душно и тошно в обыкновенном спокойном кругу. Люди обыкновенно ищут спокойствия и смотрят на него как на высочайшее благо; меня же оно приводило в отчаяние; душа моя находилась в неусыпном волнении, требуя действия, движения и жизни.
Мне следовало бы родиться где-нибудь в американских лесах, между западными колонистами, там, где цивилизация едва расцветает к где вся жизнь есть беспрестанная борьба против диких людей, против дикой природы, а не в устроенном гражданском обществе. А также, если б судьба захотела сделать меня смолоду моряком, я был бы вероятно и теперь очень порядочным человеком, не думал бы о политике и не искал других приключений и бурь кроме морских.
Но судьба не захотела ми того ни другого, и потребность движения и действия осталась во мне неудовлетворенною. Сия потребность, соединившись впоследствии с демократическою экзальтациею, была почти моим единственным двигателем. Что же касается до последней, то она может быть выражена в немногих словах: любовь к свободе и неотвратимая ненависть ко всякому притеснению, еще более когда оно падало на других, чем на меня самого. Искать своего счастья в чужом счастьи, своего собственного достоинства в достоинстве всех меня окружающих, быть свободным в свободе других – вот вся моя вера, стремление всей моей жизни.
Я считал священным долгом восставать против всякого притеснения, откуда бы оно ни происходило и на кого бы ни падало.
(Отчеркнуто карандашом на полях)
Во мне было всегда много дон-кихотства, не только политического, но и в частной жизни; я не мог равнодушно смотреть на несправедливость, не говоря уже о решительном утеснении; вмешивался часто, без всякого призвания и права и не дав себе времени обдумать, в чужие дела и таким образом в продолжение своей много волнуемой, но пустой и бесполезной жизни наделал много глупостей, навлек на себя много неприятностей и приобрел себе несколько врагов, сам почти никого не ненавидя. Вот, государь, истинный ключ ко всем моим бессмысленным поступкам, грехам и преступлениям. Я говорю о том с такою уверенностью и так положительно, потому что в последние два года имел довольно досуга на изучение себя, для того чтоб обдумать всю прошедшую жизнь; а теперь смотрю на себя хладнокровно, как может только смотреть умирающий или даже совершенно умерший.
С таким направлением мыслей и чувств я не мог думать о своем собственном диктаторстве, не мог питать в душе своей честолюбивых помыслов[144]144
Конечно и это место «Исповеди» нельзя принимать всерьез: Бакунин в своих планах именно себе отводил роль главного диктатора. Уже в относящемся к ноябрю 1842 года письме брату Павлу и И. С. Тургеневу (том III, стр. 163) он говорил: «я чувствую и беспрестанно более и более убежден, что здесь мое место, что здесь я яснее всех вижу, чувствую и знаю что нужно». Относительно плана чешской революции
1849 года он прямо говорит, что строил всю организацию так, чтобы «все главные нити движения сосредоточились в его руках» (см. подробно ниже). И хотя в центральном комитете, который должен был объединять три задуманные им общества и руководить всем движением, он отводил себе скромно второе место, на первое же ставил Арнольда, но совершенно очевидно, что действительно первое место он предназначал себе. Да иначе и быть не могло, ибо в его окружении не было равного ему человека.
[Закрыть]. Напротив я был так уверен, что погибну в неравной борьбе, что несколько раз даже писал другу Рейхелю, что с ним простился навек; что если я не погибну в Германии, так погибну в Польше, если же не в Польше, так в России. Не раз также говаривал немцам и полякам, когда в моем присутствии они спорили о будущих формах правления: «Мы призваны разрушать, а не строить; строить будут другие, которые и лучше, и умнее, и свежее нас». Того же самого надеялся и для России; я думал, что из революционерного движения выйдут люди новые, сильные, и что они овладеют им и поведут его к цели.
(Отчеркнуто карандашом на полях)
Могли бы спросить меня: как же ты при такой неопределенности мыслей, не зная сам, что выйдет из твоего предприятия, как же ты мог решиться на такую тяжелую вещь, какова русская революция? Разве ты не слыхал о Пугачёвском бунте или не знаешь, до какого варварства, до какой зверской жестокости могут дойти русские взбунтовавшиеся мужики? и не помнишь слов Пушкина: «Избави нас бог от русского бунта, бессмысленного и беспощадного»?...
Государь! на этот вопрос, на этот упрек мне будет тяжелее-отвечать, чем на все предыдущие. Оттого тяжелее, что, хотя преступление мое не выходило из области мысли, я в мысли уже и тогда чувствовал себя преступником и сам содрогался от возможных последствии моего преступного предприятия, – и не отказывался от него! Правда, что я старался обманывать себя пустою надеждою на возможность остановить, укротить опьянелую ярость разнуздавшейся толпы; но плохо надеялся, оправдывал же себя софизмом, что иногда и страшное зло бывает необходимым, а наконец утешал себя мыслью, что если и будет много жертв, то и я паду вместе с ними... и бог знает! достало ли бы у меня довольно характера, силы и злости, для того чтобы не говорю совершить, но для того чтобы начать преступное дело?
Бог знает! Хочу верить, что нет, а может быть и да. Чего не делает фанатизм! и недаром же говорят, что в злом деле только первый шаг труден. Я много и долго думал об этом предмете, и до сих пор не знаю, что сказать, а благодарю только бога, что он не дал мне сделаться извергом и палачом моих соотечественников![145]145
Все это место конечно ничего общего с действительностью и с подлинными чувствами Бакунина не имело и было написано специально для Николая I.
[Закрыть]
Насчет средств и путей, которые я думал употребить для пропаганды в России, я также не могу дать определенного ответа[146]146
Явный ответ на вопрос, ему поставленный (об этом мы уже говорили выше).
[Закрыть].
Я не имел и не мог иметь определенных надежд, ибо находился вне всякого прикосновения с Россией; но готов был ухватиться за всякое средство, которое бы мне представилось: заговор в войске, возмущение русских солдат, увлечение русских пленных, если бы такие нашлись, для того чтобы составить из них начаток русского революционерного войска, наконец и возмущение крестьян... одним словом, государь, моему преступлению против Вашей священной власти в мысли и в намерениях не было ни границ, ни меры! и еще раз благодарю провидение, что, остановив меня во-время, оно не дало мне ни совершить, ни даже начать ни одного из моих гибельных предприятий против Вас, моего государя, и против моей родины.
(Повинную голову меч не сечет, прости ему бог!)
Тем не менее я знаю, что не так само действие, как намерение, делает преступника и, оставив в стороне мои немецкие грехи, за которые [я] был осужден сначала на смерть, потом на вечное заключение в рабочем доме, я вполне и от глубины души сознаю, что более всего я преступник против Вас, государь, преступник против России, и что преступления мои заслуживают казнь жесточайшую!
Самая тяжелая часть моей исповеди кончена. Теперь мне остается исповедывать Вам грехи немецкие, правда более положительные и не ограничившиеся уже одною мыслью, но тем не менее несравненно легче лежащие на моей совести, чем те мысленные против Вас, государь, и против России, которых я окончил подробное и нелицемерное описание. Обращусь опять к своему рассказу.
Я искал в то время точки опоры для действия. Не найдя оной в поляках по всем вышеупомянутым причинам, я стал искать ее в славянах. Убедившись также потом, что и в славянском конгрессе я ничего не найду, я стал собирать людей вне конгресса и составил было тайное общество, первое, в котором я участвовал, общество под названием «Славянских друзей». В него вошло несколько словаков, моравов, кроатов и сербов. Позвольте мне, государь, не называть их имен; довольно, что кроме меня в нем не участвовал ни один подданный Вашего императорского величества, и что само общество просуществовало едва несколько дней, быв рассеяно вместе с конгрессом пражским восстанием, победою войск и принужденным выездом всех славян из города Праги.
