Текст книги "Том 1. Дьяволиада (с иллюстрациями)"
Автор книги: Михаил Булгаков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Так он и сделал. И опять анкету написал и начал действовать и показал себя во всем блеске. Баранов в двойных тулупах водил через границу, а под тулупами брабантские кружева; бриллианты возил в колесах, дышлах, в ушах и невесть в каких местах.
И в самом скором времени очутились у него около пятисот апельсинов капиталу.
Но он не унялся, а подал куда следует заявление, что желает снять в аренду некое предприятие, и расписал необыкновенными красками, какие от этого государству будут выгоды.
В учреждении только рты расстегнули – выгода действительно выходила колоссальная. Попросили указать предприятие. Извольте. На Тверском бульваре, как раз против Страстного монастыря, перейдя улицу, и называется – Пампуш на Твербуле. Послали запрос куда следует: есть ли там такая штука. Ответили: есть и всей Москве известна. Прекрасно.
– Подайте техническую смету.
У Чичикова смета уже за пазухой.
Дали в аренду.
Тогда Чичиков, не теряя времени, полетел куда следует.
– Аванс пожалте.
– Представьте ведомость в трех экземплярах с надлежащими подписями и приложением печатей.
Двух часов не прошло, представил и ведомость. По всей форме. Печатей столько, как в небе звезд. И подписи налицо.
За заведующего – Неуважай-Корыто, за секретаря – Кувшинное Рыло, за председателя тарифно-расценочной комиссии – Елизавета Воробей.
– Верно. Получите ордер.
Кассир только крякнул, глянув на итог.
Расписался Чичиков и на трех извозчиках увез дензнаки.
А затем в другое учреждение:
– Пожалте подтоварную ссуду.
– Покажите товары.
– Сделайте одолжение. Агента позвольте.
– Дать агента!
Тьфу! и агент знакомый: Ротозей Емельян.
Забрал его Чичиков и повез. Привез в первый попавшийся подвал и показывает. Видит Емельян – лежит несметное количество продуктов.
– М-да… И все ваше?
– Все мое.
– Ну, – говорит Емельян, – поздравляю вас в таком случае. Вы даже не милльонщик, а трильонщик!
А Ноздрев, который тут же с ними увязался, еще подлил масла в огонь.
– Видишь, – говорит, – автомобиль в ворота с сапогами едет? Так это тоже его сапоги.
А потом вошел в азарт, потащил Емельяна на улицу и показывает:
– Видишь магазины? Так это все его магазины. Все, что по эту сторону улицы, – все его. А что по ту сторону – тоже его. Трамвай видишь? Его. Фонари?.. Его. Видишь? Видишь?
И вертит его во все стороны.
Так что Емельян взмолился:
– Верю! Вижу… только отпусти душу на покаяние.
Поехали обратно в учреждение.
Там спрашивают:
– Ну что?
Емельян только рукой махнул.
– Это, – говорит, – неописуемо!
– Ну, раз неописуемо – выдать ему n+1 миллиардов.
VДальше же карьера Чичикова приняла головокружительный характер. Уму непостижимо, что он вытворял. Основал трест для выделки железа из деревянных опилок и тоже ссуду получил. Вошел пайщиком в огромный кооператив и всю Москву накормил колбасой из дохлого мяса. Помещица Коробочка, услышав, что теперь в Москве «все разрешено», пожелала недвижимость приобрести; он вошел в компанию с Замухрышкиным и Утешительным и продал ей Манеж, что против Университета. Взял подряд на электрификацию города, от которого в три года никуда не доскачешь, и, войдя в контакт с бывшим городничим, разметал какой-то забор, поставил вехи, чтобы было похоже на планировку, а насчет денег, отпущенных на электрификацию, написал, что их у него отняли банды капитана Копейкина. Словом, произвел чудеса.
