Текст книги "Исповедь"
Автор книги: Михаил Бакунин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Как увидим ниже, в таком же духе старались объяснить «Исповедь» и некоторые другие писавшие о ней. Всем им пришлось отказаться от этой надуманной, кабинетной гипотезы, как только опубликованы были записки, тайком переданные Бакуниным родным на свидании в феврале 1854 года.
Одного из первых об «Исповеди» высказалась Вера Николаевна Фигнер. Человек совершенно иного морального склада, чем Бакунин, В. Фигнер была потрясена как фактом «Исповеди», так и ее тоном. В этом документе по мнению В. Н. автор его «унижает свое прошлое – революционное прошлое 40-х годов». По видимому имея в виду мнение, высказанное мною в первом издании тома I моей книги о Бакунине, Фигнер не соглашается с ним:
«Иные высказывают мнение, – пишет она, – что «Исповедь» была применением правила «цель оправдывает средства», что Бакунин брал на себя личину; что он притворялся и лгал, чтобы вырваться на свободу и вновь отдаться кипучей революционной борьбе. Но это невероятно, противоречит общему тону рассказа, противоречит содержанию его переписки с родными из Шлиссельбургской крепости, противоречит наконец его поведению и образу жизни в Сибири, где он вызывал недоумение тех, кто хотел видеть в нем непреклонного борца за свободу». И дальше Фигнер склоняется к признанию покаяния Бакунина искренним: «Сомненья нет,– говорит она, – Бакунин в «Исповеди» был искренен... Если Бакунин «Исповеди» далек и совершенно чужд Бакунину, которого мы знаем по последнему десятилетию его жизни, то он родственен и близок Бакунину прямухинского периода, периоду перед отъездом в Берлин в 1840 году, когда он увлекался философией Гегеля, находил все существующее разумным и не только не возмущался «гнусной» русской действительностью эпохи Николая I, но находил ее прекрасной и был патриотом своего царя и отечества... В его психологии обнаружился атавизм, возврат к Бакунину 30-40-х годов». И Фигнер заключает:
«Смотря на дело в этой перспективе, можно понять «Исповедь». Можно сказать, что все мы, как почитатели, так и хулители Бакунина, создали мечту, иллюзию о цельности его натуры и его жизни, а «Исповедь» разорвала эту иллюзию надвое. Иллюзия разорвана надвое, но величавая фигура Бакунина и любовь к нему остаются. И в этом деле, быть может, всего печальнее, что после «исповеди» перед Николаем I он не сделал исповеди перед своими друзьями и единомышленниками».
Через 4 года Вере Фигнер пришлось отказаться от своей точки зрения. Приведя несколько выдержек из его тайком переданных писем из крепости, в которых выясняется его верность старым революционным убеждениям, Фигнер пишет: «Эти цитаты заставляют думать, что «Исповедь» Николаю I была приложением правила «цель оправдывает средства», но это не может удовлетворить и успокоить потрясенного читателя».
На несколько отличной позиции стоит известный исследователь нашего революционного прошлого Б. П. Козьмин. В своей заметке-рецензии об «Исповеди» он признает покаяние Бакунина непритворным, говоря: «Полонский вполне прав, когда он отвергает мысль о притворстве Бакунина. При чтении «Исповеди» всякие сомнения в искренности ее автора отпадают... Бакунин искренен. Он писал то, что действительно думал, говорил о том, в справедливость чего в то время он верил. Он.... действительно каялся». Но дальше Козьмин отвергает гипотезу Полонского, будто Бакунин в крепости вернулся к оправданию действительности. По мнению самого Козьмина тон «Исповеди» объясняется тем, что Бакунин разочаровался в государственных формах современной ему Западной Европы, а также в революционном движении 1848 года, носившем чисто политический характер. Отсюда его увлечение славянством (но разве оно не присуще было Бакунину раньше? – Ю. С), мысль о революционной диктатуре и надежда склонить Николая I взять на себя эту революционную диктатуру (?) и освобождение славян.
