355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мэри Рено » Тезей » Текст книги (страница 33)
Тезей
  • Текст добавлен: 10 октября 2018, 02:00

Текст книги "Тезей"


Автор книги: Мэри Рено



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)

Она ничего не говорила, и я ни о чем не догадывался. Но однажды вечером захожу, – она одевалась, – а она меня спрашивает:

– Тезей, мне распустить волосы?

– Что за нужда? – говорю. И улыбаюсь еще, как она оглядывается на служанку; я обычно сам распускал их в постели…

– Этот подарок твой иначе не наденешь, – говорит.

И подняла ее в руках: тяжелую золотую диадему, украшенную золотыми цветами, с ливнем цепочек по бокам, чтоб смешались с волосами. Уже совсем было положила ее себе на голову – я прыгнул вперед, схватил ее за руки.

– Стой! – кричу.

Она уронила ее со звоном, смотрит на меня, удивленно так…

– Я этого не посылал, – говорю. – Дай-ка гляну, что это такое…

Протягиваю руку – а рука назад, сама пятится, будто от змеи.

Тут уж не было сомнений, что это такое: кто-то вытащил на свет корону ведьмы Медеи. Она была в этой короне, когда я впервые увидел ее, – сидела возле отца в Палате. Ипполита тоже сидела там, по правую руку от меня, быть может, в том самом кресле… И ради меня она надела бы эту штуковину перед всеми, если бы я не вошел вовремя. В ту ночь я почти не спал: то и дело спохватывался и слушал – дышит она еще?.. А утром взялся за это дело.

Казначей признался мне, – а куда ему было деться?! – признался, кто упросил его пустить ее в сокровищницу. Он был всего лишь кретином, впавшим в старческое слабоумие, кроме того, он служил еще отцу, – потому ему я ничего не сделал, только отобрал у него должность. А потом послал за женщиной.

Я шагал взад и вперед в ожидании, и тут вошла Ипполита. Я слышал это, но не обернулся: злился на нее за ее молчание. Любая женщина может определить, если другая ее ненавидит, а ведь вместо этого фокуса ее уже могли отравить! Конечно, она чувствовала себя победителем, топтать поверженного было ниже ее достоинства, но… Ее дыхание приблизилось, зазвенела бронза… Я старался не поворачиваться, но все-таки не удержался и быстро оглянулся через плечо. Она была одета для боя, вплоть до щита.

Глаза наши встретились; она была так же сердита, как и я.

– Говорят, ты вызвал ее сюда?

Я кивнул.

– А почему без меня?

– Это еще зачем? – спрашиваю. – Ты что, еще не насмотрелась на нее? Если б ты вела себя, как я просил, это было бы лучше во всех отношениях.

– Вот как! А с какой стати ты собираешься драться в моей ссоре?

– Драться?.. Ты забываешь, что я царь. Я судить буду, а не драться. Теперь иди, поговорим после.

Она быстро подошла ко мне вплотную и неотрывно смотрела мне в глаза.

– Ты собираешься убить ее!

– Это быстрая смерть, – говорю. – Со Скалы, гораздо лучше чем она заслужила. Теперь уйди, еще раз прошу, и оставь это дело мне.

– Ты хотел бы убить ее сам!.. – Глаза ее сверкнули и сузились, как у рыси, даже в нашем бою на Девичьем Утесе я не видел ее такой яростной. – Кто я, по-твоему? Крестьянская баба, одна из твоих банных девок?.. То же самое было, когда я убила своего леопарда! Да-да, я помню, мне пришлось крикнуть, не то ты присвоил бы и его… И ты клялся не бесчестить меня!..

– Бесчестить? Что же я, должен стоять рядом и смотреть, как тебя убивают? Я предупреждал, чтобы ты не доводила до этого, ты не захотела меня послушать… Как же мне уберечь твою гордость вместе с тобой?

– Сама уберегусь! Ты думал, я стану приползать к тебе как рабыня, с низкими сплетнями?.. Или меня никогда не учили законам чести и оружия?.. Я знаю, за что и как вызывать врага, не хуже тебя знаю. Будь на твоем месте любой другой – я бы потребовала и твоей крови за это унижение!..