И по Москве вскоре загудел слух, что Чичиков – трильонщик. Учреждения начали рвать его к себе нарасхват в спецы. Уже Чичиков снял за 5 миллиардов квартиру в пять комнат, уже Чичиков обедал и ужинал в «Ампире».
VIНо вдруг произошел крах.
Погубил же Чичикова, как правильно предсказал Гоголь, Ноздрев, а прикончила Коробочка. Без всякого желания сделать ему пакость, а просто в пьяном виде, Ноздрев разболтал на бегах и про деревянные опилки, и о том, что Чичиков снял в аренду несуществующее предприятие, и все это заключил словами, что Чичиков жулик и что он бы его расстрелял.
Задумалась публика, и как искра побежала крылатая молва.
А тут еще дура Коробочка вперлась в учреждение расспрашивать, когда ей можно будет в Манеже булочную открыть. Тщетно уверяли ее, что Манеж казенное здание и что ни купить его, ни что-нибудь открывать в нем нельзя, – глупая баба ничего не понимала.
А слухи о Чичикове становились все хуже и хуже. Начали недоумевать, что такое за птица этот Чичиков и откуда он взялся. Появились сплетни, одна другой зловещее, одна другой чудовищней. Беспокойство вселилось в сердца. Зазвенели телефоны, начались совещания… Комиссия построения в комиссию наблюдения, комиссия наблюдения в Жилотдел, Жилотдел в Наркомздрав, Наркомздрав в Главкустпром, Главкустпром в Наркомпрос, Наркомпрос в Пролеткульт ит.д.
Кинулись к Ноздреву. Это, конечно, было глупо. Все знали, что Ноздрев лгун, что Ноздреву нельзя верить ни в одном слове. Но Ноздрева призвали, и он ответил по всем пунктам.
Объявил, что Чичиков действительно взял в аренду несуществующее предприятие и что он, Ноздрев, не видит причины, почему бы не взять, ежели все берут? На вопрос: уж не белогвардейский ли шпион Чичиков, ответил, что шпион и что его недавно хотели даже расстрелять, но почему-то не расстреляли. На вопрос: не делатель ли Чичиков фальшивых бумажек, ответил, что делатель, и даже рассказал анекдот о необыкновенной ловкости Чичикова: как, узнавши, что правительство хочет выпустить новые знаки, Чичиков снял квартиру в Марьиной роще и выпустил оттуда фальшивых знаков на 18 миллиардов и при этом на два дня раньше, чем вышли настоящие, а когда туда нагрянули и опечатали квартиру, Чичиков в одну ночь перемешал фальшивые знаки с настоящими, так что потом сам черт не мог разобраться, какие знаки фальшивые, а какие настоящие. На вопрос: точно ли Чичиков обменял свои миллиарды на бриллианты, чтобы бежать за границу, Ноздрев ответил, что это правда и что он сам взялся помогать и участвовать в этом деле, а если бы не он, ничего бы и не вышло.
После рассказов Ноздрева полнейшее уныние овладело всеми. Видят, никакой возможности узнать, что такое Чичиков, нет. И неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не нашелся среди всей компании один. Правда, Гоголя он тоже, как и все, в руки не брал, но обладал маленькой дозой здравого смысла.
Он воскликнул:
– А знаете, кто такой Чичиков? И когда все хором грянули:
– Кто?!
Он произнес гробовым голосом:
– Мошенник.
VIIТут только и осенило всех. Кинулись искать анкету. Нету. По входящему. Нету. В шкапу – нету. К регистраторше.
– Откуда я знаю? У Иван Григорьича.
К Ивану Григорьичу.
– Где?
– Не мое дело. Спросите у секретаря и т. д. и т. д.
И вдруг неожиданно в корзине для ненужных бумаг – она.
Стали читать и обомлели.
Имя? Павел. Отчество? Иванович. Фамилия? Чичиков. Звание? Гоголевский персонаж. Чем занимался до революции? Скупкой мертвых душ. Отношение к воинской повинности? Ни то ни се, ни черт знает что. К какой партии принадлежит? Сочувствующий (а кому – неизвестно). Был ли под судом? Волнистый зигзаг. Адрес? Поворотя во двор, в третьем этаже направо, спросить в справочном бюро штаб-офицершу Подгочину, а та знает.