Оно не успело ни организоваться, ни даже положить первых оснований для своего действия, но рассеялось во все стороны, не условившись ни в сношениях, ни в переписке, так что после этого я не имел и не мог иметь связи ни с одним из его бывших членов, и оно в моих последующих действиях осталось без всякого влияния. Упомянул же я о нем только для того, чтобы не пропустить ничего в моем подробном отчете[147]147
И. Фрич в журнале «Чех» также упоминает об этом обществе, причем называет его «Братством славянской будущности». Кто участвовал в этом «Братстве», трудно установить, но можно предполагать, что в него кроме И. Фрича входил вероятно Л. Штур, может быть Урбан, Янечек, Блудек и т. п. Судя по письму Л. Штура Бакунину от 12. IХ 1848 г. и письму Бакунина к неизвестному от 2/Х того же года (см. том III, стр. 516 и 324), в этом «Братстве» во время пражского съезда говорилось о выступлении против венгров. И если верно, что, как предполагает В. Чейхан (op. cit., стр. 35) на основании названных двух документов, что это «Братство» послужило одним из исходных пунктов юго-славянского выступления против венгров, сыгравшего столь печальную роль в судьбах революции 1848-1849 годов и оказавшего столь существенную помощь мировой реакции, то это лишний раз показывает, какие неожиданные для их инициаторов последствия могут иметь иногда действия исторических деятелей» направленные к одной цели, но нередко приводящие к прямо противоположным результатам, а особенно такие двусмысленные действия, как насаждение и пропаганда панславизма, т. е. течения, таящего в себе самые неожиданные выводы и следствия. Бакунин очутился в положении курицы, высидевшей утят, когда близкие ему славянские деятели взялись за оружие якобы во имя национального освобождения, а на деле оказались орудиями в руках злейшего врага всякой национальной свободы, а именно австрийской камарильи.
[Закрыть].
Славянский конгресс в последнее время изменил несколько свое направление; отчасти уступая напору поляков, отчасти же и моим содействием, а также и содействием единомыслящих со мною славян он стал двигаться понемногу в духе более общеславянском, либеральном, не говорю демократическом, и перестал служить особенным видам австрийского правительства[148]148
Действительно вопреки замыслу своих инициаторов и надеждам инспрукского правительства пражский съезд начал постепенно принимать Другой характер. Это выразилось в принятии съездом порядка дня, предложенного К. Либельтом, в выработке манифеста съезда к европейским народам (куда Либельт и Бакунин включили революционные абзацы), в уравнении гостей с делегатами от австрийских славян и т. п. Съезд таким образом начал приобретать либеральный, подчас даже радикальный характер, он становился всеславянским, поляки начинали играть на нем все более видную роль, оттесняя на задний план чешских лакеев австрийской камарильи. он таким образом переставал служить специальным видам австрийского двора и угрожал из орудия контрреволюции превратиться в орудие революции. Разумеется камарилья не могла этого стерпеть, и ее агент Виндишгрец, этот австрийский Паскевич, решил положить ему конец.
В «Исповеди» Бакунин ни словом не упоминает о своем участии в составлении съездовского «Манифеста». Между тем это участие несомненно и подтверждается рядом источников. В «Исторической справке», стр. 11, сказано: «Манифест к европейским народам был выработан после ряда совещаний дипломатическою комиссиею и именно Палацким на основе проектов, представленных Цахом, Либельтом и Бакуниным» (само собою разумеется, что в русском переводе этого места в брошюре М. И. К-ина, стр. 19, имя Бакунина выпущено). А. Р., т. е. А. Пыпин, в своей цитированной нами статье (стр. 326), перечисляя названных лиц, обозначает Бакунина буквою Б. Наконец сам Бакунин в показании перед саксонскою следственною комиссиею выражается на этот счет довольно определенно:
«Прошлогодний славянский съезд в Праге решил опубликовать к Европе манифест, составление которого было поручено Палацкому, членам же конгресса предложено было принять участие в его составлении. Составленный мною на французском языке проект был использован, и весь манифест был напечатан в одной неизвестной мне пражской газете» («Пролетарская революция» 1926, No 7, стр. 207; «Материалы для биография М. А. Бакунина», том II, стр. 142). Бакунин только ошибается насчет газеты: манифест был напечатан в числе приложений к цитированной нами «Исторической справке», помещенной в «Временнике Чешского Музея» за 1848 год и в отдельном оттиске из него.
Сам Палацкий, перепечатывая частично этот манифест в третьем томе сборника своих статей под заглавием «Rаdhost», стр. 34-37, сопроводил его примечанием, в котором говорит, что приводит только те места, которые вышли из-под его пера и соответствуют его мыслям, дабы не быть обвиненным в присвоении чужих мыслей (вернее, что сей хитроумный дипломат просто хотел лишний раз проявить свою австрийскую лояльность). М. Драгоманов, напечатавший в приложении к изданной им переписке Бакунина русский перевод манифеста (и весьма неудачный, прибавим мы), не успел закончить перевода и дал его без конца, причем места, сознательно опущенные Палацким и им, Драгомановым, восстановленные, заключил в прямые скобки.
М. И. К-ин также дал в приложении к своей брошюре русский перевод манифеста, но во-первых и его перевод далеко не точен и не полон, а во-вторых он не делает и того различения отдельных частей текста, которое вслед за Палацким делает Драгоманов, по той причине, что он взял манифест не из книги Палацкого, а из чешской «Исторической справки», которая опубликовала манифест как единый документ, каким он и вышел из обсуждений съезда (он был принят съездом на утреннем заседании 12 июня). Таким образом полного и точного русского перевода этого важного исторического документа, в составлении которого несомненно принимал участие Бакунин (по его словам один из проектов даже принадлежал ему), не существует, а поэтому мы даем его здесь. Вот этот манифест (места, от которых Палацкий отрекся, но которые он в свое время все-же подписал, мы приводим в прямых скобках) :
«Славянский съезд в Праге есть явление новое как для Европы, так и для самих славян. Впервые с тех пор, как о нас упоминает история, сошлись мы, разрозненные члены великого племени, в большем числе из далеких краев, дабы, сознав в себе братьев, мирно обсудить свои общие дела. И мы поняли друг друга не только нашим прекрасным языкам, на котором говорят восемьдесят миллионов, но и созвучным биением сердец наших и сходством наших душевных стремлений. Правда и прямота, руководившие всеми нашими действиями, побудили нас высказать перед богом и перед. людьми то, чего мы хотели и какими .принципами руководствовались в наших действиях.
«Народы романские и германские, некогда прославившиеся в Европе как могучие завоеватели, тысячу лет тому назад силою меча не только добились своей политической независимости, но и сумели всемерно обеспечить свое господство. Их государственное искусство, основывавшееся преимущественно на праве сильного, предоставляло свободу только высшим сословиям, управляло посредством привилегий, народу же оставляло одни лишь обязанности. Только в новейшее время силе общественного мнения, носящегося подобно духу Божию над всеми землями, удалось разорвать все оковы феодализма и снова вернуть людям неотъемлемые права человека и гражданина. Напротив среди славян, у которых любовь к свободе искони была тем горячее, чем слабее проявлялась у них охота к господству и завоеваниям, у которых тяга к независимости всегда препятствовала образованию высшей центральной власти, одно племя за другим с течением времени попадало в состояние зависимости. С помощью политики, давно уже осужденной по заслугам в глазах всего света, напоследок лишен был и героический польский народ, наши благородные братья, своего государственного существования. Казалось, что весь великий славянский мир всюду очутился в порабощении, добровольные холопы которого не преминули отрицать за ним даже способность к свободе. Однако эта нелепая выдумка в конечном счете исчезает перед словом Божиим, говорящим сердцу каждого из нас в глубоких переворотах нашего времени. Дух наконец добился победы; чары старого заклятия разрушены; тысячелетнее здание, установленное и поддерживаемое грубою силою в союзе с хитростью и коварством, рассыпается в прах на наших глазах; свежий дух жизни, веющий по широким нивам, творит новый мир; свободное слово и свободное дело стали наконец реальностью. Теперь поднял голову и долго притеснявшийся славянин, он сбрасывает с себя иго насилия и мощным голосом требует своего старого достояния-свободы. Сильный численностью, еще более сильный своею волею и ново обретенным братским единомыслием своих племен, он тем не менее остается верен своим прирожденным свойствам и заветам своих отцов, он не ищет ни господства ни захватов, но требует свободы как для себя, так и для каждого, требует, чтобы она была повсюду без изъятия признана священнейшим правом человека. Поэтому мы, славяне, отвергаем и ненавидим всякое господство грубой силы нарушающей законы; отвергаем всякие привилегии и преимущества, а также политические разделения сословий; желаем безусловного равенства перед законом и равной меры прав и обязанности для каждого: там, где между мильонами родится хоть один порабощенный, действительная свобода еще не существует. Итак свобода, равенство и братство всех граждан государства остается как тысячу лет назад, так и теперь нашим девизом.