Я чуть не рассмеялся, но почувствовал, что это опасно: если она потеряет голову настолько, что вызовет меня, то уже не возьмет слова назад, – слишком она горда, – и кто знает, чем это кончится… Но если я уступлю первым – не станет она презирать меня?

Мы стояли друг против друга, словно коты на заборе. Не знаю, чем бы это кончилось, но снаружи послышался шум, – привели ту бабу, – и это меня встряхнуло.

– Хорошо, – говорю. – Отдаю ее тебе. Но помни – ты сама просила.

Отошел в сторону и сел возле окна. Но та, когда ее ввели, пробежала мимо Ипполиты, упала, обхватив мои колени, и давай вопить, молить… Она валила всё на казначея, который любил ее, старый осел.

– Встань, – говорю. – Я здесь ни при чем. Госпожа Ипполита может постоять за себя и без моей помощи. Обращайся к ней – вот она.

Посмотрел на Ипполиту – ей уже стало худо от этого пресмыкания. Она не могла встретиться со мной взглядом, но стояла на своем: показала оружие топор, копье и дротик, если помню, – и предложила той первый выбор.

Вместо ответа раздался вопль ужаса. Когда она утихла и лишь продолжала всхлипывать, Ипполита сказала спокойно:

– Я никогда не дралась ножом. Я возьму нож против твоего копья. Теперь ты согласна?

Та с криком бросилась обратно ко мне, упала на колени, выдирая волосы, умоляя меня не отдавать ее на растерзание… И прежде чем я догадался остановить ее, – о таких вещах вообще обычно не думаешь, – она излила поток желчи, которую такие женщины прячут от мужчин, пока страх или ненависть не развяжут им язык. Мол, амазонка наверняка околдовала меня, иначе что бы я нашел в этом противоестественном капризе природы?!.. Из нее выплескивались прошлогодние помои, трижды пережеванные сплетни, клевета со всей грязью, какая бывает в банях… Я едва не задохнулся, слушая всё это, потом встал. Она упала и лежала на полу, глядя то на меня, то на Ипполиту, глотая слезы и жалуясь… Она попала в неожиданный переплет и не знала, как себя вести.

– Ну что будем делать? – сказал я Ипполите. – Она твоя.

Ипполита долго смотрела на меня, – не могли же мы говорить при той, наконец сказала тихо:

– Я никогда еще не убивала просящего. Если она моя – ушли ее куда-нибудь.

Я приказал увести ее. Она всё еще хныкала, для любых ушей готовых ее слушать… Мы снова остались одни.

– Знаешь, – говорю, – я бы избавил тебя от этого, – с твоего позволения или без него, – если бы знал заранее.

Она медленно обернулась… Если она меня сейчас ударит, что я стану делать?.. Но она закрыла лицо руками и прошептала:

– Мне стыдно!

– Тебе?.. Почему?.. Это мне стыдно. Этим я довольствовался, пока не появилась ты.

Мы помирились; и любили друг друга еще больше, если это возможно… Что до той – я сдержал слово и продал ее в Пирее какому-то сидонскому купцу.

Но с меня было довольно – я очистил дом от всех девок, в которых хоть каплю сомневался. Ипполита по-прежнему ничего не говорила, потому я наказывать никого не стал, но отдал их своим дворянам или выдал замуж с приданым за достойных ремесленников. В доме стало спокойно, зато мы остались почти без прислуги… Но хотя это безлюдье было лучше того, что мы имели до сих пор, душа ее была отравлена всем происшедшим; мне больно было видеть, как она сникла.

И вот однажды она мне говорит:

– Слушай, я разговаривала с Аминтором…

Говорила она, как мальчишка; в ней осталось еще много непосредственности, и я был рад это видеть, после всего что произошло. Я улыбнулся.

– Ты неплохо выбрала, – говорю. – Он был самым чудным парнем у меня в Бычьем Дворе.

– Он говорит, его жена тоже была там, и была лучше его… Я хотела бы ее увидеть. Но он говорит, ему нужно твое позволение.