Собственноручная подпись? Обмакни!!
Прочитали и окаменели.
Крикнули инструктора Бобчинского:
– Катись на Тверской бульвар в арендуемое им предприятие и во двор, где его товары, может, там что откроется!
Возвращается Бобчинский. Глаза круглые.
– Чрезвычайное происшествие!
– Ну!!
– Никакого предприятия там нету. Это он адрес памятника Пушкину указал. И запасы не его, а «Ара».
Тут все взвыли:
– Святители угодники! Вот так гусь! А мы ему миллиарды!! Выходит, теперича ловить его надо!
И стали ловить.
VIIIПальцем в кнопку ткнули:
– Кульера.
Отворилась дверь и предстал Петрушка. Он от Чичикова уже давно отошел и поступил курьером в учреждение.
– Берите немедленно этот пакет и немедленно отправляйтесь.
Петрушка сказал:
– Слушаю-с.
Немедленно взял пакет, немедленно отправился и немедленно его потерял.
Позвонили Селифану в гараж:
– Машину. Срочно.
– Чичас.
Селифан встрепенулся, закрыл мотор теплыми штанами, натянул на себя куртку, вскочил на сиденье, засвистел, загудел и полетел.
Какой же русский не любит быстрой езды?!
Любил ее и Селифан, и поэтому при самом въезде на Лубянку пришлось ему выбирать между трамваем и зеркальным окном магазина. Селифан в течение одной терции времени избрал второе, от трамвая увернулся и, как вихрь, с воплем: «спасите!» въехал в магазин через окно.
Тут даже у Тентетникова, который заведовал всеми Селифанами и Петрушками, лопнуло терпение:
– Уволить обоих к свиньям!
Уволили. Послали на биржу труда. Оттуда командировали: на место Петрушки – плюшкинского Прошку, на место Селифана – Григория Доезжай-не-Доедешь. А дело тем временем кипело дальше!
– Авансовую ведомость!
– Извольте.
– Попросить сюда Неуважая-Корыто.
Оказалось, попросить невозможно. Неуважая месяца два тому назад вычистили из партии, а уже из Москвы он и сам вычистился сейчас же после этого, так как делать ему в ней было больше решительно нечего.
– Кувшинное Рыло?
Уехал куда-то на куличку инструктировать Губотдел.
Принялись тогда за Елизавета Воробья. Нет такого! Есть, правда, машинистка Елизавета, но не Воробей. Есть помощник заместителя младшего делопроизводителя замзавподотдела Воробей, но он не Елизавета!
Прицепились к машинистке:
– Вы?!
– Ничего подобного! Почему это я? Здесь Елизавета с твердым знаком, а разве я с твердым? Совсем наоборот…
И в слезы. Оставили в покое.
А тем временем, пока возились с Воробьем, правозаступник Самосвистов дал знать Чичикову стороной, что по делу началась возня, и, понятное дело, Чичикова и след простыл.
И напрасно гоняли машину по адресу: поворотя направо, никакого, конечно, справочного бюро не оказалось, а была там заброшенная и разрушенная столовая общественного питания. И вышла к приехавшим уборщица Фетинья и сказала, что никого нетути.
Рядом, правда, поворотя налево, нашли справочное бюро, но сидела там не штаб-офицерша, а какая-то Подстега Сидоровна и, само собой разумеется, не знала не только чичиковского адреса, но даже и своего собственного.
IXТогда напало на всех отчаяние. Дело запуталось до того, что и черт бы в нем никакого вкусу не отыскал. Несуществующая аренда перемешалась с опилками, брабантские кружева с электрификацией, Коробочкина покупка с бриллиантами. Влип в дело Ноздрев, оказались замешанными и сочувствующий Ротозей Емельян, и беспартийный Вор Антошка, открылась какая-то панама с пайками Собакевича. И пошла писать губерния!