«Однако мы возвышаем свой голос и выставляем свои требования не только в пользу отдельных личностей в государстве. Не в меньшей степени, чем человек с его прирожденным правом, священна для нас нация (narod) с совокупностью ее духовных потребностей и достижений. Жизнь и история судили некоторым народам более совершенное человеческое развитие сравнительно с другими, но вместе с тем они свидетельствуют о том, что способность этих последних народов к развитию ни в каком случае не может почитаться более ограниченною. Природа, сама по себе не зная благородных и неблагородных народов, не призвала ни одного из них к господству над другими и не предназначила никакой народ к тому, чтобы служить другому средством к достижению собственных целей этого последнего. Равное право всех на благороднейшую человечность есть закон божий, преступить который ни один из них не смеет безнаказанно. К сожалению и в наши дни этот закон повидимому еще не признан и не соблюдается, как должно, даже у наиболее цивилизованных народов. То, от чего они уже добровольно отказались по отношению к отдельным личностям, а именно владычество и опекунство, они еще повсюду присваивают себе по отношению к отдельным народам: присваивают себе господство во имя свободы, как бы не умея отделять ее от себя. Так свободный британец отказывается признать ирландца вполне равным себе; так немец угрожает насилием многим племенам славянским, если они не пожелают способствовать созданию политического величия Германии; так мадьяр не стесняется присваивать себе одному право национальности в Венгрии. Мы, славяне, решительно клеймим все подобные притязания и отвергаем их тем энергичнее, чем неправильные они прикрываются именем свободы. Однако, верные своим прирожденным склонностям и отстраняя от себя чувство мести за былую кривду, мы протягиваем братскую руку всем соседним народам, готовым вместе с нами признать и на деле отстаивать полную равноправность всех народностей независимо от их политического могущества и величины.
[«Равным образом мы отвергаем и клеймим ту политику, которая позволяет себе обращаться с территориями и народами как с вещью, подчиненною государственной власти, брать, менять и делить их по усмотрению и по произволу, не считаясь с племенною принадлежностью, языком, нравами и наклонностями народов, не обращая внимания на их естественную связь, на их права на самостоятельность. Суровая сила меча одна решала участь побежденных народов, часто не успевавших даже вступить в бой; от них обычно и не требовали ничего другого кроме солдат и денег для увековечения насильнической власти и выражения внешнего угодничества перед насильниками.]
«Основываясь на убеждении, что могучее духовное движение настоящего времени требует нового политического творчества, и что государство должно перестроиться если не в новых границах, то во всяком случае на новых основах, мы представили австрийскому императору, под конституционною властью которого мы в большинстве живем, проект преобразования его империи в союз равноправных народов, отдельным потребностям которых должно уделяться не меньше внимания, чем единству государства. В таком союзе мы усматриваем спасение не только для нас самих, но и для свободы, просвещения и вообще гражданственности и верим в готовность образованной Европы придти нам на помощь в деле его осуществления. Во всяком случае мы решились добиваться в Австрии всеми доступными нам способами полного признания за нашими народностями таких же прав в государстве, какими уже пользуются нация немецкая и мадьярская, полагаясь при этом на мощную поддержку, которая найдется для правого дела в каждом истинно-свободном сердце.
[«Врагам нашей народности удалось напугать Европу страшилищем политического панславизма, угрожающим якобы гибелью всем достижениям свободы, просвещения и гражданственности. Но мы знаем одно волшебное слово, которого одного достаточно для того, чтобы заклясть это пугало, и мы в интересах свободы, просвещения и гражданственности не хотим утаить его от народов, и без того встревоженных угрызениями собственной совести: это слово-справедливость, справедливость и к славянской народности вообще и к угнетенным ее ветвям в частности. Немец хвалится, что он преимущественно пред другими нациями способен и склонен уважать и правильно оценивать все своеобразные особенности иных народов.
Допустим и пожелаем лишь, чтобы слухи о положении славян не доказали лживости этого утверждения. Возвысим решительно голоса наши за несчастных братьев наших поляков, которые низким насилием лишены своей самостоятельности; взываем к правительствам, чтобы они наконец смыли этот старый грех, это наследственно тяготеющее проклятие кабинетской их политики; мы полагаемся в том на сочувствие целой Европы. Протестуем также против произвольного отторжения земель, подобного тому, какое в настоящее время замышляется в Познани; ожидаем от правительств прусского и саксонского, что они наконец откажутся от систематической денационализации славян в Лужицах, Познани, Восточной и Западной Пруссии. Требуем от венгерского министерства, чтобы оно безотлагательно перестало прибегать к тем бесчеловечным, насильственным средствам, которые оно употребляет против славянских народов в Венгрии, против сербов, хорватов, словаков и русин, и чтобы как можно скорее вполне обеспечены были принадлежащие им национальные права. Надеемся наконец, что бесчувственная политика недолго будет препятствовать нашим славянским братьям в Турции полностью отстаивать свою национальность и попутно развивать свои природные дарования. Заявляя здесь решительный протест против столь недостойных поступков, мы делаем это как раз из уверенности в благодетельном действии свободы. Свобода внушит больше справедливости народам, которые до сих пор были господствующими, и заставит их понять, что неправда и своеволие приносят стыд не тому, кто принужден их терпеть, а тому, кто их применяет.
«Выступая снова на политическое поприще Европы как самые младшие, но отнюдь не слабейшие, мы тут же выдвигаем проект созыва всеобщего европейского конгресса народов для разрешения всех международных вопросов, и мы глубоко убеждены в том, что свободные народы легче столкуются, чем состоящие на жаловании дипломаты. О если бы этот проект привлек к себе внимание прежде, чем реакционная политика отдельных дворов снова приведет к тому, что охваченные злобою и ненавистью народы сами начнут губить друг друга.]
«Во имя свободы, равенства и братства всех народов.
Франтишек Палацкий,
староста славянского съезда».
Как видим, наиболее боевые и демократические места манифеста, кое-где проникнутые даже интернационалистским духом, принадлежат не Палацкому. Они вышли из-под пера Либельта и Бакунина, а может быть и одного Бакунина, соответствующие писания которого той поры они живо напоминают.
Либельт. Карл (1807-1875) – польский писатель и политический деятель, родился в Познани; с отличием участвовал в революции 1831 г. и получил при этом чин поручика; в молодости готовился к научной карьере, но увлекся политической борьбой, за участие .в которой сидел некоторое время в тюрьме. В середине 40-х годов принял участие в националистическом заговоре и был намечен членом будущего революционного правительства в Кракове. 2 февраля 1846 г. был арестован и по процессу 1847г. приговорен к смертной казни, замененной ему 20-летним заключением в крепости. Освобожденный мартовскою революциею, стал во главе польского комитета в Берлине, избранного для руководства предстоявшими событиями. Вскоре вызван был в Познань, где вошел в Национальный комитет; здесь старался завязать связи с немецкими демократами, за солидарные действия с которыми стоял; был участником военных действий против пруссаков. Участвовал в польской конференции с галичанами, в польском съезде в Бреславле 5 мая 1848 г. и в пражском славянском съезде, везде занимая демократическую позицию. Стоя в этом отношении близко к взглядам Бакунина, участвовал вместе с ним в дополнении составленного Палацким проекта манифеста к народам Европы. Выступал в защиту польского национального дела в Берлине и во Франкфурте на Майне. Вернувшись в Познань, основал в июне 1849 г. демократический «Dziennik Polski», запрещенный в 1850 году. Был депутатом прусского ландтага и председателем польского Коло. Его 20-летний сын погиб во время польского восстания 1863 года.
[Закрыть]. Это было его смертным приговором. Пражское восстание было впрочем произведено не конгрессом, а студентами и партиею так называемых чешских демократов[149]149
В среде самой чешской нации естественно не было солидарности. и действовали классовые противоречия. Несмотря на национальную борьбу между богемскими немцами и чехами, умеренные элементы обеих наций были согласны в сочувствии консервативной партии и во вражде к демократии. Напротив чешские радикалы сочувствовали немецким прогрессистам, особенно венским революционерам. Вот как выражается П. Ровинский (цит. ст., стр. 113) относительно тогдашних настроений в Праге: «Реакционную партию составляло дворянство; но здесь оно имело больше значения и больше успеха. Оно с самого начала успело завладеть народною гвардиею, в которой дворянством была занята большая часть офицерских постов. Дворянство здесь втерлось и в народный (т. е. национальный.-Ю. С.) комитет и произвело там раздвоение сил. Оно привлекло на свою сторону главных деятелей из мещанства и, что всего важнее, успело отделить от народа тех людей, на которых он рассчитывал как на своих предводителей. Самая юная молодежь, студенты, молодые литераторы, мелкие мещане и разного рода рабочие – вот что составляло в Праге партию движения. Видя, что народный комитет действует в духе исключительно дворянских интересов, партия эта отделилась и составила свой отдельный комитет, который держал совещания в Каролинуме (так называется одно из университетских зданий). В этих совещаниях участвовали также польские эмигранты, Бакунин и представители Вены, с которою с этого времени партия эта вступила в самые тесные отношения. С этого времени собственно настает в Праге революционное брожение».