Это разочарование Бакунина началось не в Петропавловской крепости, а гораздо раньше. Это было разочарование не в целях, а в средствах к их достижению. Разочаровавшись в радикальных средствах, в путях бунтовских, «Бакунин столь же искренно и горячо уверовал в... путь демократического цезаризма», а «Исповедь» и была выражением этой новой веры. Правильность такого толкования по мнению Б. Козьмина якобы доказывается содержанием брошюры Бакунина «Народное Дело» 1862 года, в которой допускается примирение революционеров с царем, если он согласится стать царем «земским». А так как в те времена мысль о полной противоположности царизма интересам масс была еще не достаточно ясной, то, по мнению Козьмина Бакунин заслуживает снисхождения.
Далее следует группа отзывов об «Исповеди», принадлежащих писателям, разделяющим анархистское мировоззрение. Эти люди естественно сильнее других почувствовали удар, ставивший под сомнение революционную честь одного из основоположников их партии, а с другой стороны они опасались использования этого неприятного факта противниками анархизма для скомпрометирования последнего. Поэтому они никогда не договаривают до конца, пытаются обходить острые углы и говорить не на тему, а в сторону от нее и притом выражаться неопределенными фразами, допускающими различное истолкование.
И. Гроссман-Рощин, анархизм которого уже в то время дал изрядную трещину, в заметке «Сумерки великой души» в сущности становится на позицию В. Полонского. «Эта исповедь, – говорит он, – позор и падение, позор великой души, но позор, падение титана, но все-же падение». Но чем же оно объясняется? Психологическим дуализмом Бакунина. не сумевшего довести до конца материалистическое понимание мира, ввести веру и волю в рамки объективного исторического процесса. «Разочаровавшись во всесилии духа разрушения, увидавши, что и воля не владыка и, не созидательница «обстоятельств», Бакунин должен был удариться в противоположную крайность и признать всесилие лютого врага своего – объективного хода вещей. Смертельно раненый в неравном бою, Бакунин кается и ищет, напряженно, по донкихотски честно, своего врага, чтобы вручить ему жезл и корону и сказал ему: от имени воли и веры заявляю тебе, Демиург истории, перводвигатель мира, первооснова всех вещей, мы побеждены и каемся в грехах наших, в безумии нашем! Реально и конкретно это поражение воли и веры выразилось в этой исповеди, в этом письме к царю». Другими словами Гроссман-Рощин признает искренность разочарования и раскаяния Бакунина. Это еще яснее видно из его дальнейших слов: «Бакунин в один момент своего бытия, ослабленный, одинокий, потерпевший поражение за поражением, усомнился в правде движения, революции и воли, страшной правдой показались ему Покой, Объективный ход истории и Классово-Обломовская покорность. В этот страшный час, в этот тяжкий час на сцену выступил и символ покоя, безволия, покорности ходу вещей, и символом этой духовной Сахары явилось письмо к Николаю I».
Не соглашаясь с тем, что «Исповедь» серьезно роняет Бакунина как революционера, что она разрушила легенду о Бакунине-Прометее, Гроссман-Рощин подчеркивает, что позже Бакунин воскрес и только тогда сделался анархистом.