Самосвистов работал не покладая рук и впутал в общую кашу и путешествия по сундукам, и дело о подложных счетах за разъезды (по одному ему оказалось замешано до 50 000 лиц), и проч., и проч. Словом, началось черт знает что. И те, у кого миллиарды из-под носа выписали, и те, кто их должны были отыскать, метались в ужасе, и перед глазами был только один непреложный факт: миллиарды были и исчезли.
Наконец, встал какой-то Дядя Митяй и сказал:
– Вот что, братцы… Видно, не миновать нам следственную комиссию назначить.
ХИ вот тут (чего во сне не увидишь!) вынырнул, как некий бог на машине, я и сказал:
– Поручите мне.
Изумились:
– А вы… того… сумеете?
А я:
– Будьте покойны.
Поколебались. Потом красным чернилом:
– Поручить.
Тут я и начал (в жизнь не видел приятнее сна!).
Полетели со всех сторон ко мне 35 тысяч мотоциклистов:
– Не угодно ли чего?
А я им:
– Ничего не угодно. Не отрывайтесь от ваших дел. Я сам справлюсь. Единолично.
Набрал воздуху и гаркнул так, что дрогнули стекла:
– Подать мне сюда Ляпкина-Тяпкина! Срочно! По телефону подать!
– Так что подать невозможно… Телефон сломался.
– A-а! Сломался! Провод оборвался? Так чтоб он даром не мотался, повесить на нем того, кто докладывает!!
Батюшки! Что тут началось!
– Помилуйте-с… что вы-с… Сию… хе-хе… минутку… Эй! Мастеров! Проволоки! Сейчас починят!
В два счета починили и подали.
И я рванул дальше:
– Тяпкин? М-мерзавец! Ляпкин? Взять его прохвоста! Подать мне списки! Что? Не готовы? Приготовить в пять минут, или вы сами очутитесь в списках покойников! Э-э-то кто?! Жена Манилова – регистраторша? В шею! Улинька Бетрищева – машинистка? В шею! Собакевич? Взять его! У вас служит негодяй Мурзофейкин? Шулер Утешительный? Взять!! И того, что их назначил, – тоже! Схватить его! И его! И этого! И того! Фетинью вон! Поэта Тряпичкина, Селифана и Петрушку в учетное отделение! Ноздрева в подвал… В минуту! В секунду!! Кто подписал ведомость? Подать его, каналью!! Со дня моря достать!!
Гром пошел по пеклу…
– Вот черт налетел! И откуда такого достали?!
А я:
– Чичикова мне сюда!!
– Н… н… невозможно сыскать. Они скрымшись…
– Ах, скрымшись? Чудесно! Так вы сядете на его место.
– Помил…
– Молчать!!
– Сию минуточку… Сию… Повремените секундочку. Ищут-с.
И через два мгновения нашли!
И напрасно Чичиков валялся у меня в ногах и рвал на себе волосы и френч и уверял, что у него нетрудоспособная мать.
– Мать?! – гремел я, – мать?.. Где миллиарды? Где народные деньги?! Вор!!! Взрезать его, мерзавца! У него бриллианты в животе!
Вскрыли его. Тут они.
– Все?
– Все-с.
– Камень на шею и в прорубь!
И стало тихо и чисто.
И я по телефону:
– Чисто.
А мне в ответ.
– Спасибо. Просите, чего хотите.
Так я и взметнулся около телефона. И чуть было не выложил в трубку все сметные предположения, которые давно уже терзали меня:
«Брюки… фунт сахару… лампу в 25 свечей…»
Но вдруг вспомнил, что порядочный литератор должен быть бескорыстен, увял и пробормотал в трубку:
– Ничего, кроме сочинений Гоголя в переплете, каковые сочинения мной недавно проданы на толчке.
И… бац! У меня на столе золотообрезный Гоголь!