– Считай, он уже его получил, – сказал я. И подумал, до чего ж изменились времена, если люди хотят приводить своих жен под мою крышу!.. А было ясно, что он именно на это и рассчитывал; когда я за ним послал, он почти признал это.

– Она теперь успокоилась, государь, с тех пор как у нас мальчик. Думаю, она в основном счастлива, а полное совершенство – это удел одних лишь богов… И она знает, что я понимаю ее… Но Бычьего Двора не забывает никто.

– Неудивительно. И я никогда не забуду того прыжка назад, что она делала прямо с кончиков пальцев: она взлетала, как песня…

– А ведь и песня была, – сказал Аминтор.

Мы мурлыкнули вдвоем…

– Она должна была стать чересчур высокой, – сказал я. – Мы попали туда как раз вовремя.

– Я однажды нашел ее плачущей о том времени. Правда, это было еще до ребенка.

– Она может привести его с собой… А она вообще-то согласится приехать?

– Согласится? Да она мне покою не дает!.. Но ты – за то время, что госпожа здесь, – ты должен был заметить, государь: каждый бычий плясун, кто еще остался, – каждый готов умереть за нее.

Так Хриза приехала из Элевсина. Она выросла в высокую полногрудую эллинскую красавицу; все, кроме нее самой, наверно уже забыли бесстрашное золотое дитя критских песен… Она любила Аминтора… Но когда-то князья ставили на нее колесничные упряжки и загородные виллы; молодые аристократы разорялись, подкупая стражу, и рисковали свернуть себе шею на стенах, чтобы послать ей, согласно обычаю, стихи о своей безнадежной любви; она слышала рев десятитысячных трибун, когда хваталась за рога… – ей должно было не хватать чего-то среди выросших дома женщин, с их разговорами о няньках, детях, скандалах, тряпках и мужчинах.

Они с Ипполитой подружились с первого взгляда, у них не возникало ни одной мысли, которую надо было бы скрывать. По вечерам я часто находил их вместе; они рассказывали друг другу о Крите и Понте или хохотали, глядя как малыш играет в бычьи прыжки со скамеечкой для ног… На женской половине воцарился покой и порядок, – раньше этого, пожалуй, не хватало, – и люди начали говорить, что амазонка, при всей ее странности, сделала царя Тезея более серьезным.

Но дворяне – я знал это – думали больше, чем говорили вслух, когда видели ее возле меня в Палате. Они знали – это значит, что я еще не собираюсь жениться; и боялись, что возникнут раздоры, когда наконец решусь; и хотели, чтобы союз с Критом был упрочен надежно… А кроме того, они не забывали Медею, которая была не только колдуньей, но и жрицей Матери; и собиралась вернуть старую религию и покончить с властью мужчин. Теперь здесь была другая жрица Богини, тоже, по их сведениям, знавшая магию… То, что она ничего не хотела, кроме свободы, – в горах, или в лесах, или со мной, это их не трогало и не уменьшало их опасений.

Так прошла зима. Мы устроили большую охоту на волков в горах Ликабетта, пройдя по следам на свежем снегу до их логова в высоких скалах над сосновыми лесами… Там была жестокая схватка и хорошая добыча; и мы смеялись, глядя, как наши собаки дерутся плечо к плечу, точь-в-точь как мы с ней… В красной куртке, в красных сапогах и шапке, с горящими глазами и щеками – она сверкала на холодной белизне, словно жар-птица. Она любила снег.

Я пригласил на эту охоту и на пир после нее всех тех, кто был со мной на Крите, – всех, кто захочет приехать. Из девушек первой была Хриза, постройневшая и окрепшая от бега и верховой езды; приехали еще две, служившие Артемиде в храме возле Элевсина… Для Фебы и Филии было слишком поздно.