В то время как национальный комитет, в котором господствовали представители дворянства и реакционной буржуазии во главе с Ф. Палацким, послал императору адрес с выпадами против демократической Вены, студенчество после майских событий отправило венцам адрес с выражением революционной солидарности. Часть пражского мещанства, не попавшая под влияние реакционеров, также выражала свою солидарность с студентами. Несмотря на наступление каникулярного времени, часть студенчества не разъезжалась из Праги в ожидании событий. Население было раздражено вызывающим поведением солдатчины, особенно усилившимся с назначением Виндишгреца главнокомандующим. Убранные по требованию народа с площадей пушки были поставлены на Вышеграде, угрожая городу. Студенты и мещане отправили к Виндишгрецу депутацию с требованием снять с Вышеграда пушки и выдать им то оружие, которое они могли получить согласно министерскому распоряжению. Но Виндишгрец отверг все их требования. прибавив, что он подчиняется распоряжениям не министерства, а императора, с которым непосредственно сносится.
Это и послужило поводом к столкновению, которого сознательно искали камарилья и реакционеры. После неожиданного нападения гренадеров на манифестантов, проходивших мимо дворца главнокомандующего, начались 12 июня в Духов день уличные столкновения. На баррикадах сражались против войск студенты, рабочие, и подскальцы (ремесленное население предместья Подскалье). Правительственные войска особенно старательно стреляли картечью по музею, где в тот момент находились не успевшие разъехаться члены славянского конгресса. Кое-где сельское население, прослышав про бомбардировку Праги войсками, двинулось было на помощь городу но не успело дойти до него, как восстание было разбито. Мещанство и гвардия разных городов, спешившие на помощь пражанам, были остановлены войсками, причем кое-где дело дошло до кровавых столкновений.
В письме к наместнику Богемии графу Лео Туну от начала июля 1848 года Палацкий приписывает июньские волнения влиянию таинственных венских радикальных агитаторов, стремившихся дескать сорвать консервативный и дружественный монархии славянский съезд. «Лично я,– пишет он, – склоняюсь к тому взгляду, что остающиеся еще пока неизвестными (венские) зачинщики этих достойных сожаления беспорядков по существу стремились также к насильственному роспуску конгресса, хотя я наперед должен сознаться, что в подтверждение этого взгляда я могу сослаться только на моральное убеждение, но не могу привести никаких положительных фактов» (F. Palackу – «Gedenkblatter». Прага 1874, стр. 168).
Наряду с инсинуациями о венских «зачинщиках» и «агитаторах», исходившими из консервативных славянских кругов a la Палацкий, пользовались распространением в известных бюрократических и консервативно-немецких кругах разговоры о широко разветвленном «славянском заговоре». Так от имени военного суда, наряженного кн. Виндишгрецом в Градчине, какой-то старший аудитор Эрнст выпустил брошюру «Die Prager Juni-Ereignisse in der Pfingstwoche des Jahres 1848, nach den Ergebnissen der hieruber gepflogenen Untersuchung» («Пражские июньские события в Троицыны дни 1848 года по данным произведенного по этому поводу расследования»), 2-е издание. Вена 1849, в которой на основании «чистосердечных показаний» некоего М. Т. сообщаются невероятнейшие небылицы на этот счет. Но означенный М. Т. был не кто иной как шпион и провокатор Mapцел Туранский, словак по происхождению, подосланный венграми специально для компрометации славянского съезда и записавшийся в его члены. С другой стороны какой-то венгерский корреспондент «Всеобщей Аугсбургской Газеты» поместил в No 181 от 29 июня 1848 сообщение, в котором говорил: «Все больше выясняется, что пражское возмущение было результатом – хотя, и слишком рано вспыхнувшего панславистского заговора, нити которого далеко протянулись во все славянские страны. Палацкий, Либельт и Бакунин были заранее назначены членами директории, которая должна была руководить революциею в Богемии, Польше и Венгрии. Одновременно с чехами должны была восстать райцы в Венгрии и граничары в Кроации под .начальством Елачича и Гая» (F. Palackу – «Radhost», Прага 1873, том III, стр. 284-285). Достаточно сопоставления этих трех имен (Палацкий, Либельт, Бакунин), чтобы понять нелепость этой версии (в основу коей мог лечь тот факт, что эти три лица столь различных воззрений и целеустремленности редактировали манифест славянского съезда). Но современникам да еще классово-заинтересованным, вдобавок не знавшим основных фактов, выяснившихся впоследствии, и подобные глупости могли казаться чем-то правдоподобным. О показаниях же М. Туранского, выставлявшего смиренномудрого пискаря Палацкого главою ужасного революционного заговора, вообще распространяться не приходится.
Палацкий приписывал восстание влиянию каких-то таинственных венских агитаторов, полицейские провокаторы приписывали его влиянию самого Палацкого; в действительности оно было повидимому вызвано, спровоцировано самою камарильею, ее пражскими представителями Виндишгрецом и Лео Туном, которых в этом деле поддерживали все реакционные элементы как среди чехов, так и среди немцев. Славянский съезд пошел или точней обнаружил стремление пойти не по тому пути, по которому он должен был идти согласно видам австрийской камарильи; ее агенты в лице Палацкого, Шафарика и пр. не сумели держать его как следует в руках, и потому он подлежал роспуску. Средством для этого явилось спровоцированное восстание демократической молодежи. Таким образом камарилья сразу убивала двух зайцев: избавлялась от начавшего становиться неудобным съезда и вместе с тем разбивала центр демократического сплочения среди чехов, одновременно подготовляя психологическую почву для аналогичной расправы с демократическими элементами других национальностей.
[Закрыть].
Последние были тогда еще весьма немногочисленны и, кажется, не имели определенного политического направления, придерживались же бунту, потому что бунт был тогда в общей моде. В это время я был с ними мало знаком, ибо они почти совсем не посещали заседания конгресса, а находились большею частью вне Праги, а окружных деревнях, где возбуждали мужиков к принятию участия в приготовленном ими восстании. Я ничего не знал ни о их планах, ни даже о замышляемом движении и был им столько же поражен, сколько и все прочие члены славянского конгресса. Только вечером накануне назначенного дня, и то неопределенно и смутно, услышал я в первый раз о имевшем быть восстании студентов и рабочего класса и вместе с другими уговаривал студентов отказаться от невозможного предприятия и не давать австрийскому войску случая к легкой победе.
Явно было, что генерал князь Виндишгрец ничего так ревностно не желал, как такого случая для восстановления упавшего духа солдат и ослабевшей воинской дисциплины, для того чтобы после стольких постыдных поражений подать Европе первый пример победы войск над крамольными массами. Он многими мерами как бы хотел раздразнить пражских жителей, явно вызывал их на бунт, а глупые студенты своими неслыханными требованиями, которых ни один генерал не мог бы исполнить, не обесчестившись перед целым войском, подали ему желанный повод к началу военных действий.
Я пробыл в Праге до самой капитуляции, отправляя службу волонтера; ходил с ружьем от одной баррикады к другой, несколько раз стрелял, но был впрочем во всем этом деле более как гость, не ожидая от него больших результатов. Однако напоследок советовал студентам и другим участвовавшим свергнуть ратушу, которая вела тайные переговоры с князем Виндишгрецом, и посадить на ее место военный комитет с диктаторскою властью; моему совету хотели было последовать, но поздно; Прага капитулировала, я же на другой день рано отправился обратно в Бреславль, в котором и пробил сей раз, если не ошибаюсь, до первых чисел июля[150]150
Реакционные и немецко-патриотические элементы, объяснявшие пражское восстание обширным панславистским заговором, направленным к разрушению Австрийской империи, обыкновенно связывают это объяснение с приписыванием Бакунину руководящей роли как в мнимом славянском заговоре, так и в самом восстании. Впрочем такие нелепые слухи распространяли не только немцы, но и консервативные чехи. Так писатель и государственный деятель чех Иосиф Иречек (1825-1888) уверял, что «тайное правительство восстания заседало в Клементинуме: там сидел Бакунин со своей компанией около стола, на котором лежали планы Праги, и оттуда давал приказания о продолжении сопротивления» (сообщено у Yakuв Ma1у – «Nase znovurozeni», II, стр. 81). Чейхан в примечании 115 своей книги сообщает, что в рукописном отделе библиотеки чешского Народного музея имеется письмо Константина Иречека, сына вышеназванного, датированное 27 января 1896 из Вены, и в этом письме передаются слова его отца о том, что тот однажды застал во время славянского съезда у швейцара Клементинума за большою картою Бакунина и Цаха (Франьо, мораванин, тоже член съезда, из Сербии, впоследствии сербский генерал), причем оба они о чем-то горячо спорили (Цах, Франц (1807-188?) – сербский генерал; родом из Ольмюца (чех или мораванин), он изучал право в Брюнне и Вене, служил в суде. Желая принять участие в польской революции, он в 1832 перебрался через австрийскую границу в Краков, но опоздал; после того вернулся в Моравию; опасаясь отдачи под суд, бежал во Францию, где занимался военными вопросами. Был библиотекарем во дворце Фонтенебли, а затем был прикомандирован к французскому посольству в Константинополе, откуда в качестве драгомана перешел во вновь открытое французское консульство в Белграде. В 1848 участвовал в славянском конгрессе в Праге, где выступал активно. По возвращении в Белград был назначен директором вновь учрежденной сербской Академии и произведен в полковники сербской армии, а позже в генералы. Избрав Сербию своею второю родиною, много работал над созданием сербской армии.)
Но если даже допустить (как предполагает Чейхан), что К. Иречек описался, и что нужно читать не «во время съезда», а «после съезда», то что же это доказывает? Вот на основании таких росказней таких господ, как И. Иречек, и создавались легенды о панславистском заговоре и о руководящей роля Бакунина в восстании. На самом деле рассказу Бакунина о его скромном участии в восстании, которое явилось для него полною неожиданностью, можно вполне верить. Он был рядовым участником восстания, и только под конец подал инсургентам дельный совет относительно ареста соглашателей, парализовавших восстание своими переговорами с Виндишгрецом, и об установления военно-революционного комитета с диктаторскою властью. Этому совету не последовали, возможно потому, что он, как говорит Бакунин, был подан очень поздно.
Между прочим в своих показаниях перед австрийскою следственною комиссиею Бакунин 15 июля 1849 года показал, что не принимал никакого участия в боевых действиях, если не считать того, что «невооруженный находился на баррикадах, присматриваясь к сражению» (Чейхан, цит. соч., стр. 30 и 77). В «Исповеди» же он говорит, что ходил с ружьем и даже несколько раз стрелял. Надо полагать, что последнее заявление вернее.
И. Фрич, который в июньские дни был комендантом Клементинума и который возможно тогда и познакомился с Бакуниным, в своих воспоминаниях («Раmeti, т. 3, стр. 278 сл.) так рассказывает об участии Бакунина в этих событиях: Бакунин предложил повстанцам в Клементинуме свои услуги вместе с Блудеком, Штуром и Пахом (это происходило видимо 15 июня). Цах и Блудек преподали бойцам военные советы, Бакунин же обратился к выстроившимся в ряды бойцам с речью, в которой стремился поднять их дух и заставил их дать обещание, что они будут драться до последней капли крови, и что враги сумеют пройти только по их трупам – «Так, прибавляет Фрич, – обстояло дело с грозной таинственной властью», придуманной Я. Малым и Иречеком. Прибавим кстати, что по рассказу Фрича Карл Сабина 16 июня один стоял за решительное сопротивление, когда другие предлагали сложить оружие (стр. 286).
Так как капитуляция Праги произошла 17 июня, то выходит, что Бакунин выехал оттуда 18 июня, следовательно в Бреславль (вероятно через Дрезден) попал обратно 19 или 20 июня. Выехал он из Праги с проходным свидетельством от 16 июня, факсимиле которого напечатано у Керстена на стр. 50.
[Закрыть].
Описывая впечатление, произведенное на меня первою встречею с славянами в Праге, я сказал, что во мне пробудилось тогда славянское сердце и новые славянские чувства, заставившие меня почти позабыть весь интерес, связывавший меня с демократическим движением Западной Европы. Еще сильнее подействовал на меня бессмысленный крик немцев против славян, поднявшийся по распущении славянского конгресса со всех концов Германии, а более всего во Франкфуртском народном собрании. Это уже был не демократический крик, а крик немецкого национального эгоизма; немцы хотели свободы для себя, не для других. Собравшись во Франкфурте, они уже в самом деле думали, что сделались единою и сильною нациею, и что им теперь решать судьбы мира! «Das deutsche Vaterland» («Немецкое отечество»), существовавшее доселе только в их песнях да еще в разговорах за табаком и за пивом, должно было сделаться отечеством половины Европы.
(Превосходно!)
Франкфуртское собрание, вышедшее само из бунта, основанное на бунте и существовавшее только бунтом, стало уж называть итальянцев и поляков бунтовщиками, смотреть на них как на крамольных и прескупных противников немецкого величия и немецкого всемогущества!
Оно называло немецкую войну за Шлезвиг-Голштейн «stammverwandt und meerumschlungen» («Соплеменный и морем объятый») святою войною, а войну итальянцев за свободу Италии и предприятия поляков в Герцогстве Познанском преступными! Но сильнее еще обратилась немецкая национальная ярость против славян австрийских, собравшихся в Праге. Немцы уже с давних времен привыкли смотреть на них как на своих крепостных и не хотели им позволить даже и дохнуть по славянски!
В сей ненависти против славян, в сих славянопожирающих криках участвовали решительно все немецкие партии; уж не одни только консерваторы и либералы, как против Италии и Польши, демократы кричали против славян громче других: в газетах, в брошюрах, в законодательных и в народных собраниях, в клубах, в пивных лавках, на улице... Это был такой гул, такая неистовая буря, что если бы немецкий крик мог кого убить или кому повредить, то славяне уже давно бы все перемерли.
Перед поездкою в Прагу я пользовался между бреславскими демократами большим почетом, но все мое влияние утратилось и обратилось в ничто, когда по возвращении я стал защищать в демократическом клубе право славян; на меня все вдруг закричали и договорить даже не дали, и
(Пора было!)
это была моя последняя попытка красноречия в бреславском клубе да и вообще во всех немецких клубах и публичных собраниях[150a]150a
Бакунин имеет здесь в виду свое выступление 26 июня 1848 года в бреславльском центральном демократическом клубе в защиту своего предложения об издании манифеста в пользу свободы и независимости славян Так как его речь затянулась, то ввиду позднего времени собравшиеся громко требовали отложить продолжение прений до следующего раза. Этот шум и крики по словам Пфицнера Бакунин и принял за нежелание дать ему договорить (цит. статья, стр. 266). Но Бакунин прав в том отношении, что настроение немецкой и в частности бреславльской демократии к славянскому вопросу и к нему как выразителю демократического панславизма в рассматриваемое время резко изменилось. И он не мог этого не почувствовать. Вероятно эта неудача была одной из причин его переезда в Берлин через насколько дней (см. комментарий 3 к No 528 в томе III настоящего издания).
Так как письмо его в редакцию «Всеобщей Одерской Газеты» (том III, No 501) датировано «9 июля 1848 г., Бреславль», то ясно, что в Берлин он уехал после этого числа. А так как 15 июля газеты отмечают его пребывание уже в Берлине, то очевидно, что он прибыл сюда между 11 и 14 числом этого месяца.
[Закрыть].
Немцы же вдруг опротивели, опротивели до такой степени, что я ни с одним не мог говорить равнодушно, не мог слышать немецкого языка и немецкого голоса, и помню, что когда ко мне раз подошел немецкий нищий мальчишка просить милостыню, я с трудом воздержался от того, чтобы не поколотить его.
Не я один, все славяне, ничуть не исключая поляков, так же чувствовали. Поляки, обманутые французским революционерным правительством, обманутые немцами, оскорбленные немецкими жидами, поляки стали говорить громко, что им остается одно: прибегнуть к покровительству русского императора и просить у него, как милости, присоединения всех польских австрийских и прусских провинций к России.
Таков был общий голос в Познанском Герцогстве, в Галиции и в Кракове; одна только эмиграция противоречила, но эмиграция в то время была почти без влияния. Можно было бы подумать, что поляки лицемерили, хотели только напугать немцев; но они говорили о том не немцам, только между собою, и говорили с такою страстью и в таких выражениях, что я и тогда не мог сомневаться а их искренности, да и теперь еще убежден, что если бы Вы, государь, захотели тогда поднять славянское знамя, то они без условий, без переговоров, но слепо предавая себя Вашей воле, они и всё,
(Не сомневаюсь, т.е. я бы стал в голову революции славянским Мазаниелло, спасибо!)
что только говорит по-славянски в австрийских и прусских владениях, с радостью, с фанатизмом бросились бы под широкие крылья российского орла и устремились бы с яростью не только против ненавистных немцев, но и на всю Западную Европу[151]151
151 О руссофильских настроениях части поляков в 1848-1849 годах см. выше в комментарии 45 к No 542 (защитительной записке Бакунина).