Обрадовался я Николаю Васильевичу, который не раз утешал меня в хмурые бессонные ночи, до того, что рявкнул:
– Ура!
И…
Эпилог…конечно, проснулся. И ничего: ни Чичикова, ни Ноздрева и, главное, ни Гоголя…
– Э-хе-хе, – подумал я себе и стал одеваться, и вновь пошла передо мной по-будничному щеголять жизнь.
«Накануне», 24 сентября 1922 г., «Литературное приложение» № 19.
Кроме того, рассказ напечатан в газете «Бакинский рабочий», 9 октября 1922 г.
Публикуется по сборнику: М. Булгаков. Дьяволиада, издательство «Недра», Мосполиграф, 1925 г., с необходимыми уточнениями, в частности, вместо: «Поэма в 10-ти пунктах…» в сборнике – ошибочно: «в 2-х».
Красная корона
(Hiztoria mordi[8]8
История болезни (лат.)
[Закрыть])
Больше всего я ненавижу солнце, громкие человеческие голоса и стук. Частый, частый стук. Людей боюсь до того, что, если вечером я заслышу в коридоре чужие шаги и говор, начинаю вскрикивать. Поэтому и комната у меня особенная, покойная и лучшая, в самом конце коридора, № 27. Никто не может ко мне прийти. Но чтобы еще вернее обезопасить себя, я долго упрашивал Ивана Васильевича (плакал перед ним) чтобы он выдал мне удостоверение на машинке. Он согласился и написал, что я нахожусь под его покровительством и что никто не имеет права меня взять. Но я не очень верил, сказать по правде, в силу его подписи. Тогда он заставил подписать и профессора и приложил к бумаге круглую синюю печать. Это другое дело. Я знаю много случаев, когда люди оставались живы только благодаря тому, что у них нашли в кармане бумажку с круглой печатью. Правда, того рабочего в Бердянске, со щекой, вымазанной сажей, повесили на фонаре именно после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью… Она его загнала на фонарь, а фонарь стал причиной моей болезни (не беспокойтесь, я прекрасно знаю, что я болен).
В сущности, еще раньше Коли со мной случилась что-то. Я ушел, чтоб не видеть, как человека вешают, но страх ушел вместе со мной в трясущихся ногах. Тогда я, конечно, не мог ничего поделать, но теперь я смело бы сказал:
– Господин генерал, вы – зверь! Не смейте вещать людей!
Уже по этому вы можете видеть, что я не труслив, о печати заговорил не из страха перед смертью. О нет, я ее не боюсь. Я сам застрелюсь, и это будет скоро, потому что Коля доведет меня до отчаяния. Но я застрелюсь сам, чтобы не видеть и не слышать Колю. Мысль же, что придут другие люди. Это отвратно.
Целыми днями напролет я лежу на кушетке и смотрю в окно. Над нашим зеленым садом воздушный провал, за ним желтая громада в семь этажей повернулась ко мне глухой безоконной стеной, и под самой крышей – огромный ржавый квадрат. Вывеска. Зуботехническая лаборатория. Белыми буквами. Вначале я ее ненавидел. Потом привык, и если бы ее сняли, я, пожалуй, скучал бы без нее. Она маячит целый день, на ней сосредоточиваю внимание и размышляю о многих важных вещах. Но вот наступает вечер. Темнеет купол, исчезают из глаз белые буквы. Я становлюсь серым, растворяюсь в мрачной гуще, как растворяются мои мысли. Сумерки – страшное и значительное время суток. Все гаснет, все мешается. Рыженький кот начинает бродить бархатными шажками по коридорам, и изредка я вскрикиваю. Но света не позволяю зажигать, потому что если вспыхнет лампа, я целый вечер буду рыдать, заламывая руки. Лучше покорно ждать той минуты, когда в струистой тьме загорится самая важная, последняя картина.
Старуха мать сказала мне:
– Я долго так не проживу. Я вижу: безумие. Ты старший, и я знаю, что ты любишь его. Верни Колю. Верни. Ты старший.