После этого разошелся слух, что всем, знавшим Бычий Двор, будут рады в моем Зале. Так, впрочем, было всегда; но я часто отсутствовал, – то на войне, а то по царствам, – некогда было специально разыскивать их. Теперь стали появляться не только те, кого увозили со мной из Афин, но и ребята из других подвластных Миносу земель, которых я освободил. Они приезжали с Киклад и с двенадцати островов Азии, с Феникуссы, с Родоса, с Кипра и с самого Крита… Некоторые приезжали за чем-нибудь; другие – чтобы поблагодарить за жизнь и свободу; третьи – кого я помнил среди лучших по искусству и отваге – просто от беспокойства, потому что печать Бычьего Двора еще лежала на них.

Все они были еще молоды, – ведь критские корабли увозили их начиная с тринадцати лет, – и хотя большинство приезжало издалека, всех сближало прежнее товарищество, в котором люди жили и ценились за счет личных качеств каждого, без титулов и званий. Некоторые остались на Крите и были там объездчиками лошадей и колесничими; они появлялись в кносских бахромчатых юбочках, с бритыми лицами и завитыми волосами, в украшениях Бычьего Двора… Хоть Дом Секиры пал, но слава бычьей арены умирала медленно… Иные подались бродяжничать и стали копейщиками на пиратских кораблях; или утвердились с помощью этого на островах и обосновались там… Другие – не знавшие никакого ремесла, или бедняки, или прежние рабы у себя на родине, – обратились к жизни акробатов и ходили из города в город… Лучшие из них сохранили свою гордость и танцевали с мечами или с огнем, вместо быков; худшие довольствовались тем, что забавляли невежд и опустились до мелких фокусов, а то и до простого воровства. Даже этих, – ради того, что нам пришлось пережить вместе, – даже этих я не отпускал без угощения, ночлега и подарка; а дворцовая челядь, прожившая всю жизнь в тепле и довольстве, могла думать об этом что хотела.

В открытую никто не ворчал: все знали, что если б не мы – быть может и их сыновьям и дочерям довелось бы повидать Бычий Двор. Но на самом деле, кое-кто из моих гостей в царском Зале выглядел странно. Солидные и спокойные, – те, что вернулись к прежней жизни среди своей родни, – те были заняты и не приезжали. Приходили легкие на подъем, любители приключений, привыкшие к веселью и блеску, которым можно было научиться на Крите.

Для лучших из них, для многих, я нашел место у себя – не только в конюшнях и при колесницах, но и во Дворце. На арене долго жил только тот, кто учился быстро; независимо от рода и племени они усвоили обхождение в Лабиринте, сидя там за одним столом с вельможами, так что манеры у них зачастую бывали получше, чем у моих доморощенных аристократов… Их любовь к Ипполите была не показной, – ради меня, – а шла от самого сердца… И они придали двору блеск; но принесли с собой не изнеженность Крита, а его искусство, яркость и живость, – так что это было не во вред.

А раз уж появился такой рынок, то не заставили себя ждать и торговцы: певцы и арфисты, мастера-колесничники и знаменитые оружейники, ювелиры и резчики по камню… Всех их Ипполита встречала с радостью. Она любила красивые вещи; но еще больше – разговоры ремесленников, их рассказы о путешествиях, их рассуждения, саму их работу… Она никогда не стремилась привлечь к себе всеобщее внимание, или принизить другую женщину, или вообще как-то показать себя. Но могла взять какую-нибудь совершенную вещь и держать при себе весь день, пока не почувствует и не поймет ее… Барды любили петь для нее, потому что – как сказал мне один – она никогда не задавала глупых вопросов и всегда сразу понимала суть.

Жены придворных и другие знатные дамы, что годами болтали об одном и том же, чувствовали, что она опережает их во всем; как обогнала бы, вздумай они состязаться с ней в беге по холмам. Но глядя, как она разговаривает с мужчинами, они делали постные мины и посматривали на меня: ревную ли. Они были переполнены искусством, о котором она и понятия не имела: держать своих мужчин в сомнениях и затуманивать ясную правду любви. Если бы она изменилась в отношении ко мне, я узнал бы об этом сразу, как о пыли попавшей в глаза.