[Закрыть].
(Жаль что не прислал!)
Тогда во мне родилась странная мысль. Я вздумал вдруг писать к Вам, государь, и начал было письмо; оно также содержало род исповеди, более самолюбивой, фразистой чем та, которую теперь пишу, я был тогда на свободе и не научен еще опытом, – но впрочем довольно искренней и сердечной: я каялся в своих грехах; молил о прощении; потом, сделав несколько натянутый и напыщенный образ тогдашнего положения славянских народов, молил Вас, государь, во имя всех утесненных славян придти им на помощь, взять их под свое могучее покровительство, быть их спасителем, их отцом и, объявив себя царем всех славян, водрузить наконец славянское знамя в восточной Европе на страх немцам и всем прочим притеснителям и врагам славянского племени!
Письмо было многосложное и длинное, фантастическое, необдуманное, но написанное с жаром и от души; оно заключало в себе много смешного, нелепого, но также и много истинного, одним словом было верным изображением моего душевного беспорядка и тех бесчисленных противоречий, которые волновали тогда мой ум. Я разорвал это письмо и сжег его, не докончив. Я опомнился и подумал, что Вам, государь, покажется необыкновенно как смешно и дерзко, что я, подданный Вашего императорского величества, еще же не простой подданный, а государственный преступник, осмелился писать Вам и писать, не ограничиваясь мольбою о прощении, но дерзая подавать Вам советы, уговаривая Вас на изменение Вашей политики!.. Я сказал себе, что письмо мое, оставшись без всякой пользы, только скомпрометирует меня в глазах демократов, которые неравно могли бы узнать о моей неудачной, странной, совсем не демократической попытке[152]152
Рассказ Бакунина об этом не посланном письме к царю производит впечатление выдумки. В то время он был еще полон революционных надежд и не дошел до такого упадка духа, при котором мыслима была бы подобная затея. Зачем же ему была нужна эта выдумка? Для того, чтобы внушить Николаю I ту мысль, что если бы он стал во главе славянского движения, то мог бы привлечь к себе даже симпатии революционеров. Думал ли таким образом Бакунин послужить общеславянскому делу или облегчить собственное положение? Мы думаем, что второе вернее.
[Закрыть]. Но более, чем все другие причины, заставили меня отказаться от сего намерения следующие два обстоятельства, встретившиеся странным образом в одно и то же время.
Во-первых я узнал, могу сказать из официального источника, именно от президента полиции в Бреславле (Его фамилия была Ку (Kuh)), что русское правительство требовало моей выдачи от прусского, основываясь на том, что будто бы я с вышеупомянутыми поляками, – с двумя братьями, фамилии которых я прежде никогда не слыхал, а теперь не помню, – намеревался посягнуть на жизнь Вашего императорского величества[153]153
Об этом обвинении мы говорили выше :в комментарии 5 к No 541 (письмо к адвокату Отто).
[Закрыть].
Я уже отвечал на сию клевету и молю Вас, государь, позвольте мне более не упоминать о ней! Во-вторых же слух о моем шпионстве уж не ограничился глупою болтовнёю поляков, но нашел место в немецких журналах.
Д-р Маркс, один из предводителей немецких коммунистов в Брюсселе, возненавидевший меня более других за то, что я не захотел быть принужденным посетителем их обществ и собраний, был в это время редактором «Rheinische Zeitung» («[Новая] Рейнская Газета»), выходившей в Кельне. Он первый напечатал корреспонденцию из Парижа, в которой меня упрекали, что будто бы я своими доносами погубил много поляков; а так как «Rheinische Zeitung» была любимым чтением немецких демократов, то все вдруг и везде и уже громко говорили о моем мнимом предательстве[154]154
Подробно об этом инциденте см. в комментарии, 1-3 к No 500 в томе III.
[Закрыть].
С обеих сторон стало мне тесно: в глазах правительств я был злодеем, замышлявшим цареубийство, в глазах же публики – подлым шпионом. Я был тогда убежден, что оба клеветливые слуха происходили из одного и того же источника. Они безвозвратно определили мою участь: я поклялся в душе своей, что не отстану от своих предприятий и не собьюсь с дороги, раз начатой, и пойду вперед, не оглядываясь, и буду идти, пока не погибну, и что погибелью своею докажу полякам и немцам, что я – не предатель.
После нескольких объяснений, отчасти письменных и личных, отчасти же напечатанных в немецких журналах, не находя более никакой пользы
(NB)
ни цели моему пребыванию в Бреславле, я в начале июля отправился в Берлин и пробыл в нем до конца сентября[155]155
В начале июля Бакунин находился еще в Бреславле, как видно из его письма в редакцию «Всеобщей Одерской Газеты», датированного 9 июля 1848 (напечатано в томе III, No 501). Следовательно он мог попасть в Берлин не раньше второй декады июля; во всяком случае 15 он там уже находился.
[Закрыть].
В Берлине виделся часто с французским посланником Эмануэлем Араго[156]156
Как мы знаем, с Эманюэлем Араго Бакунин был знаком еще в Париже; в Берлине он встречался с ним между прочим у Беттины фон Арним (Варнгаген, т. V, стр. 120). Араго имел обширные знакомства среди польской демократической эмиграции и сочувствовал программе восстановления Польши. Демонстрация 15 мая, показавшая недовольство демократических масс политикою Ламартина и их симпатии к Польше, хотя в общем и закончилась неудачею, но произвела некоторое впечатление, по крайней мере со стороны своих внешнеполитических требований, ибо более энергичной внешней политики требовал не только пролетариат, но и значительная часть мелкой буржуазии. В циркуляре, посланном французским послам в Берлине, Вене и Петербурге 23 мая 1848 г., Ламартин уже высказывался в пользу Польши и поручал своим представителям заявить названным дворам, что французское правительство желает мира с ними и будет стремиться мирно договориться с ними на основе применения принципа справедливости к слабым народам, но что первым условием этого мира и его прочности является то, «чтобы между вами и нами не стала Польша, подвергшаяся захвату, угнетению, преследуемая в национальном отношении, лишенная политической и религиозной самостоятельности». Замена прежнего посла Сиркура старым республиканцем Э. Араго также знаменовала уступку требованиям масс, хотя и формальную. Араго много сделал для освобождения арестованных поляков, в частности Мерославского. Позже, в июле, французское правительство протестовало в Берлине против раздела Познанского герцогства.
Симпатии Э. Араго делу демократической Польши также могли быть одним из мотивов, сближавших его с Бакуниным, который стоял на той же позиции.
Сиркур, Адольф, граф (1801-1879) – французский журналист и политический деятель; легитимист, выступавший в печати в пользу ста– рейшей линии Бурбонов. На государственную службу вступил в 1822 г., сначала в мин. внутренних дел, а затем в мин. иностранных дел. В 1830 г. после июльской революции, которую он в качестве убежденного монархиста считал бунтом, вышел в отставку. Женился на русской, Анастасьи Хлюстиной, совершил путешествие по ряду стран, в том числе и России. Вернулся в Париж в 1837 г., здесь его жена открыла монархический салон, посещавшийся многими тогдашними знаменитостями политического и литературного мира, в том числе и Ламартином, с которым Сиркур сошелся. После февральской революции 1848 г. Ламартин не нашел ничего лучшего как послать этого убежденного реакционера представителем французской республики при берлинском дворе. Здесь этот "республиканец", сочувствовавший монархии вообще и царизму в частности, ненавидевший революцию, социализм и всякое проявление свободы (поляков, стремившихся к национальному освобождению, он называл "сектою"), пробыл до 5 июня, когда был заменен Араго. Его воспоминания о посольстве в Пруссии вышли в 1908-09 гг. в двух томах в Париже под заглавием Adolphe de Circourt-"Souvenirs d'une mission a Berlin en 1848". Через жену был хорошо знаком с Мейендорфом, российским послом в Берлине, и от него почерпал сведения о Бакунине, которые отсылал в Париж. К Бакунину относился весьма враждебно. См. комментарий к No 499 в третьем томе настоящего издания.
[Закрыть], встречал у него турецкого посланника, который неоднократно просил меня посещать его; но я у него не был, не желая, чтобы обо мне говорили, что я каким бы то ни было образом служу турецкой политике против России, в то время как я желал напротив освобождения славян из под турецкой власти и совершенного разрушения последней.
Видал также многих немецких и польских членов прусского законодательного или конститутивного собрания, большею частью демократов, однако держал себя от всех в великом отдалении, даже от тех, с которыми был прежде довольно близок в Бреславле: мне все казалось, что на меня все смотрят как на шпиона, и я готов был каждого за то ненавидеть и от всех удалялся[157]157
Бакунин в Берлине встречался с рядом писателей, общественных деятелей и пр., немцами, поляками и т. д. Известно о встречах его с анархистом Максом Штирнером (которого он впрочем мог знать еще по прежнему проживанию в Берлине, в 1841 г.), с старым знакомым по Швейцарии Юлием Фребелем, с А. Руге, с Оппенгеймом, Якоби, Дестером, Гекзамером, Рейхенбахом, Ю. Штейном, Липским, С. Борном, с Варнгагеном фон Энзе, записавшим в своем дневнике (т. V, стр. 130) о своей встрече 22 июля с Бакуниным, которого он нашел веселым, бодрым, здоровым, полным мужества и радужных надежд, что несколько противоречит заявлениям Бакунина в «Исповеди». Возможно впрочем, что перед посторонними Бакунин притворялся, не желая обнаружить перед ними свое действительное настроение. «Живет он здесь, – пишет Варнгаген, – под именем Жюля (воспоминание об эпохе Жюля Элизара. – Ю.С.), министры Кюльветтер и Мильде об этом знают, граф Рейхенбах – его друг. Он работает над одним произведением (вероятно «Воззвание к славянам». – Ю. С.) и держится замкнуто. От меня он пошел к Араго, с которым хорошо знаком со времени своего пребывания в Париже». Только в словах о том что Бакунин держался замкнуто, можно усмотреть подтверждение рассказа Бакунина о его тогдашнем настроении в «Исповеди» (хотя сам Варнгаген повидимому связывает замкнутый образ жизни Бакунина с его работою над своею брошюрою).
Встретился там Бакунин и с К. Марксом, причем по его словам друзья заставили их обняться после объяснения, в котором Маркс представил резоны, побудившие его опубликовать известную заметку в «Новой Рейнской Газете»; Бакунин в рукописи «Мои личные отношения с К.Марксом», которая будет опубликована в одном из последующих томов настоящего издания, сообщает, что после этого объяснения они помирились и даже расцеловались. Встречался он и с радикальным кружком Г. Мюллера-Стрюбинга, которого хорошо знал еще с 1840 г. и у которого теперь проживал. Наконец особенно часто встречался он с членами прусского национального собрания, особенно с поляками, как К. Либельт, А. Пешковский, Лукашевич (Лукашевич, Леслав (1811-1855) – польский литератор и политический деятель, уроженец Галиции. Принадлежа к «Stowarzyszenie Ludu Polskiego» в Кракове, был в 1845 г. по процессу о заговоре приговорен к смертной казни, но подобно другим сопроцессникам выпущен на свободу с зачетом предварительного заключения. Был активным участником краковских событий в 1848 году. Принимал участие в пражском славянском съезде, где сошелся с Бакуниным, к направлению которого стоял близко Арестованный в 1850 г., он умер в крепости. Подобно своему брату, тоже журналисту и демократу, очень хорошо относился к Бакунину и помогал ему по мере сил.) и пр., преимущественно конечно с демократами, но иногда и с либералами и даже консерваторами. Следом и свидетельством этих встреч является тот листок из дневника Бакунина от 11 сентября 1848 года, который был отобран у него при обыске и напечатан в томе III настоящего издания (No 508).
В это время берлинские демократические лидеры, видевшие наступление реакции и готовые бороться с нею активными средствами, почти беспрерывно заседали в отеле Милиуса, обсуждая между прочим и планы вооруженных выступлений как в самом Берлине, так и в провинции. Бакунин участвовал в этих заседаниях и был во многое посвящен. При этом он естественно остерегался выдвигаться на первый план, хотя никаких следов недоверия к нему как со стороны немецких демократов, так и польских в то время не было заметно. Впоследствии, когда Бакунин уже сидел в Дрездене, берлинский следователь счел возможным на основании полицейских донесений выдвинуть против него следующее обвинение: «Во время своего пребывания в Берлине в 1848 году Бакунин находился в интимнейшем общении с Дестером, Рейхенбахом, Шраммом(1), Иоганном Якоби, Вальдеком(2) и привлекался к самым секретным совещаниям крайних левых, очень часто встречался с известным Липским, помогал при организации Центрального комитета демократической партии и вообще был душою революционных стремлений, назревавших тогда в Берлине» (см. цит. статью Пфицнера, стр. 280-281).
Конечно здесь много преувеличений (Вальдек в частности позже отрекался от близости к Бакунину и был прав), но что Бакунин среди немецких и польских демократов в Берлине занимал видное место как человек дела, видно не только из донесений Мейендорфа, сообщавших, что берлинская полиция считает Бакунина кандидатом на роль предводителя эвентуального вооруженного выступления, но и из того факта, что когда в ноябре в Берлине начали поговаривать о необходимости вооруженного отпора наглеющей реакции, то при намечении кандидатов на место командира революционных сил наряду с именем Мерославского упоминали и имя Бакунина, а так как их обоих в тот момент в Берлине не было, то с предложением занять этот пост обратились к его приятелю, польскому демократу В. Липскому (цит. воспоминания Г. Шумана, стр. 177). Конечно «душою» всех берлинских революционных предприятий он не был и не мог быть, но участником совещаний и вероятно советником по некоторым вопросам он наверное был.
Но нигде мы не встретили указаний на то, чтобы заметка в «Новой Рейнской Газете» оказала какое-либо влияние на отношение к Бакунину его старых или новых знакомых. Напротив, судя по разнообразию тех кругов, в которых вращался тогда Бакунин, можно сделать заключение. что никакого особого вреда заметка Бакунину не причинила. Более того, когда в сентябре 1848 г. «Реформа» Руге была официально признана органом демократической партии (и «левой Национального Собрания»), а среди редакторов газеты оказался ряд приятелей Бакунина, начиная с Якоби к кончая Зигмундом, то в список сотрудников газеты наряду с Рейхенбахом, Ю. Фребелем, Гервегом, Фрейлигратом, Либельтом и... словаком Шафариком попал и Бакунин. Это несомненно было для него моральной реабилитацией. Это впрочем не мешало тому, чтобы сам Бакунин чувствовал себя в то время прескверно и чтобы в нем развилась естественная подозрительность, как у всякого человека, против которого выдвинуто столь тяжкое порочащее обвинение.
В Берлине Бакунин встретился тогда между прочим с Тучковыми.
Когда Тучковы, отец и дочь (Алексей Алексеевич и Наталья Алексеевна, позже жена Н. П. Огарева, а еще позже А. И. Герцена), проезжали в конце лета 1848 года из Парижа через Берлин в Россию, Бакунин пришел к ним познакомиться. Он много расспрашивал их о парижских друзьях (особенно о Герценах) и, прощаясь,, крепко жал им руки, говоря: «До свидания в славянской республике». «Все, – спешит прибавить в своих «Воспоминаниях» Тучкова-Огарева, – смеялись его выходке» (изд. 1903, стр. 57; изд. 1929, стр. 93-94).
(1) Здесь очевидно имеется в виду не умеренный демократ Рудольф Шрамм (1813-1882), бывший в 1848 году председателем демократического клуба в Берлине и членом прусского национального собрания, а «демагог» Карл Шрамм.
Шрамм, Карл (1810-1888) – немецкий поэт и политический деятель демократического направления, уроженец Рейнской провинции, сын врача. С 1828 г. изучал богословие и философию в Галле и Иене, с 1830-1831 г. в Бреславле, где проживали тогда его родители, а затем снова в Иене; здесь примкнул к студенческому союзу «Германия». По окончании учения сделался викарным священником, но осенью 1833 года был арестован за демагогические происки, приговорен к смертной казни путем отсечения головы, замененной 30-летним заключением в крепости. Сидел до 1840 года сначала в Грауденце, а затем в Зильберберге в Силезии. По освобождении занялся педагогическою деятельностью. Революционному движению 1848 года отдался всей душой; избранный членом прусского национального собрания, а затем в 1849 году членом второй палаты, он занял место на крайней левой; позже принимал участие в южногерманском революционном восстании; после его подавления бежал а Швейцарию, а оттуда в Соединенные Штаты, где был проповедником в свободных протестантских общинах, по временам редактируя республиканские газеты. В 1879 г. вернулся в Европу, но уже не принимал участия в общественной жизни.
(2) Вальдек, Бенедикт (1802-1870) – прусский юрист и государственный деятель либерального направления, сын профессора; учился в Геттингенском университете, служил по судебному ведомству, с 1846 года был членом верховного суда. Принял участие в революции 1848 года; был членом прусского национального собрания от Берлина; будучи сторонником однопалатной системы, вместе с тем развивал программу «демократической монархии». В национальном собрании был вождем левой, был председателем конституционной комиссии и отстаивал конституционные принципы против правительства и контр-революционеров. 26 октября был избран в вице-президенты палаты; требовал выступления в защиту революционной Вены. Когда с переходом реакции в наступление национальное собрание было разогнано, Вальдек решительно высказывался за последовательное проведение тактики пассивного сопротивления, в частности отказа от платежа налогов. Избранный в новый ландтаг в 1849 г., Вальдек провел там резолюцию о незаконности осадного положения, что вызвало роспуск ландтага. Арестованный по ложному обвинению в заговоре, он был оправдан присяжными. После опубликования октроированной конституции с трехчленной системой выборов демократическая партия решила не участвовать в выборах, и Вальдек на несколько лет сошел с политической сцены. В 1860 г. он был снова избран в прусский ландтаг, примкнул там к прогрессистской партии и боролся против Бисмарка.
[Закрыть].
Никогда, государь, не было мне так тяжело, как в то время; ни прежде, ни потом, ни даже тогда, когда, лишившись свободы, я должен был перейти через все испытания двух криминальных процессов. Тут я понял, сколь тяжко должно быть положение действительного шпиона,, или как подл должен быть шпион для того, чтобы переносить равнодушно свое существование. Мне было очень тяжело, государь!
К тому же горизонт европейский для меня, демократа, видимо помрачался. За революциею везде следовала реакция или при-уготовления к реакции. Июньские парижские происшествия[158]158
Восстание рабочих национальных мастерских в июне 1848 года, к которым присоединились другие рабочие Парижа. Было подавлено после трехдневного сражения на баррикадах что послужило сигналом к общеевропейской реакции.
[Закрыть] имели тяжкие последствия для всех демократов не только в Париже, во Франции, но в целой Европе. В Германии еще явных реакционерных мер не было, казалось, что все пользовались полной свободою; но те, у которых были глаза, видели, что правительства без шуму готовились, совещевались, собирали силы и ожидали только удобного часу, для того чтобы нанести решительный удар, и что они терпели бестолковую болтовню немецких парламентов единственно только потому, что еще более ожидали себе от них пользы, чем опасались их вредных последствий.
Они не обманулись: немецкие либералы и демократы сами себя убили и сделали им победу весьма легкою. Славянский вопрос также в это время запутался: война бана Елачича в Венгрии казалась славянской войною, была предпринята как будто бы только для того, чтобы защитить словаков и южных славян от нестерпимых притязаний мадьяр; в сущности же эта война была начало австрийской реакции. Я был в сильном сомнении, не знал, с кем симпатизировать. Елачичу решительно не верил, но и Кошут[159]159
О Елачиче см. том III, стр. 536. О Кошуте см. том III, стр. 536.
[Закрыть] в это время был еще плохим демократом; он кокетничал с Франкфуртским реакционерным собранием и даже был готов помириться с Инспруком и служить ему и против Вены и против поляков и против Италии, если бы только Инспрукский двор захотел согласиться на его особенные венгерские требования.
При всем этом я был пригвожден к Берлину безденежьем. Если бы у меня были деньги, то я, может быть, поехал бы в Венгрию, для того чтобы быть очевидцем, и много листов прибавилось бы тогда к сей уже и без того многолиственной исповеди! Но денег у меня не было, я не мог пошевелиться с места. Также не было и сношений с славянами; исключая одного незначительного письма Людвига Штура, на которое я хотел, но не мог отвечать, ибо не знал его адреса, я не получил из Австрии ни строки и сам ни к кому не писал[160]160
Это письмо Л Штура и ответ на него Бакунина напечатаны у мае в т. III, стр. 156 и 324.
[Закрыть].
Одним словом до самого декабря месяца я оставался в полном бездействии, так что не знаю, что даже и сказать об этом времени, разве только, что я ждал у моря погоды, твердо намереваясь ухватиться за первую возможность для действия. В каком же духе я хотел действовать, Вы уже знаете, государь. Это было для меня самое тяжелое время. Без денег, без друзей, прокричан как шпион, один посреди многолюдного города, я не знал, что делать, за что приняться, а иногда даже не знал, чем и как буду жить на другой день. Не одним безденежьем был я связан, я был пригвожден к Берлину, к Пруссии и вообще к северной Германии еще и клеветливыми слухами, распространившимися на мой счет; и хотя политические обстоятельства уже видимо изменились и были такого рода, что я почти совсем перестал ожидать и надеяться, однако я не мог и не хотел возвратиться в Париж, единственное прибежище, которое мне оставалось, не доказав сперва на живом деле искренность своих демократических убеждений. Я должен был выдержать до конца, для того чтобы спасти свою запятнанную честь.
(NB)
Я сделался зол, нелюдим, сделался фанатиком, был готов на всякое головоломное, только не подлое предприятие и весь как бы превратился в одну революционерную мысль и в страсть разрушения.
В конце сентября вероятно по требованию русского посольства, не подав впрочем сам к тому ни малейшего повода, я был принужден оставить Берлин[161]161
Бакунин был арестован и выслан из Берлина в конце сентября и. ст., о чем сообщает в своей депеше от 17/29 сентября российский посол при прусском дворе Мейендорф: «Бакунин,– пробывший около двух недель (на самом деле свыше двух месяцев.– Ю. С.) в Берлине, на днях выехал обратно в Бреславль. Арест, которому он подвергся, не имел другой цели как ознакомление с его бумагами, рассмотрение коих не указало никаких следов его связей с Россией, но показало очень тесные его сно-щения как с польской эмиграцией, так и с республиканцами этой страны (т. е. Германии.– Ю. С. ) Полагают, что Бакунин как человек действия принял бы командование над баррикадами в случае конфликта, и его считают более опасным для спокойствия Германии, чем России. Поэтому он безотлагательно будет выслан из Пруссии, а Австрии доставлены будут необходимые сведения, дабы он не мог долго оставаться в ней. Если бы здесь произошли народные движения, он одним из первых был бы арестован и заключен в крепость». На этой депеше Дубельт сделал следующую надпись: «Если бы прусское правительство действовало твердо, то оно выдало бы нам этого мошенника» («Дело» о М. Бакунине).
Как мы видим, предположение Бакунина, что высылка его произведена по проискам русского правительства (кстати это же заявление Бакунин повторил на допросе в австрийской комиссии), до известной степени подтверждается. Во всяком случае ясно, что прусская полиция действовала по соглашению с российским послом, а может быть и по его инициативе:– ведь он сам признает, что прусская полиция искала в бумагах Бакунина доказательств его связей с Россией и вероятно сообщала взятые у него бумаги Мейендорфу. Из депеши также вытекает, что все три монархические полиции, российская, прусская и австрийская, работали в полном согласии и оказывали друг другу посильную помощь, осведомляя одна другую об опасных личностях, к каковым уже тогда отнесен был Бакунин.
В своем показании перед саксонскою следственною комиссией от 19 сентября 1849 года Бакунин сообщает, что этот приказ, содержавший угрозу о выдаче его России в случае возвращения в прусские пределы, был подписан фон Путкамером (1800-1874), берлинским полицей-президентом, занимавшим в 1848 г. пост директора министерства внутренних дел («Красный Архив», том 27, стр. 172; «Материалы для биографии», т. II. стр. 51).
Кстати, чешские демократы интересовались тогда судьбою Бакунина. В газете «Ceska Vcе1а» от 27 сентября 1848 года появилась такая заметка: «Известный русский писатель Бакунин, проживавший в качестве эмигранта в чужих странах, был недавно арестован в Берлине. Неужели прусское вероломство отправит его в Петербург?» (Чейхан, прим. 133).
[Закрыть]. Возвратился [я] в Бреславль, но в начале же октября был принужден оставить Бреславль (В Бреславле, равно как и я Берлине, демократы готовились было к вооруженному отпору против первых реакционерных мер прусского правительства. Никогда, может быть, не была прусская Шлезия так готова к всеобщему народному восстанию, как именно в это время. Я видел сии приуготовления, радовался им, но сам не принимал в них участия, ожидая более решительных обстоятельств». (Примечание М. Бакунина.)
и вообще все прусские владения с угрозою, что если я возвращусь, то меня выдадут русскому правительству. Я, разумеется, после такой угрозы уж и не пробовал возвращаться. Хотел остановиться в Дрездене, но и оттуда был изгнан по недоразумению, как сказал потом министр, и на основании древнего требования российского посольства.