Я молчал.
Тогда она вложила в свои слова всю жажду и всю ее боль:
– Найди его! Ты притворяешься, что так нужно. Но я знаю тебя. Ты умный и давно уже понимаешь, что все это – безумие. Приведи его ко мне на день. Один. Я опять отпущу его.
Она лгала. Разве она отпустила бы его опять?
Я молчал.
– Я только хочу поцеловать его глаза. Ведь все равно его убьют. Ведь жалко? Он – мой мальчик. Кого же мне еще просить? Ты старший. Приведи его.
Я не выдержал и сказал, пряча глаза:
– Хорошо.
Но она схватила меня за рукав и повернула так, чтобы глянуть в лицо.
– Нет, ты поклянись, что привезешь его живым.
Как можно дать такую клятву?
Но я, безумный человек, поклялся:
– Клянусь.
Мать малодушна. С этой мыслью я уехал. Но видел в Бердянске покосившийся фонарь. Господин генерал, я согласен, что я был преступен не менее вас, я страшно отвечаю за человека, выпачканного сажей, но брат здесь ни при чем. Ему девятнадцать лет.
После Бердянска я твердо выполнил клятву и нашел его в двадцати верстах у речонки. Необыкновенно яркий был день. В мутных клубах белой пыли по дороге в деревню, от которой тянуло гарью, шагом шел конный строй. В первой шеренге с краю он ехал, надвинув козырек на глаза. Все помню: первая шпора спустилась к самому каблуку. Ремешок от фуражки тянулся по щеке под подбородок.
― Коля! Коля! – Я вскрикнул и побежал к придорожной канаве.
Он дрогнул. В шеренге хмурые потные солдаты повернули головы.
– А, брат! – крикнул он в ответ. Он меня почему-то никогда не называл по имени, а всегда – брат. Я старше его на десять лет. И он всегда внимательно слушал мои слова. – Стой. Стой здесь, – продолжал он, – у лесочка. Сейчас мы подойдем. Я не могу остановить эскадрон.
У опушки, в стороне от спешившегося эскадрона, мы курили жадно. Я был спокоен и тверд. Все – безумие. Мать была совершенно права.
И я шептал ему:
– Лишь только из деревни вернетесь, едешь со мной в город. И немедленно отсюда и навсегда.
– Что ты, брат?
– Молчи, – говорил я, – молчи. Я знаю.
Эскадрон сел. Колыхнулись, рысью пошли на черные клубы. И застучало вдали. Частый, частый стук.
Что может случиться за один час? Придут обратно. И я стал ждать у палатки с красным крестом.
Через час я увидел его. Так же рысью он возвращался. А эскадрона не было. Лишь два всадника с пиками скакали по бокам, и один из них – правый – то и дело склонялся к брату, как будто что-то шептал ему. Щурясь от солнца, я глядел на странный маскарад. Уехал в серенькой фуражке, вернулся в красной. И день окончился. Стал черный щит, на нем цветной головной убор. Не было волос и не было лба. Вместо него был красный венчик с желтыми зубьями-клочьями.
Всадник – брат мой, в красной лохматой короне, сидел неподвижно на взмыленной лошади, и если б не поддерживал его бережно правый, можно было бы подумать: он едет на парад.
Всадник был горд в седле, но он был слеп и нем. Два красных пятна с потеками были там, где час назад светились ясные глаза…
Левый всадник спешился, левой рукой схватил повод, а правой тихонько потянул Колю за руку. Тот качнулся.
И голос сказал:
– Эх, вольноопределяющего нашего… осколком. Санитар, зови доктора…
Другой охнул и ответил:
– С-с… Что ж, брат, доктора? Тут давай попа.
Тогда флер черный стал гуще и все затянул, даже головной убор…
Я ко всему привык. К белому нашему зданию, к сумеркам, к рыженькому коту, что трется у двери, но к его приходам я привыкнуть не могу. В первый раз еще внизу, в № 63, он вышел из стены. В красной короне. В этом не было ничего страшного. Таким его я вижу во сне. Но я прекрасно знаю: раз он в короне – значит, мертвый. И вот он говорил, шевелил губами, запекшимися кровью. Он расклеил их, свел ноги вместе, руку к короне приложил и сказал:
– Брат, я не могу оставить эскадрон.
И с тех пор всегда, всегда одно и то же. Приходит в гимнастерке с ремнями через плечо, с кривой шашкой и беззвучными шпорами и говорит одно и то же. Честь. Затем:
– Брат, я не могу оставить эскадрон.
Что он сделал со мной в первый раз! Он вспугнул всю клинику. Мое же дело было кончено. Я рассуждаю здраво: раз в венчике – убитый, а если убитый приходит и говорит – значит, я сошел с ума.
Да. Вот сумерки. Важный час расплаты. Но был один раз, когда я заснул и увидел гостиную со старенькой мебелью красного плюша. Уютное кресло с треснувшей ножкой. В раме пыльной и черной портрет на стене. Цветы на подставках. Пианино раскрыто, и партитура «Фауста» на нем. В дверях стоял он, и буйная радость зажгла мое сердце. Он не был всадником. Он был такой, как до проклятых дней. В черной тужурке с вымазанным мелом локтем. Живые глаза лукаво смеялись, и клок волос свисал на лоб. Он кивал головой:
– Брат, идем ко мне в комнату. Что я тебе покажу!..
В гостиной было светло от луча, что тянулся из глаз, и бремя угрызения растаяло во мне. Никогда не было зловещего дня, в который я послал его, сказав: «Иди», не было стука и дымогари. Он никогда не уезжал, и всадником он не был. Он играл на пианино, звучали белые костяшки, все брызгал золотой сноп, и голос был жив и смеялся.
Потом я проснулся. И ничего нет. Ни света, ни глаз. Никогда больше не было такого сна. И зато в ту же ночь, чтобы усилить мою адову муку, все ж таки пришел, неслышно ступая, всадник в боевом снаряжении и сказал, как решил мне говорить вечно.
Я решил положить конец. Сказал ему с силой:
– Что же ты, вечный мой палач? Зачем ты ходишь? Я все сознаю. С тебя я снимаю вину на себя – за то, что послал тебя на смертное дело. Тяжесть того, что был повешен, тоже кладу на себя. Раз я это говорю, ты прости и оставь меня.
Господин генерал, он промолчал и не ушел.
Тогда я ожесточился от муки и всей моей волей пожелал, чтобы он хоть раз пришел к вам и руку к короне приложил. Уверяю вас, вы были бы кончены, так же как и я. В два счета. Впрочем, может быть, вы тоже не одиноки в часы ночи? Кто знает, не ходит ли к вам тот, грязный, в саже, с фонаря в Бердянске? Если так, по справедливости мы терпим. Помогать вам повесить я послал Колю, вешали же вы. По словесному приказу без номера.
Итак, он не ушел. Тогда я вспугнул его криком. Все встали. Прибежала фельдшерица, будили Ивана Васильевича. Я не хотел начать следующего дня, но мне не дали угробить себя. Связали полотном, из рук вырвали стекло, забинтовали. С тех пор я в номере двадцать седьмом. После снадобья я стал засыпать и слышал, как фельдшерица говорила в коридоре:
– Безнадежен.
Это верно. У меня нет надежды. Напрасно в жгучей тоске в сумерки я жду сна – старую знакомую комнату и мирный свет лучистых глаз. Ничего этого нет и никогда не будет.
Не тает бремя. И в ночь покорно жду, что придет знакомый всадник с незрячими глазами и скажет мне хрипло:
– Я не могу оставить эскадрон.
Да, я безнадежен. Он замучит меня.
«Накануне» (литературное приложение), 22 октября 1922 г.