Но ради других – тут она умела молчать. В моей гвардии было несколько человек, которые возвели ее обожание в культ и ради нее стали поклоняться Артемиде. Это началось как изящная причуда, но один из них загорелся в огне, который сам зажег. В конце концов, потеряв голову от любви, он начал втайне домогаться ее взаимности. Из жалости к нему она не обмолвилась мне ни словом, пока он не утопился от отчаянья, – только тогда пришла ко мне со своей печалью, за утешением. В полноте моего счастья я мог представить себе меру его страданий, потому понял и тоже пожалел его, – и назвал его именем один из своих новых городов, раз от него не осталось сына.

Но эта грустная история пошла нам на пользу, натолкнув меня на мысль: я дал ей собственную гвардию и назначил туда офицерами этих самых молодых людей. Они носили ее эмблему – леопард в броске, – она сама обучала их… Таким образом я показал всем свое доверие к ней; и то что грозило стать опасным – было извлечено на свет, где превратилось в дело гордости и чести. Больше не было мрачных смертей, но появилось хорошее, чистое соперничество; оно сохранялось и тогда, когда они выступали против моей гвардии на Играх, мы одинаково не потерпели бы возникновения низменных страстей… Мы окружали себя людьми, которые понимали такие вещи, а до остальных нам дела не было.

Конечно, по закоулкам шептались и ворчали. Это было время молодых; мир изменился и не мог быть повернут вспять, в нем не оставалось места для людей с окостеневшими мозгами… Всю свою долгую жизнь они гнили под властью Миноса, – но теперь думали, что лучше было бы свергнуть эту власть, не трогая всего остального, на чем она держалась. Если б я не дал хода переменам, то не смог бы провести свое царство через те опасности, что уже были позади, но они уже построили свои дома и поженили сыновей – и полагали, что пора бы и притормозить… А я, – поводья в руках, и ветер в ушах, и рядом со мною любовь в колеснице, – мне казалось, я никогда не устану мчаться вперед.

Эллинские земли были в расцвете; теперь не было критского флота, чтобы подавить его в зародыше… В торговле, как в борьбе: и робость, и самонадеянность до добра не доводят; надо иметь чутье – когда взять, когда дать… В те годы все царства учились использовать свои богатства, и каждое занимало свое место в общем хозяйстве.

Это было время Фиванской войны. Эдипово проклятие дошло до его дома, и его сыновья-братья сражались за царство. Я наблюдал, выжидая свой час. Меня подмывало подобрать эту кость, пока собаки из-за нее грызутся, но одного из братьев поддерживал народ в Фивах, а другой – осаждавший – имел союзниками аргосских вождей, с которыми я не хотел враждовать. Обе стороны слали мне послов, я вел переговоры… А тем временем спросил оракула, и знамения оказались плохими для обоих. Через месяц они убили друг друга, аргоссцы убрались восвояси, и царем стал дядюшка Креонт.

Но я сомневался, что проклятие уже исчерпано. Я присматривался к Креонту во время войны и был уверен, что это он натравил своих племянников друг на друга, надеясь именно на такой исход. Во время осады боги потребовали царской жизни – он толкнул шагнуть вперед и умереть своего сына… Он уже старел и хотел запугать своих подданных так, чтобы они не заметили его слабости, – и ради этого оставил мертвых вождей гнить под солнцем непогребенными. Бедняга Антигона, прикованная к своей родне, словно терпеливый вол, выползла ночью, чтобы присыпать землей своего никчемного братца… Ее царь Креонт почтил могилой, – но замуровал ее живьем, сволочь. Это возмутило и его собственный народ, и все эллинские земли; родственники поруганных мертвых пришли ко мне с пеплом на головах… Тогда я выступил.

К тому времени фиванцы уже были уверены, что я не стану вмешиваться, так что взять их внезапно не составило труда. С наступлением ночи мы соскользнули с Киферонских холмов, а когда взошла луна – пошли на стены. Обошлось почти без крови: народ был сыт по горло и войной, и Креонтом. Я только заточил его в тюрьму, – не хотел брать на себя крови в этой проклятой истории, – но его грехи давили его, и вскоре он умер без моей помощи. С тех пор я фактически правил Фивами.