Характерная анархистская заметка об «Исповеди» появилась без подписи в журнале «Почин» 1921-1922, No 4-5, стр. 14 сл. Несмотря на тенденциозность автора, вдобавок не всегда выражающегося достаточно вразумительно, заметка исходит из правильного отрицания искренности «Исповеди». Автор усматривает в ней «вынужденную неискренность, тактическую ложь по отношению к слепой и грубой силе самодержавия». Аноним (быть может именно потому, что аноним) настолько смел, что отказывается осуждать Бакунина за проявленную им склонность к компромиссу, хотя бы в области форм. По его мнению Бакунину за «Исповедь» «не перед кем каяться: ни перед обществом, к которому он не обращался подобно Белинскому я Некрасову (?), ни перед товарищами, которым он не изменял, к которым он стремился всей душой... Если «Исповедь» Бакунина позорна и унизительна, то не для его мощного исторического облика, а для извращающего начала государственной власти». Далее автор даже высказывает предположение, что нравственный разлад, испытанный Бакуниным при писании «Исповеди» и вследствие принуждения его ко лжи, усилил его отрицательное отношение к государству и толкнул его позже к анархизму. Впрочем приоритет этой оригинальной мысли принадлежит и здесь В. Полонскому, который в цитированном предисловии к «Исповеди» писал: «Можно даже предположить, что необузданность (?!) его анархической деятельности питалась тягостными воспоминаниями о прошлом «падении», которое надо было искупить самой дорогой ценой».
Заметка M. Hеттлау, напечатанная в No 8-9 «Почина» за 1921-1922 гг., стр. 11 сл., представляет перевод его статейки, помещенной в английском анархистском журнале «Freedom» за май 1922 г. Еще до того Неттлау поместил в том же журнале (октябрь 1921 года) статейку в ответ на статью В. Сержа, появившуюся в «Форуме». Текст, напечатанный в «Почине», отличается от текста статьи Неттлау в майском номере «Фридома» во-первых тем, что в последней имеется предисловие, которого в «Почине» нет, а во-вторых тем, что в русском переводе опущены некоторые места-не знаем, автором или же редактором русского анархистского журнала. Например там, где Неттлау говорит о национализме, лежащем в основе «ИСПОВЕДИ», у него дальше сказано: «Он и позже не был свободен от этих националистских преувеличений, затушевывавших и сковывавших его более тонкие чувствования, вплоть до 1864 года, и даже после того этот демон дремал в нем, сдерживаемый единственно ободряющим зрелищем международного рабочего движения с момента его возникновения».
Неттлау находит, что хорошая встреча, оказанная Бакунину в России, предрасположила его к откровенности с царем. С другой стороны эта встреча внушила ему надежду, что он будет жить и когда-нибудь снова добьется свободы. Вот каковы были мотивы, руководившие им в течение дальнейших 10 лет и в частности в то время, когда он писал «Исповедь». Последняя показывает, что Бакунин решил добиться свободы «достойными средствами», отказавшись от предательства, и для одурачения царя прибег к «тонкому приему», выражавшемуся в том, что Бакунин «умалял свое собственное значение и вместе с тем брал на себя полную ответственность за то, что он делал и когда-либо намеревался делать». «Покорный тон некоторых мест» тоже «не должен шокировать», ибо царь и не стал бы читать документа, написанного в иной форме. «В общем он хотел провести царя видимою искренностью, говоря правду, но далеко не всю правду».
Таким образом Неттлау в общем дает правильную оценку «Исповеди», хотя явно стремится ослабить теневые ее стороны в интересах реабилитации Бакунина.
Можно ли упрекать Бакунина за «Исповедь», спрашивает Неттлау и отвечает: «Я думаю, что он был волен делать то, что он считал лучшим, и что только «елейная прямолинейность» найдет его поступок неправильным».
Переходя к оценке «Исповеди» как документа исторического, Неттлау замечает: «В содержании «Исповеди» не все одинаково ценно в смысле историческом и биографическом». Умалчивания Бакунина показывают, что «он принимал все меры к тому, чтобы не повредить ни лицам, ни идеям»,
Неттлау правильно отклоняет попытки большинства анархистов отмахнуться от «Исповеди» указанием на то, что в 1851 году Бакунин не был еще дескать законченным анархистом.
Крупным недостатком «Исповеди» является по словам Неттлау проникающий ее национализм. Упомянув о попытке Бакунина в 1848 г. обратиться с письмом к царю, предлагавшим ему стать во главе славянского движения, Неттлау прибавляет: «Это показывает, куда логически ведет национализм даже лучших людей: он привел Бакунина, по крайней мере по духу и намерениям, в объятия Николая I». А сама «Исповедь» есть «логический вывод националистического мировоззрения».
В дальнейших компромисных действиях Бакунина Неттлау обвиняет самодержавный режим, вынуждавший дескать на такие действия. Так ответственность за подачу Бакуниным прошения о помиловании Неттлау возлагает на мелочность Александра II. В общем Неттлау видимо смущен открывшейся картиной и не знает, как выпутаться из создавшегося положения. Свою заметку он заканчивает следующей тирадой: «Быть справедливым и рассуждать на основании серьезных исторических данных (В английском тексте сказано: «proper historic khowledge», т. е. «собственных знаний по истории».) – вот все, что требуется, и тогда также и эта исповедь встретит полное понимание, как человеческий документ действительности и фантазии, смелости и хитрости – порождение их середины (В оригинале сказано: «its milieu», т. е. «его среды».), что и не могло быть иначе».
Раз заговорив о Неттлау, мы приведем здесь и другие известные нам отзывы его об «Исповеди».
В заметке «Жизненное дело Михаила Бакунина», помещенной в выпущенном в Берлине издательством «Синдикалист» в 1926 г. сборничке «Наш Бакунин», М. Неттлау говорит, что «Исповедью» Бакунин «очень ловко сумел отделаться от дальнейшего следствия, правда ценою долголетнего тюремного заключения, подорвавшего его здоровье». И Неттлау прибавляет: «Если бы русские правительства с 1851 по 1917 год могли использовать этот документ против Бакунина, они бы это сделали; одно это должно предохранить от имевшего с 1919 года место злоупотребления этим документом, которое в 1921 году вскоре по опубликовании его прекратилось».
В том же сборнике Неттлау полемизирует с статейкою К. Керстена, переводчика «Исповеди» на немецкий язык, напечатанной в журнальчике «Die neue Bucherschau» 1926 (6 Jahr, 4 Folge, erste Schrift, стр. 8 сл.) под заглавием «Поэт революции». По словам Керстена «хотя эта «Исповедь» представляет автобиографию, но в действительности это-смесь «вымысла и правды», она свидетельствует о фатальной двойственности деклассированного человека. В мировой литературе нет документа, который мог бы сравниться с этим писанием. Ее можно использовать как исторический источник, но с решительным скептическим подходом, ее можно рассматривать как чисто психологический документ-и будешь сбит с толку, можно усмотреть в ней шедевр политической дипломатии революционера и вместе с тем испытывать отрицательное отношение к методам, к которым прибегает этот политический узник». Отмечая, что никогда Николай не слыхал ничего подобного тому, что наговорил ему Бакунин в «Исповеди» о самодержавной системе правления, Керстен указывает, что перехитрить царя Бакунину не удалось, и что тот в раскаяние его правильно не поверил.
Но рукопись «Исповеди» осталась в руках правительства страшным оружием против Бакунина, и мысль о возможности опубликования ее всю жизнь висела кошмаром над ее автором, парализуя его энергию в наиболее решительные минуты.
В этой гипотезе и заключается оригинальная сторона заметки Керстена. Напоминая о том, что в разгар выступлений Бакунина на стороне поляков в 1863 году русское правительство собиралось издать брошюру Шведа «Михаил Бакунин в собственном изображении», содержавшую ряд извлечений из «Исповеди» и других покаянных писаний Бакунина, Керстен именно этим объясняет отъезд Бакунина из Швеции, его разрыв с Герценом (!) и временный отход от революционной работы. «Почему брошюра не была опубликована, – говорит Керстен, – мы не знаем... Твердо установлено только, что Бакунин скоропалительно покидает Швецию, порывает сношения с поляками, вступает в конфликт с Герценом. Все окутано туманом... Не. показали ли ему в Стокгольме рукопись брошюры?» Через семь лет, в разгар революционного брожения во Франции в 1870 г., в котором Бакунин принимает личное участие, снова заговаривают об опубликования вышеназванной брошюры для морального скомпрометирования Бакунина (на самом деле русское правительство хотело нанести Бакунину удар за его активное участие не в французском движении, а в нечаевском деле). Снова брошюра не публикуется, но снова Бакунин быстро сходит со сцены.
Через два года (на самом деле через 3-4 года) во время итальянских волнений «должен был в третий раз вынырнуть призрак. В третий и в последний раз. Теперь Бакунин окончательно отказывается от всякой революционной работы. Над жизнью его тяготело проклятие».
Против этой гипотезы, свидетельствующей только о плохом знакомстве ее автора с фактами, справедливо возражает Неттлау в своей заметке, напечатанной в упомянутом сборнике и озаглавленной «Бакунин и его «Исповедь».
Возражение Курту Керстену», Неттлау напоминает, что о поездке в Италию Бакунин думал еще в 1862 г., т. е. задолго до того, как в Петербурге решили выпустить против него брошюру; что уехав в октябре 1863 г. из Швеции, он снова приехал туда в 1864 г., что сношения его с поляками прервались по причинам, не имевшим никакого отношения к брошюре, и по столь же не от него зависевшим причинам произошла ссора его с сыном Герцена; словом никаких доказательств связи между действиями Бакунина и подготовлением брошюры не существует.
Второе указание Керстена на французские события столь же неосновательно. Существует масса документов, из которых мы узнаем о планах, настроениях и действиях Бакунина за это время. Никакого отношения к плану русского правительства издать названную брошюру они не имеют, и отъезд Бакунина из Лиона, а позже из Марселя объясняется известными фактами, связанными с ходом событий в этих городах и приводившими к мысли о безнадежности местных восстаний в ближайшее время. Брошюра никакого отношения ко всему этому не имела (да впрочем Керстен, чего не замечает Нетглау, и сам не говорит здесь, что Бакунин узнал о возобновлении намерения русского правительства издать против него брошюру).
Наконец третья ссылка Керстена на итальянские события и отход Бакунина от политической деятельности столь же легковесна. Во-первых два года спустя после отъезда Бакунина из Франции никаких волнений в Италии не было, а вспыхнули они только в 1874 году; далее заявление Бакунина об его уходе в частную жизнь связано вовсе не с мифической брошюрою, о которой в то время русское правительство и не помышляло, а с другими, там великолепно известными мотивами (при том, чего здесь не указывает Неттлау, уход этот был в значительной мере фиктивным). Действительный отход Бакунина от участия в революционной работе состоялся только в 1874 г., и опять-таки без всякого отношения к брошюре, а вследствие разочарования и личного разрыва с товарищами по Альянсу. И Неттлау справедливо говорит, что оставив почву фактов, Керстен вступил на почву романа. Но дальше он сам сходит со строго фактической почвы, пытаясь доказать, что не Бакунин боялся опубликования «Исповеди», а боялось этого само правительство, опасавшееся, что в случае опубликования брошюры Шведа, Бакунин даст ему такой ответ, который скомпрометирует царизм и разоблачит жестокости, царящие в его застенках. Последнее отчасти верно, но что Бакунину перспектива разоблачения проявленной им слабости не могла быть приятной, в этом тоже сомневаться не приходится, хотя и не следует этого страха преувеличивать: отговориться, в особенности указанием на продолжение им революционной работы, Бакунин всегда сумел бы.
Последний по времени отзыв М. Неттлау об «Исповеди», данный им в книге «Der Anarchismus von Proudhon zu Kropotkin», Берлин 1927, стр. 34, гласит: «Это – в высшей степени сложный документ, с помощью которого Бакунин путем уничижения своей личности добился своей цели – избавить себя от действительного инквизиторского следствия относительно польских и других дел, что помогло его делу. Под внешней откровенностью скрывается глубочайшая скрытность. Искренен, только националистический тон, так как мы неоднократно снова встречаем его в ряде писем и манускриптов, написанных в обстановке полнейшей свободы. Форму приходилось приспособить к взятой на себя роли, и как бы отталкивающе и тяжело ни действовал на первый взгляд этот документ, тем не мечее все выясняется, когда к нему подходишь с знанием относящегося сюда богатого материала» ( Кроме названных выше М. Неттлау, насколько мне известно, поместил еще заметки об исповеди в «Freie Arbeitsstimme», «Le Libertaire» и «Roda Fanor» за 1922 и 1925 годы, но нам не удалось их достать. Впрочем вряд-ли они содержат что-либо новое сверх высказанного в рассмотренных выше отзывах М. Неттлау об этом документе.)
В рецензии на «Исповедь», помещенной в журнале «Печать и революция» 1921, книга 3, стр. 202 сл., А. Боровой стоит приблизительно на точке зрения Гроссмана-Рощина. Признавая «Исповедь» человеческим документом колоссального исторического и психологического значения, Боровой в отличие от Неттлау готов признать в ней наличие действительного покаяния, хотя и не в том смысле, какой этому термину придавали жандармы.
Отмечая, что «внешних заявлений раскаяния в «Исповеди» – бесчисленное количество», и что они «производят тяжелое впечатление», Боровой полагает, что «центр ее – не в этих заявлениях,... что они лишь – невольная дань условиям места, в которых находился Бакунин».
По мнению Борового «Исповедь» нужна была Бакунину не только для царя, не только для облегчения собственной участи. «Она нужна была ему для его личного покоя как средство отделаться от прошлого, испепелить его гнетущие призраки». Составляя исповедь, Бакунин переживал период душевного перелома, подлинного раскаяния в прошлой работе и разочарования в предыдущем этапе своего развития. «Исповедь» – этап жизни, кипучей, необычайно сложной, то вдохновенно-пророческой, то богемно-бестолковой, этап, пройденный до конца и принесший Бакунину со святым «духовным пьянством», «пиром без начала и конца», восторгами пережитых мгновений глубокую, незаглушимую ничем горечь разочарований, мучительный стыд за ошибки и неудачи. Отсюда ненасытная жажда очищения от налипшей грязи, отсюда жестокая «расправа» над прошлым, не давшим подлинного удовлетворения революционера. Они – естественный продукт обид и неудач этого первого этапа революционной деятельности Бакунина». И дальше: «Волнуясь и спеша, казнил себя Бакунин. Его «Исповедь» – прежде всего исповедь перед самим собою. В ней излил он свою скорбь, свою усталость, свое отвращение. Кому бы, для кого бы ни писалась «Исповедь», кто бы ни читал ее, – в ней стояли бы все те же слова, что нашел и царь».
Об отступничестве Бакунина, как показала вся его дальнейшая жизнь, или о готовности его купить себе облегчение участи ценою отступничества не может быть и речи. По мнению Борового «Исповедь» вообще не может бросить никакой тени на мировоззрение Бакунина. Это был этап, после которого он воскрес для новой, более плодотворной жизни. «И вопреки мнению тех, кто в тревоге за возможное якобы потускнение образа любимого героя, за омрачение его имени скорбит о появлении «Исповеди», надо наоборот приветствовать документ, с неслыханной силой и искренностью рисующий образование великой души великого революционера. Немногим дано было видеть тайный рост ее зреющих сил, тюрьма же раскрыла нам настежь двери в самые сокровенные углы ее».
Неудивительно, что другой анархист, Н. Отвеpженный, выпустивший спустя четыре года совместно с тем же А. Боровым книжку «Миф о Бакунине», не соглашается с точкой зрения своего сопартийца, делающего из нужды добродетель и готового усмотреть в «Исповеди» подлинное покаяние, представляющее на его взгляд не минус, а плюс, подъем на более высокую ступень. Для этого Отверженный не достаточно самоотвержен. Правда в предисловии к названной книжке реванш берет как будто Боровой, судя по следующей фразе: «Многокрасочный его (Бакунина) путь, подчас противоречивый, идущий мимо бездн к высотам творческого самоутверждения, представляется авторам более ценным, чем прямой и безошибочный [путь] безжизненного догматизма». Но судя по дальнейшему содержанию брошюры, в которой Боровой «Исповеди» уже не касается, а избирает менее скользкую тему о возможности сопоставления Бакунина с Ставрогиным в «Бесах» Достоевского, тогда как основная статья сборничка «Проблема Исповеди» написана Н. Отверженным, отвергающим позицию в этом вопросе Борового, приходится допустить, что в анархистских кругах преобладанием пользуется его точка зрения, совпадающая приблизительно с точкой зрения М. Неттлау.
Никакого подлинного покаяния со стороны Бакунина Отверженный не усматривает, а видит в «Исповеди» сплошное притворство, продукт «Нечаевской» тактики, считавшей все средства дозволенными для достижения благой цели. «Без сомнения «Исповедь» – самая утонченная игра духовного притворства, какую когда-либо приходилось вести величайшему мастеру конспиративных заговоров и организатору тайных революционных обществ, но вместе с тем она – замечательный памятник анархической, неоформленной стихии Бакунина той эпохи». Конечно в «Исповеди» содержится много выражений в духе покаяния, но «необходимо понять, что этот образ является только личиной Бакунина, искусной маской притворства». Не следует впрочем преувеличивать возмущение тоном записки; «перед нами определенный стиль той эпохи смягчения формы», и в доказательство автор приводит выдержки из некоторых обращений А. И. Герцена 1840 и 1842 гг. к начальству, составленные в таком же примерно духе. Так или иначе в «Исповеди» мы имеем дело с документом «нечаевского» стиля, каковой для Бакунина не являлся уже и тогда чем-то новым или неожиданным. Ссылаясь на свидетельства В. Белинского, Т. Грановского и других знакомых Бакунина по 30-м годам, Отверженный приходит к тому выводу, что «еще в годы юности Бакунин порой обнаруживал известное пренебрежение к общепризнанным догматам», что он «еще в детстве [был] глубоко и органически чужд тем нравственным обязательствам, общественным догматам, которые властно тяготели над его современниками» (в пример он приводит отношение Бакунина к денежному вопросу). И «Исповедь» – «в этом смысле дерзкий вызов общепринятым догматам и абсолютной истине». Раз открывалась какая-то возможность добиться свободы, Бакунин не поколебался покривить душой: «Путь единственный к свободе и революционной деятельности был путь трагической Голгофы (какая же для «нечаевца» может быть трагическая Голгофа? – Ю.С.), путь нравственного унижения и душевного страдания. На лицо необходимо было надеть позорную маску «отречения». Этот путь был единственный, дающий возможность если не получить свободу, то мечтать о ней, и Бакунин бесстрашно бросил на алтарь революции свою честь, личное мужество и революционную непримиримость».
В прошении о помиловании от 14 февраля 1857 г. Отверженный снова усматривает дальнейшее проявление той же «нечаевской» тактики. «Это письмо, говорит он, – лучший аргумент того, как «нечаевская стихия», доведенная до пределов логического бесстрашия, могла обезличить даже такую мощную индивидуальность, каким был Бакунин» (за стиль Отверженного мы не отвечаем).
Не вступая в полемику с автором этих строк, можно только спросить его, зачем он применяет к охарактеризованной им тактике эпитет «нечаевской» Ведь Нечаев, попав в крепость, вел себя вовсе не по «нечаевски» в кавычках. Зачем же ему отвечать за других?
В «Записках русского исторического общества в Праге» (книга 2, Прага 1930, стр. 95-124) Б. А. Евреинов поместил статью «Исповедь М. А. Бакунина», представляющую уникум в литературе, посвященной рассматриваемому вопросу: ни один революционер не отнесся так строго и беспощадно к Бакунину за «Исповедь», как этот белогвардейский критик. Так как заграничный журнал недоступен широким кругам нашей читающей публики, то мы приведем из названной статьи ряд выдержек.
Прежде всего автор в отличие от Корнилова считает более «осторожным признать, что истинный характер «Исповеди» был скрыт Бакуниным (от друзей.Ю.С.). Он не утаил лишь самого факта своего обращения к царю из Петропавловской крепости». И это неудивительно ввиду содержания «Исповеди», ее характера, «ее льстивого, подобострастного, верноподданнического тона», которые на первых порах произвели ошеломляющее впечатление, особенно в кругах анархистских. «Те, кто привык смотреть на Бакунина как на учителя и вождя, кто склонен был ставить его на пьедестал и верить в цельность и непреклонную силу его характера, были крайне смущены как самим фактом «покаянного» обращения Бакунина к царю Николаю I, так и в особенности содержанием и тоном этого обращения». Даже если принять во внимание, что таких фактов в истории русского революционного движения было немало, «документ этот поражает нас неприятно и болезненно и делает естественными и законными недоуменные вопросы», было ли это искренними заявлениями или хитрым приемом.
«Другие революционеры приходили к покаянному настроению в конце своей революционной карьеры. «Исповедь» Бакунина прорезывает его революционную деятельность в самой середине ее».
Евреинов думает, что в тюрьме Бакуниным овладело действительное разочарование, что он произвел переоценку ряда своих прежних позиций, и что он сознал свою основную ошибку, заключавшуюся в преувеличении революционной готовности народов славянских и русского.
Таким образом в «Исповеди» перемешаны элементы хитрости с элементами покаяния. «Это произведение Бакунина сложно и интересно не только потому, что в нем причудливо сочетаются два плана: один – униженный, льстивый и покаянный, и другой – твердый, обличительный и агитационный, но также и тем, что оба эти плана органически друг с другом связаны и друг друга дополняют». В «Исповеди» «далеко не все сводится к желанию «одурачить». Несомненно, что во многих своих разочарованных словах и мыслях Бакунин был вполне искренен». И в доказательство своей мысли Евреинов (подобно Б. Козьмину) ссылается на ту же брошюру «Народное Дело», в которой говорится о «земском царе». Но необходимо подчеркнуть, что все цитированные выше авторы, допускавшие наличие некоторых элементов покаяния в «Исповеди», держались этого мнения до тех пор, пока не стали известны записки Бакунина, тайком переданные им родным на свидании в феврале 1854 года, тогда как Евреинов высказал это мнение о действительном раскаянии Бакунина и о подлинном его разочаровании в революции через пять лет после опубликования упомянутых записок.
Далее, те авторы, которые допускали действительность разочарования Бакунина, полагали все же, что для него писание «Исповеди» связано было с душевной мукой, с глубокими нравственными страданиями; иные из них даже говорили о падении Бакунина.
Евреинов ни с чем подобным не согласен-и просто потому, что он держится самого отрицательного взгляда на Бакунина как на моральный тип. Он не согласен с взглядом, что «Бакунин обладал «великой душой», непреклонным, гордым и благородным характером». Он тщательно подбирает все личные недостатки Бакунина, его легкомысленное отношение к деньгам, деспотизм, вмешательство в чужие дела, его поведение в Сибири, даже непочтительное отношение к родителям, у которых он однако не стыдился мол брать деньги (!), приводит отрицательные отзывы о нем Белинского и Герцена, его действия во время экспедиции Лапиньского, причем (возможно просто по невежеству) не удерживается от клеветы, его лукавство, дипломатическую изворотливость, актерство, пасование перед силой (?) – все для того, чтобы «отнести Бакунина к категории людей, моральный уровень которых невысок». А отсюда следует у него естественный вывод: «Я не вижу в «Исповеди» «падения», так как она не вызвала трагедии в душе Бакунина, а пробудила в нем лишь чувство игрока, готового сделать ловкий, ход».