Больше чем сам штурм мне запомнился конец той ночи, во взятой Кадмее, когда мы с Ипполитой пошли снять оружие и отдохнуть. Мы не подозревали, пока не попали туда, что нас отведут в царскую опочивальню. Тяжелые потолочные балки, окрашенные в пурпур, покрыты были резными клубками змей; на ковре, что закрывал одну из стен, припал к земле огромный черный Сфинкс, древнее фиванское божество, с мертвыми воинами в лапах… Мы не могли спать из-за шорохов, наполнявших темноту словно скрип подвешенной веревки; не могли и слиться в любви… В этой постели – ни за что!.. Лежали там, судорожно обнявшись, словно окоченевшие дети, и вскоре засветили лампу.

Но нет худа без добра – мы проговорили до самого рассвета. Я всегда становился умнее, поговорив с ней; и в тот раз четко понял, что трон Кадма станет тем лишним грузом, который потопит корабль: сильнейшие цари испугаются и объединятся, чтобы опрокинуть меня. Да и вообще – половина ночи, проведенная в этом покое, говорила мне, что с Фивами лучше не связываться, до добра это не доведет. Потому, когда настало утро, я провозгласил царем малолетнего сына старшего из братьев; пообещал ему гарантии безопасности; и выбрал для него совет из числа тех людей, что звали меня на помощь. И вернулся домой. Все превозносили мою справедливость и бескорыстие, – а Фивы оказались в моих руках надежнее, чем если бы я стал там царем.

Мы возвращались с великим триумфом. Народ воспевал меня как судью и законодателя всей Эллады и гордился своей причастностью… И на самом деле, с тех пор обиженные из всех племен Аттики приходили сидеть на моем пороге: рабы жестоких хозяев, притесняемые вдовы, сироты у кого отняли наследство… И даже вожди не дерзали ворчать, когда я выносил свой приговор. Мой суд называли славой Афин, сам же я считал его приношением богам: они хорошо меня использовали на земле.

Я часто думал тогда, что уйди я снова в поход с Пирифом – не видать бы мне Фив, ведь время летит быстро. А впрочем, зачем мне эти походы? – такого трофея они мне больше никогда не принесут! Мне и дома хватало дел и радостей.

Но вот однажды утром – мы поднимались рано на верховую прогулку Ипполита села на кровать и говорит:

– Тезей, меня тошнит!..

Лицо у нее позеленело, руки холодные; чуть погодя – вырвало ее… Пока бегали за лекарем, меня самого затошнило от страха; в голове крутится «яд!». Он пришел, вызвал ее женщин, ждет пока я выйду… Только когда он вышел и сказал, что не собирается отнимать хлеб у повитухи, – только тогда я понял.

Я вошел к ней – она была оживленной и светлой, будто получила в бою легкую рану, из-за которой не хочет поднимать шума… Но когда обнял ее, сказала тихо:

– Ты был прав, Тезей. Девичий Утес далеко.

На пятом месяце она оделась в женское платье впервые. Я как раз в это время зашел к ней – стоит, расставив ноги, руки на бедрах, и смотрит вниз, на свои юбки и на растущий живот. Услышав меня, не обернулась, проворчала мрачно так:

– Я, наверно, сошла с ума, иначе я бы сейчас тебя убила.

– Я, наверно, тоже, – говорю. – Я теперь не могу быть с тобой, но не могу даже подумать ни о ком другом, а так со мной не бывало никогда в жизни…

Она носила платье хорошо, – не хотела, чтобы над ней насмехались, – а я, глядя, как она проплывает мимо, не знал, смеяться мне или плакать. Но вскоре – стоял однажды на балконе, глядя на равнину, – я услышал ее прежний твердый шаг. Она положила ладонь на мою, на балюстраде, и сказала:

– Это будет мальчик.

Позже, став тяжелой и малоподвижной, она часто посылала за певцами. Песни тщательно выбирала: никакой кровной вражды, никаких проклятий – но баллады о победах, о рождениях героев от любви богов… «Кто может поручиться, что он не слышит?» А по ночам брала мою руку и клала на то место, где был ребенок, чтобы я ощутил его движение. «Он бьет высоко; говорят, это признак мужчины…»

Схватки у нее начались, когда я был в Ахарнае: разбирался с одним мерзавцем, который насмерть забил своего крестьянина. Вернувшись домой, узнал, что она трудится уже три часа. Она была сильна, всё время на воздухе, никогда не болела – я думал, что родит быстро; но она промучилась всю ночь, с долгими, тяжелыми болями… Повитуха сказала, это часто бывает с девушками, которые живут жизнью Артемиды: то ли богиня злится, то ли мышцы у них слишком плотные и не растягиваются как надо. Я шагал взад-вперед за дверью и слышал приглушенные голоса и шипение факелов, но от нее – ни звука. В холодный предрассветный нас меня охватил ужас: она уже умерла, а они боятся сказать мне!.. Растолкал кучу сонных женщин на пороге, вошел – она лежала спокойно, – схваток не было, – бледная, с каплями пота на лбу… Но увидела меня – улыбнулась и протянула руку.

– Он драчун, этот твой парень. Но я уже побеждаю.

Я подержал ее за руку, потом почувствовал, как она напряглась… Она забрала руку. «Теперь уйди», – говорит.

Когда самые первые лучи солнца коснулись Скалы, а равнина была еще в тени, – тогда я впервые услышал ее крик, но в этом крике было и торжество вместе с болью. Разом заговорили повитухи, потом раздался голос ребенка…

Я был так близко от дверей – слушал, что ей сказала повитуха; но когда вошел – дал ей первой сказать мне. Теперь она не выглядела больной, только смертельно уставшей, будто после целого дня в горах или долгой ночи любви… Всё тело было расслабленным, но серые глаза сияли. Откинула простыню:

– Ну что я говорила!

Повитуха кивнула, затараторила, мол, нет ничего удивительного, что госпоже пришлось потрудиться всю ночь с таким крупным мальчиком… Я взял его на руки – он показался тяжелее, чем другие мои дети, которых мне доводилось держать; однако не слишком большой, не маленький – в самый раз… И был не красный, не сморщенный, а налитой и румяный, словно созрел под солнцем в удачный год. И хотя глаза у него были туманной голубизны, как у всех новорожденных, – ничего не понимающие, косящие, – это уже были ее глаза.

Я отдал его назад, поцеловал ее и дал ему в ручонку свой палец, чтобы ощутить его хватку… И подставил ему под ладошку царское кольцо Афин. Его пальцы сомкнулись на печати… А я смотрел ей в глаза. Мы молчали, – слишком много ушей было рядом, – но нам никогда не нужно было говорить, чтобы понять друг друга.

5

Он расцветал, как весенние цветы, и рос – словно тополь возле ручья.

Мы нашли ему хорошую кормилицу… У его матери было мало молока, и она слишком уставала от диких гор и от меня. Но она часто вбегала к нему, прямо с охоты, подхватывала его, сажала себе на плечо, – он любил ее сильные руки и визжал от восторга. Он еще не умел ходить, а она уже скакала с ним галопом, посадив перед собой верхом на коня; лошадей он боялся не больше, чем своей няньки… Но по вечерам у огня она сажала его на колени, как всякая мать, и пела ему длинные северные песни на своем языке…

У меня было порядком сыновей; и не было ни одного ребенка, если только я знал о нем, о котором бы я не заботился. Только во Дворце было шесть или семь. Но казалось в порядке вещей, что, когда я шел проведать кого-то из них, мать говорила: «Утихни и веди себя хорошо, к нам царь придет…» Что к этому сыну я отношусь по-особому, люди поняли очень скоро.

А чем ярче свет, тем дальше видно… Всё вместе было слишком ясно: наша любовь и совершенство нашего сына разоблачали мои намерения, которые я хотел пока сохранить в тайне. Теперь я правил в Афинах уже девять лет и знал свой народ; и чувствовал, как капитан чует начало прилива, что тут они не со мной.

Когда я имел женщин во многих местах – это принимали легко, даже хвастались мной; если бы все истории, что рассказывали про меня, были правдой, я один смог бы заселить еще одну Аттику. То, что я даже Владычицу амазонок уложил в постель и прижил с ней сына, – это тоже было вроде подвига и очень всем нравилось поначалу. Но время шло, она жила как моя царица; все увидели, что будь моя воля – она и стала бы царицей… Тогда у них настроение изменилось.

Опасность была не в том страхе перед всем новым, непривычным, который живет внутри каждого маленького человека. Их страшило другое, и этот страх издревле укоренился в каждом эллине: она служила раньше Богине, и я ее не переломил… Слишком хорошо они помнили Медею. Они думали, – и, быть может, были правы, – что если бы я не пришел тогда, она спихнула бы отца с трона и принесла бы его в жертву в конце года, как это делалось во времена береговых людей, владевших этой землей до нас, и возродила бы старую религию.

А теперь поползли такие же слухи про нее; поползли понизу, среди крестьян в основном. Если бы я предвидел такое, то пожалуй не назвал бы нашего сына Ипполитом: это был обычай береговых людей, что сын назывался по матери… Но изменить имя теперь – это было бы публичным оскорблением для нее, да я и не представлял себе как можно называть его иначе.

Дворяне, если бы захотели, много могли бы сделать, чтобы пресечь эти выдумки. Они-то знали, как она себя ведет, и видели правду собственными глазами… Но у них были свои основания для недовольства: слишком много новых людей появилось во Дворце, слишком влиятельны были она сама и ее друзья, слишком распускались, по их мнению, их дочери, следуя ее примеру… А главное – они ждали от меня женитьбы на Крите.

Судьба, на которую я так надеялся, не спешила вмешаться, чтобы освободить меня. Девочка была дочерью Миноса, а на Крите слишком много старых верований, чтобы там можно было пренебречь женской линией. Если бы я отдал ее другому мужчине, достаточно высокородному, чтобы не нанести ей бесчестья, – Крит оказался бы в его руках. Если бы выдал за крестьянина, как было однажды сделано в Аргосе, – оказался бы обесчещен сам, и критяне не потерпели бы больше моей власти… Оставить ее незамужней – она превратится в приманку для каждого честолюбивого царя в Элладе и каждого аристократа на Крите… Быть может я и пошел бы на такой риск ради своей любимой и ее сына, но тут было еще кое-что: Микены.

Теперь там царствовал Эхелай. Он давно уже выдал замуж свою сестру; но когда он узнает, что я ради своей пленницы сделал то, в чем отказал Львиному Дому, – не успокоится, пока не смоет это оскорбление моей кровью. Больше того, он просто-напросто не поверит, что ради такой мелочи, – подумаешь, женщина! – что ради такой мелочи можно отказаться от политического союза. И будет убежден, что от союза с ним я отказался по каким-то другим причинам, а критская помолвка была лишь отговоркой… А раз так – я что-то замышляю против него… И тогда Крит и Микены превратятся в пару жерновов, а Афинам придется стать зерном.

Время уходило, и у меня оставалась только одна надежда – смерть Федры. Я мечтал об этом в глубине души; я думал об этом, как думаешь о любом средстве добиться нужного результата… Каждый царь имеет возле себя таких людей, что им достаточно одного взгляда, им ничего не надо говорить… Но в каждом человеке есть своя граница зла, – как и добра, – и уж через нее не переступишь.

Вот эти заботы одолевали меня, когда пришло письмо от Пирифа: он приглашал нас обоих на свадьбу. Мы думали, пока нас не будет видно, – народ в Аттике займет свои мысли чем-нибудь другим; потому поехали с особой радостью… Но получилось так, что этот пир стал самым злосчастным в Элладе; даже хуже того, что был в Калидоне после охоты на вепря.

Началось всё прекрасно. Пириф нашел себе как раз такую девушку, какая была ему нужна: дочь одного из крупных вождей и лапифка до мозга костей, она была способна всю жизнь мириться с мужем-бродягой, как мирилась и ее мать. Дворец был забит снедью, вином и гостями до самых ворот. Лапифы очень гостеприимный народ; не только Зал, – для царей, вождей и воинов, – но и весь двор был заставлен столами, – для конюших, слуг и крестьян, – а дальше, под деревьями, стояли еще столы… Пириф сказал, что те – для кентавров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю