Текст книги "Тезей"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Руки зачесались – схватить его и переломить об колено! – но я помнил о народе. Он заметил, что я разозлился, но сказал все так же спокойно:
– Поверьте мне, принц, эту жеребьевку не я придумал; это неудобство, с которым я мирюсь. Я уважаю обычаи стран, в которых мне приходится бывать, и стараюсь не нарушать их. В Коринфе, когда я вхожу в порт, юноши и девушки уже ждут меня на причале. Вы сами понимаете, это избавляет меня от лишних хлопот и потери времени.
– Разумеется, – говорю. – А в Афинах вам приходится ждать, пока вершится справедливость, и народ видит это.
– Да-да, это понятно… Но в таком случае естественно, что я не могу удовлетворить вашу просьбу. Сами посудите, как это будет выглядеть, если вы пойдете выбирать того парня или этого… Люди подумают, что в вашем возрасте вы вряд ли действуете без согласования с отцом – что кто-то из его друзей упросил его вызволить сына, либо вы сами хотите кого-нибудь спасти… Будут беспорядки. Я согласен на все эти проволочки, но бунта допустить не могу. Поверьте мне, я кое-что понимаю в таких делах.
Я убрал руки подальше от него, даже тон сбавил, – только говорю ему:
– Вы здесь пробыли полдня. И вы мне говорите, что думают наши люди?
– Я говорю лишь то, что знаю, не обижайтесь. Вы сами, или скорее ваш отец, выбрали этот обычай. Хорошо, я согласен. Но как он ни тягостен – я прослежу, чтобы он выполнялся. Боюсь, что это мое последнее слово. Куда вы?!..
Голос его изменился, и строй черных воинов шевельнулся, как спина леопарда перед прыжком.
Я обернулся и сказал громко, чтобы все слышали:
– Я иду к своему народу, чтобы разделить жребий бога.
Вокруг все ахнули, отец – я видел – оглядывался по сторонам… Пошел я к своим – и вздрогнул: кто-то тронул меня за плечо. Оборачиваюсь – критянин; он оставил своих людей в шеренге и бегом догнал меня – я и не услышал, такой легкий был у него шаг. Он тихо заговорил мне на ухо:
– Одумайтесь!.. Не давайте славе и блеску одурачить вас, даже самый хороший бычий плясун живет не больше шести месяцев, в лучшем случае… Послушайте, если вы хотите повидать мир – я устрою вам место в Малом Дворце, а поехать вы можете с нами бесплатно…
Теперь мне уже нечего было терять, я мог доставить себе такое удовольствие:
– Послушай, – говорю, – барышня, пришли ко мне своего старшего брата пусть он мне предложит служить Миносу за плату!..
Отворачиваясь, я успел заметить его взгляд; не то чтобы рассерженный, но цепкий, мстительный.
Перешел я площадь, подошел к Товарищам – они меня затащили в круг, хлопают по спине… Как в добрые старые дни, когда я был царем-на-год. А вокруг по площади пошел какой-то гул. Сначала невнятные голоса, потом громче, громче… Это афиняне радостно приветствовали меня, несмотря на свое горе: «Слава!..» Я изумился сначала, но – «На самом деле, – думаю, – это тоже мой народ. Теперь я могу стоять за них за всех».
Перед отцом поставили стол, а на него две большие круглые чаши с крашеными краями. Отец обратился к народу:
– Афиняне, вот жребии с именами ваших детей. И вот жребий моего сына!
Он бросил звонкий черепок в правую чашу, люди снова закричали: «Слава!..» Потом он подозвал критского офицера – чужестранца, у которого не было здесь родни, – перемешать жребии. Тот сделал это древком копья, вид у него был скучный. Отец воздел руки и призвал Бога, просил его самого выбрать жертвы. Он называл его Сотрясателем Земли, Отцом Быков… – при этих словах я вспомнил проклятие колдуньи, и по спине пошли мурашки… Посмотрел на отца – тот не изменился в лице, держался хорошо.
Сначала тянули для девушек. Жрец Посейдона с завязанными глазами опускал руку в чашу и отдавал черепок отцу, а тот передавал глашатаю прочитать имя. И каждый раз я видел лица родных, глядящих на черепок, сплошная линия лиц, как длинная бледная змея, полная напряженных глаз. Потом произносилось имя – и семья начинала плакать и причитать; или откуда-то выбегал мужчина и бросался в драку со стражей, пока его не сбивали… И на несколько мгновений все остальные были счастливы, пока не появлялся следующий черепок. Только последняя из них была такая красивая, юная, нежная, что по ней плакал весь народ, не только ее родные. Черные образовали вокруг них полный квадрат и отгородили ото всех… Настала очередь юношей.
Двое первых были из Афин, а потом я услышал имя одного из моих Товарищей. Парня звали Менестий, отец его был судовладелец: семь кораблей у него было. Менестий вышел не колеблясь, только оглянулся дважды: один раз на своего друга поглядел, а второй – на меня. Следующий опять был афинянин. Мать его так закричала – словно ее на части рвали; мальчик побледнел, шел дрожа с головы до ног… «Моя бы никогда не стала так меня срамить, думаю. – Но мне сейчас не о ней надо тревожиться, а об отце: ему хуже, чем всем остальным, ведь я у него всего один…» Я посмотрел на помост, где он стоял. Жрец как раз опускал руку в чашу за следующим жребием… И в этот момент что-то произошло в толпе, – женщина там в обморок упала или еще что, – и отец обернулся посмотреть что случилось.
Я окаменел. Неподвижность обрушилась на меня, словно Гелиос натянул поводья среди неба… Если бы человек мог оградить себя от подступающего знания – я бы сделал это; но оно уже было, было это знание, раньше чем я смог себе запретить. С десяти лет сидел я в судебной палате и смотрел на людей. И раньше чем начал разбираться в делах – уже знал, без ошибки, кто виноват, а кто прав. Сейчас я видел линию глаз, прикованных к урне, одинаковых точно копья солдат… И лишь отец глядел в сторону. Он не боялся.
Наверно, все это длилось один миг – ведь никто вокруг не успел шелохнуться, – но это знание, казалось, медленно вползает мне в сердце, наливает тело холодом… Мне казалось, что позор обволакивает меня всего, растекается грязью по коже… А мысли метались – как собаки, что отыскивают след. Что было на черепке, который он бросил для меня? Если бы был совсем пустой, кто-нибудь мог бы заметить… Кого-нибудь другого написали еще раз?.. Быть может, его уже вызвали, и я этого не узнаю никогда… Так я думал. И налетела на меня ярость – как штормовая волна. Забила барабанами в голове, затрясла – я был уже невменяем… А на высоком помосте напротив стоял человек в царской ризе, с царским ожерельем; и я смотрел на него словно на врага, на чужака, плюнувшего мне в лицо перед народом, – и пальцы тянулись к его горлу, как к горлу Керкиона, когда мы дрались за царство.
Я уже почти ничего не понимал, и Дочери Ночи роились вокруг меня, хлопая бронзовыми крыльями, – но пришел Аполлон, Убийца Тьмы, и избавил меня. Он принял облик юноши, что стоял возле меня, и, тронув за плечо, сказал: «Спокойно, Тезей».
Красная пелена спала с моих глаз, я смог говорить, – сказал, что это критяне меня так разозлили, – а потом смог и думать.
«Ну что такого? – думаю. – Что сделал отец? То, что любой бы сделал, если бы мог. А он – царь, ему надо думать о царстве, и я на самом деле здесь нужен… Нельзя же мыслить только по-воински. Кто-то другой пошел за меня на Крит?.. Так я водил таких ребят на войну – и не считал, что это плохо, хоть кто-то из них должен был погибнуть… Так почему же я так ненавижу отца? И себя – еще больше; и жизнь мне опротивела – почему?..»
Тем временем выкрикнули жребий. Он пал на Аминтора, высокородного элевсинца, храброго и гордого. После того афинского мальчика – быть может, как раз потому, что он шел сразу после того мальчика – Аминтор вышел весело, помахал нам рукой на прощание, шутил… Жрец снова собрался тянуть.
«Что не так? – думаю. – Почему это так меня бесит?»
Снова увидел глаза людей, прикованные к урне, молящие Посейдона выбрать себе жертвы, – и тут понял. Да, вот в чем дело! Он обманул бога, хранителя рода, который дал ему меня зачать… У меня есть основания – этот человек обманул моего отца!
Теперь я понял. Я не мог вслух обратиться к Богу, – люди вокруг не должны были знать, – потому опустился на колено, прижал ладони к земле и зашептал так, чтобы только он мог услышать:
«Сотрясатель Земли! Отец! Если тебе не дали нужной жертвы – скажи мне и покажи, что отдать».
Я подождал, не дрогнет ли земля, но пыль под ладонями была неподвижна. Но я знал, что у него есть что-то ко мне, что он не хочет, чтобы я уходил. Я опустил голову ниже – так что волосы легли на землю, – и тогда он заговорил со мной. Я услышал звук прибоя, словно из глуби земной подымались волны и разбивались в шипящую пену, и повторяли: «Те-зей! Те-зей!..»
Теперь я знал, чего требовал бог.
Это было – как копье в сердце. Я пришел сюда за жребием, за одним из тридцати. Теперь, когда уже не было выбора, в глазах потемнело от горя и солнце похолодело. Я думал о том, что собирался сделать в Афинах, о мелочах, на которые хотел уговорить отца, о крупных переменах, когда придет мое время… Я стоял на коленях – лицо спрятано в волосах, имя мое в ушах стучит – и думал о своей жизни, о том, что было и чего уже не будет: об охоте с гвардейцами, о праздниках и плясках, о львах на стене в моей комнате, о женщине, с которой собирался заговорить впервые на сегодняшнем празднике, о прекрасных конях моих, едва узнавших мою руку, о боевых гимнах, о ликующей ярости в битвах и о песнях победы… Но бог не может этого хотеть – ведь он привел меня сюда, чтобы сделать царем!
И я зашептал: «Отец Посейдон, возьми у меня что-нибудь другое! Я не стану просить долгой жизни, если смогу заслужить себе имя и оставить по себе память в Афинах. Но сейчас это будет так, словно я вообще и не рождался… Если тебе нужна моя жизнь, дай мне умереть в бою, здесь, чтобы осталась после меня могила моя, и песнь обо мне, и память в людях…»
Вызвали еще одного афинянина. Это был последний из семи.
«…Владыка Посейдон, возьми моих коней – лучших у меня никогда не было… Возьми все, что хочешь, только не это!»
Звук моря стал слабеть в моих ушах. Я подумал было, он принимает коней!.. Но раньше всегда шум исчезал, растворялся в воздухе, а в этот раз было не так – волны медленно отходили вглубь, продолжали биться, все тише, тише…
«Бог оставляет меня!» – думаю.
Я слушал – и было в этом шуме что-то такое, что говорило мне: «Поступай как хочешь, сын Эгея. Смотри – вот твой отец. Забудь мой голос, тебе его не слышать больше, учись править, как правит он. Будь свободен. Если не хочешь – ты не нужен мне». Я оглянулся на всю свою жизнь, с самого детства: «Нет! – думаю. – Слишком поздно становиться мне сыном Эгея».
Я встал, отбросил волосы назад… Последнего мальчика выводили под руки, сам он идти не мог. Его почти несли, а он все оглядывался вокруг, словно не верил, что это могло случиться с ним; с кем угодно – только не с ним…
«Он здорово удивится, когда узнает, что был прав», – я почти рассмеялся. Я чувствовал, что бог возвращается ко мне. На сердце стало легко, я дышал полной грудью – и был уверен в своей удаче, как бывает в счастливые дни. Бронзовые крылья и когти, что парили надо мной, норовили схватить, исчезли; страх оставил меня, мне было спокойно и радостно – я шел с богом. И когда шагнул вперед – в памяти прозвучал голос деда: «Согласие освобождает человека!»
Я быстро подошел к помосту, вскочил на него и говорю глашатаю:
– Дай-ка последний жребий…
Он отдал. Меня окликнули – но я отвернулся, будто не слышал. Вынул из ножен кинжал, зачеркнул имя на черепке, написал «Тезей», отдал назад глашатаю:
– Кричи, – говорю, – снова.
Он ошалело молчал; знакомая рука выхватила у него черепок из-за моей спины… Тогда я сам закричал критянину:
– Последнее имя было неверно, сударь! На жребии – мое имя!
В толпе снова зашумели. Я думал, они опять обрадуются, – но вместо этого услышал великий плач, какой бывает при вести о смерти царя. Я не знал, что мне делать с этими воплями… Но в душе моей была торжественная музыка и я шагнул к ним. Рука схватила меня сзади за одежду, но я стряхнул ее и громко заговорил к народу:
– Не горюйте, афиняне! Меня посылает бог. Он сам призвал меня к быкам, и я должен подчиниться знаку его. Не плачьте по мне – я вернусь!.. – Я не знал этих слов, пока не произнес их, они пришли ко мне от бога. – Я пойду с вашими детьми и возьму их в руку свою. Они будут моим народом.
Они прекратили плач, голоса стихли; только там и сям еще всхлипывали матери, чьи дети должны были уйти. Я повернулся к отцу.
У смертельно раненных бывает такое лицо, как было у него. Словно кошмарный сон наяву. И все-таки в глазах его будто отражались мои: он тоже выглядел как затравленный человек, что избавился наконец от погони.
Но он страдал, – уж что правда, то правда, – и это вылилось в припадок гнева. Он не обращал внимания, что нас все слышат, – спрашивал, за что я его так ненавижу, что бросаю в старости на произвол его врагов; чем он меня обидел, что он мне сделал плохого?!.. Это, мол, не иначе как колдовство, он должен изгнать из меня духов, а то что я сделал в безумии – не считается, и должно быть отменено…
– Государь, – говорю, – ты думаешь, я сделал это сам? Я знаю голос Посейдона. Ты должен отпустить меня, иначе он будет разгневан. Это худое дело – грабить бога.
Он испуганно оглянулся, и мне стало стыдно: ему и без того было тяжело.
– Отец, – говорю, – бог за нас, все хорошо. Если быки убьют меня, он примет жертву и снимет проклятие. А если я вернусь – еще лучше! Все прекрасно, я это чувствую!..
Критянин подошел к нам послушать, о чем мы говорим, но под взглядом отца повернул назад, напевая чуть слышно и поигрывая печаткой на браслете. Отец успокоился, сказал тихо:
– Наверно, никому не избежать своей судьбы. Как ты узнал, что твоего имени не было в чаше?
Мы глянули друг другу в глаза.
– Я не мог иначе, – говорит. – Ведь потом всегда говорили бы, что царь Эгей боялся своего сына, который был вождем и славным воином, – боялся и в срок дани услал его к быкам на Крит.
Его слова меня изумили. Как могла ему в голову прийти такая мысль?
– Отец, – говорю, – это наверно Богиня. Она ненавидит всех мужчин, что правят.
Рядом послышался кашель, это критянин начинал терять терпение. Я подумал, что сам отдаю себя в его власть, забавно…
Отстегнул меч и отдал его отцу.
– Сохрани его, – говорю, – пока я не вернусь. Я не знаю, для чего нужен богу; но если человек вернется от быков Миноса – он столько раз успеет до того предложить в жертву богу свою жизнь, столько раз снова и снова посвятит ее!.. Наверно, должна низойти на него сила вести народ, так меня учили, когда я ребенком был. Я стану настоящим царем, а иначе – никем не стану.
Он взял мое лицо в ладони, долго смотрел на меня… Я редко вспоминал, что он и жрец тоже, но в тот момент почувствовал это. Наконец он сказал:
– Да, такой царь будет – царь. – Помолчал, задумавшись, и добавил: Если придет этот день – покрась парус своего корабля в белый цвет. Я посажу наблюдателей на Сунийском мысе. Когда у них загорится огонь – у бога будут вести для меня. Белый парус, запомни!
– Мой господин, – это критянин обратился к отцу. – Мне все равно, идет ваш сын или нет, но беспорядков быть не должно. Будьте любезны уладить распри: эти женщины выдерут друг другу глаза.
Я оглянулся. Матери выбранных ребят спорили, чей из сыновей должен быть освобожден вместо меня. Подошли их родственники-мужчины – он был прав, что боялся беспорядков.
– Здесь не о чем спорить, – говорю. – Мое имя на последнем жребии. Глашатай, прочти его, чтобы все слышали.
Последний мальчик подошел, встал на колени, приложил ко лбу мою руку, спросил, что он может сделать для меня… Он был из бедняков. Я глянул через его плечо – и увидел, что мой Биас плачет. Он был гораздо умнее всех остальных Товарищей, но сейчас я увидел на его лице то, чего он никогда мне не говорил. Я ничем не мог ему помочь – только взял за руку.
– Отец, – говорю, – пусть элевсинцы соберут свое Собрание, чтобы женщины не попытались снова захватить власть. Там всё в порядке…
Я не закончил, но критянин устал нас ждать. Он крикнул своим солдатам, – резко, будто лис пролаял, – они образовали двойную колонну с местом в середине для нас… Все двигались разом, в ногу, – немыслимо четко и слаженно. Отец обнял меня, и я понял, что он уже не надеется меня увидеть. Матери жертв принесли своим детям небольшие узелки с едой, собранные наспех на дорогу; мать того последнего паренька подошла ко мне, – непрерывно кланяясь, с рукой у лба, – и отдала узелок мне.
А когда становился в строй, – как сейчас помню, – я подумал, что выбрал бы костюм получше, если б знал, что отправлюсь на Крит. Именно об этом подумал почему-то, ни о чем другом.
4. КРИТ
1
На корабле отдавали швартовы, а я думал: «Вот был я царь и наследник царя… а теперь – раб».
Это был большой корабль. На форштевне – резная бычья голова, с цветком на лбу и с позолоченными рогами… Черные солдаты сидели на скамьях между гребцами в средней части корабля; там же над ними был мостик, где в кресле сидел капитан, а рядом – командир над гребцами. Мы, жертвы, находились на кормовой палубе и спали под тентом, словно заплатили за это путешествие: мы принадлежали богу, и нас должны были довезти в сохранности. Целый день возле нас была охрана, а ночью она удваивалась: следили, чтобы никто не лег с девушками.
Время для меня остановилось. Я больше не принадлежал себе, а снова, как в детстве, лежал в руке бога; меня баюкало море, вокруг нас носились дельфины, ныряли под волны, сопели через лоб – «Ффу-у!»… Я лежал и смотрел на них, больше нечего было делать.
К югу от Суния нас взял в конвой боевой корабль, быстрый пентеконтер. Иногда на мысах островов мы видели пиратские стоянки – корабли у берега, наблюдательные вышки, – но никто за нами не погнался, мы были им не по зубам.
Все это проходило мимо, а я – я наслаждался отдыхом, как бывает, когда слушаешь певца. «Я иду на жертву, – говорил я себе, – но сам Посейдон призвал меня. Меня, у кого в детстве не было отца среди людей. Посейдон меня призвал – и это останется со мной навсегда…»
И вот я валялся на солнце, ел, спал, любовался морем – и вполуха слушал корабельные шумы.
Ранним утром в розово-серой мгле мы пробирались между Кикладами. Примерно около восхода я услышал сердитые голоса. На любом корабле их бывает достаточно, а мы шли между Кеосом и Кифносом, – там было на что посмотреть, – так что я поначалу не обратил внимания; но шум стал настолько дик, что пришлось оглянуться. Один из афинских ребят дрался с элевсинцем. Они катались по палубе, а по мостику к ним шагал капитан. Глаза его были полуприкрыты, скучный утомленный вид, как у человека, привычно делавшего это сотни раз… – а в руке вился тонкий кнут. Я бы и от ледяной воды не очнулся так быстро. Бросился к ним, растащил… Они сидели, тяжело дыша, терли свои шишки, – капитан пожал плечами и пошел назад.
– Опомнитесь, – говорю. – Вы что, хотите, чтобы этот критянин высек вас на глазах своих рабов? Где ваша гордость?
Они заговорили разом, остальные вступились, – кто за одного, кто за другого, – гвалт поднялся!..
– Тихо! – кричу.
Все смолкли, на меня уставились тринадцать пар глаз… А я растерялся. «Что дальше?» – думаю. Словно схватился за меч – а его нет. «Что я делаю? думаю. – Я ведь сам такой же раб. Можно быть царем среди жертв?» И эти слова как эхо в голове: «Можно быть царем?.. Я ведь сам раб!..»
Все ждали. Я ткнул пальцем в элевсинца – его я знал.
– Ты первый Аминтор, – говорю. – В чем дело?
Он был черноволосый, густые брови срослись над орлиным носом, и глаза были орлиные… И вот он – глаза горят…
– Тезей, – говорит. – Этот сын горшечника – у него до сих пор глина в волосах – сел на мое место. Я сказал ему, пусть убирается, а он начал дерзить!
– Теперь ты!
Афинянин был бледен.
– Я могу быть рабом Миноса, Аминтор, но тебе я не раб. А что до моего отца, – ты, землепоклонник, – я по крайней мере могу его назвать! Мы знаем, чего стоят ваши женщины…
Я поглядел на них и понял, что драку начал Аминтор. Но ведь он был лучше того, второго…
– Вы еще не кончили оскорблять друг друга? – говорю. – Знайте только, что при этом вы оскорбляете меня. Слушай, Формион, элевсинские обычаи я утверждал. Если они тебя не устраивают – обращайся ко мне, я отвечаю. А ты, Аминтор, как видно, здесь больше значишь, чем я? Скажи нам всем, чего ты ждешь от нас, чтоб мы тебя нечаянно не обидели.
Они пробормотали что-то, притихли… Все глядели на меня преданными собачьими глазами: где проявился гнев – там должна быть и сила, и они надеялись на нее. То же самое бывает среди воинов в трудный час. Но горе тому, кто возбудил эту надежду – и не оправдает ее.
Я сидел на тюке шерсти – дань какого-то маленького городка – и смотрел на них. За время наших трапез я уже узнал имена четверых афинских мальчишек: Формион; Теламон, сын мелкого арендатора, тихий и спокойный; скромный, изящный паренек по имени Иппий – его я где-то раньше видел; и Ирий – это его мать так жутко кричала при жеребьевке, она была наложницей какого-то дворянина. Мальчик был хрупкий, с тонким голосом, с какими-то девичьими манерами, но вдали от маминой юбки держался не хуже других.
О девушках я знал и того меньше. Хриза была прекрасна, словно лилия, бело-золотой цветок без малейшего изъяна, – это по ней плакал весь народ. Меланто была минойкой – решительная, здоровая деваха, живая и энергичная… Нефела – робкая и плаксивая; Гелика – стройная, молчаливая, чуть косоглазая; Рена и Филия, похоже, красивые дурочки; и Феба – честная, добрая, но некрасивая, как репка. Вот и всё, что я знал. Теперь я рассматривал их, стараясь угадать, на что они будут способны; а они глядели на меня, как утопающие на плот.
– Слушайте, – говорю, – пора нам потолковать.
Они ждали. Больше им ничего не оставалось.
– Я не знаю, – говорю, – зачем Посейдон призвал меня к быкам. Хочет он, чтобы я умер на Крите, или нет – не знаю. Если нет – что бы меня там ни ждало, я приложу к тому руку. Сейчас мы все во власти Миноса; я такой же как и вы – такой же раб бога… Чего вы хотите от меня? Чтобы я заботился сам о себе – или чтобы отвечал и за вас, как это было дома?
Я еще и рта не закрыл – все закричали, чтобы я их вел. Только косоглазая Гелика молчала, но она всегда молчала.
– Подумайте сначала, – говорю. – Если я буду вести, то буду и давать вам законы. Понравится вам это? А власти, чтоб заставлять подчиняться, у меня нет; власть – вон у кого!
Я показал на критянина. Тот снова сидел в своем кресле и подрезал ногти.
– Если хочешь, мы поклянемся, – сказал Аминтор.
– Да, хочу. Мы должны поклясться стоять друг за друга. Если кто не согласен – пусть говорит сразу, сейчас. Вы тоже, девушки. Я зову вас на собрание. Положение у нас необычное, так что и законы должны быть свои.
Афинские девушки, не привыкшие к общественным делам, отодвинулись, стали шептаться. Потом Меланто сказала:
– Мы сейчас не в своей стране, потому нас должен вести мужчина. У минойцев всегда был такой закон. Я голосую за Тезея.
– Одна есть, – говорю. – А что остальные шесть?
Меланто повернулась к ним и говорит – насмешливо так:
– Вы что, и слова сказать не можете? Так поднимите хоть руку. Вы же слышали, что он сказал!
Пять подняли руки, а сероглазая, златоволосая Хриза сказала серьезно:
– Я голосую за Тезея.
Я повернулся к парням:
– Кто против? На Крите нам придется зависеть друг от друга. Говорите сейчас. Там я не потерплю никакого недовольства, клянусь головой отца.
Маменькин сынок Ирий на этот раз сказал очень серьезно, без обычных своих ужимок:
– Никто не против, Тезей. Нас всех взяли, а ты сам отдал себя богу. Никто, кроме тебя, не может быть царем.
– Ну что ж, – говорю, – да будет так во имя его. Нам нужен жезл для оратора.
Вокруг не было ничего подходящего, кроме веретена: Феба его крутила, чтоб скоротать время.
– Выкинь свою пряжу, сестренка, – говорю, – на Крите тебе понадобится другое искусство.
Она бросила, и мы превратили веретено в жезл. Я взял его.
– Вот наш первый закон, – говорю. – Мы все – одна семья. Не афиняне, не элевсинцы, а все вместе. Если кто-то родился во дворце – быки этого знать не будут; так что гордость свою храните, но о рангах забудьте. Здесь нет ни эллинов, ни минойцев, ни аристократов, ни простолюдинов… Здесь нет даже женщин и мужчин. Девушки должны остаться девственны, иначе потеряют жизнь. Каждый мужчина, кто забудет об этом, – клятвопреступник. Скоро мы станем бычьими плясунами, мужчины и женщины – одинаково. Мы не можем быть больше, чем товарищами, – давайте же поклянемся, что никогда не будем меньше, чем товарищами.
Я собрал их в круг – критская жрица всполошилась, не лезут ли под юбки, – и взял с них сильную клятву. Клятва и должна была быть страшной: ведь кроме нее, кроме нашего общего несчастья, нас ничто не связывало тогда… После клятвы ребята стали выглядеть лучше. Это всегда так, когда испуганным людям дают какое-то занятие.
– Теперь мы все дети одного дома, – говорю. – Нам надо было бы выбрать себе имя.
Пока я это говорил, Хриза подняла свои огромные глаза к небу, а оттуда донесся глухой крик. С острова на остров перелетала стая журавлей. Они шли ровной линией, вытянув длинные шеи…
– Смотрите, – говорю, – Хриза увидела знак! Журавли ведь тоже танцоры. Все знают танец журавлей, мы будем – Журавли. А теперь, прежде всего остального, мы вверим себя Вечноживущему Зевсу и Великой Матери. Наших богов мы тоже будем чтить вместе и одинаково, чтоб никому не было обидно. Меланто, ты будешь нашей жрицей, ты будешь взывать к Матери. Но не надо никаких женских таинств – у Журавлей все общее.
По правде сказать, я рад был поводу оказать почтение Матери: она ведь не любит мужчин, которые правят, а на Крите она главная…
– Ну, – говорю, – совет наш продолжается. Кто-нибудь хочет говорить?
Изящный мальчик, которого я где-то видел, протянул руку. Теперь я вспомнил где: это он чистил сбрую в конюшне, когда я ждал там отца. Даже не глянув на элевсинцев, я отдал ему жезл. Они, – оба из гвардии моей, – их как громом поразило. Я отдал ему жезл: «Иппий говорит!»
– Господин мой, – сказал он. – Это правда, что нас приносят в жертву быку? Или он сам должен нас поймать?
– Я бы сам хотел это знать, – говорю. – Может, кто-нибудь скажет нам?
Это была ошибка: все заговорили разом, кроме Гелики. Но и когда я заставил их браться по очереди за жезл – всё равно не стало легче. Они выдали все бабушкины сказки, какие только могли: что нас привяжут к быку на рога, что нас бросят в пещеру, где бык питается человечиной, даже что это вообще не бык, а чудовище – человек с бычьей головой.
Перепугали друг друга до полусмерти. Я потребовал тишины и протянул руку за жезлом.
– Послушайте, – говорю. – Когда малышей пугают букой, они утихают. Быть может, хватит и вам этих страстей? Угомонитесь…
Ребята растерялись, притихли.
– Вас всех послушать, – говорю, – можно подумать, что всё это правда, всё. А ведь если что-то одно правда, то всё остальное – наверняка вранье… Один Иппий головы не потерял: он не знает – но знает, что не знает… Надо узнать. Нечего нам ломать себе головы – я постараюсь разговорить капитана.
Афиняне не поняли, почему я на это рассчитываю, и заметно было как они удивились, особенно девушки. А элевсинцам я сказал на нашем гвардейском жаргоне: «Парни, если кто хоть улыбнется – зубы вышибу!»
Они рассмеялись:
– Желаем удачи, Тезей.
И вот я пошел к борту и встал там с задумчивым видом… А когда капитан посмотрел в мою сторону – поприветствовал его. Он ответил, махнул мне, чтоб я шел к нему, стража меня пропустила, и я прошел к нему на мостик. Он отослал черного мальчишку, что сидел на табурете возле него, и предложил табурет мне. Как я и думал – он держался от нас в стороне, боясь публичного оскорбления. Ведь мы были священны – он не мог бы мне ничего сделать, разве что кнутом стегнуть…
А разговорить его – его остановить было не легче, чем старого воина, что ударится в рассказы о битвах своей юности. Он был из тех, кого на Крите зовут светскими людьми. Нет такого эллинского слова, чтобы это обозначить; это в чем-то больше, чем аристократ, а в чем-то меньше… Такие люди изучают Бычью Пляску, как арфист изучает древние песни. День прошел, ему уже принесли ужин, а он все говорил и говорил. Пригласил меня поужинать с ним я отказался. Сказал, мол, остальные меня убьют, если увидят что я пользуюсь привилегиями, – и пошел к себе. Вечерело… А меня ничто уже не интересовало, кроме Бычьей Пляски.
Нас кормили из общего блюда, так что сидели мы голова к голове.
– Ну, – говорю, – ты был прав, Иппий, бык должен нас поймать. Но сначала мы сами должны поймать быка: отбить от стада и привести во Дворец. Теперь я могу вам рассказать о Бычьей Пляске столько, сколько вообще можно рассказать, если сам ее не видел. А для начала – прежде, чем нам вообще придется плясать, у нас будет три месяца тренировки.
Они были настроены умереть, едва нас довезут до берега, так что эти три месяца были теперь как три года для них… И все так благодарно на меня смотрели, будто я сам подарил им этот срок.
– Жить мы будем в Кносском дворце, в Доме Секиры, и будем там безвыходно. Но он говорит, что дворец очень большой. И очень древний: он говорит – тысяча лет ему, будто кто-то может так много сосчитать. И еще он говорит, что там под дворцом, в глубокой пещере, живет Посейдон. В виде громадного черного быка. Никто его никогда не видел – он живет слишком глубоко, – но когда он сотрясает землю – ревет. Лукий – это капитан – сам его слышал; говорит, ни один другой звук на земле и вполовину не так ужасен, как этот рев быка. В древние времена два или три раза он разрушал дворец до основания, так что им приходилось все время беречься и ублаготворять его. Так и возникла Бычья Пляска.
Лукий говорит, жертвоприношение было с самого начала; со времен первых людей на земле, что делали мечи из камня. Тогда оно было грубым и примитивным: человека просто бросали в яму к быку, чтобы тот его забодал; но иногда – если попадался ловкий – он какое-то время увертывался; а они были варвары, и их это забавляло. Время шло, они многому научились – от египтян и от жителей Атлантиды, что бежали на восток от гнева Посейдона… Теперь критяне – самые искусные мастера. Не только в гончарном и ювелирном деле, не только в строительстве, но и в музыке, и в обрядах, и в представлениях разных… И с незапамятных времен они совершенствуют свою Бычью Пляску. Сначала они яму стали делать побольше и выпускали туда не одну жертву, а несколько, так что охота стала длиться дольше… Когда бык кого-нибудь убивал, остальных забирали оттуда и выпускали в следующий раз; но чем дольше они жили – жертвы, – тем искуснее становились и ловче; и случалось уже и такое, что бык уставал раньше, чем убивал кого-нибудь, и уже не хотел за ними гоняться… Тогда говорили, что бог удовлетворен на этот раз и не хочет жертвы. Так самые ловкие и быстрые жили дольше, и обучали своему искусству остальных; и так оно шло, и каждое поколение добавляло к пляске что-то новое: ведь каждый человек ищет славы, даже жертва, обреченная на смерть… Просто увернуться от рогов – это уже никого не устраивало, надо было сделать из этого грациозный танец и никогда не выдать своего страха, а играть с быком так, будто ты его любишь… Вот тогда, говорит Лукий, наступил золотой век Бычьей Пляски. Плясуны были в такой славе, что благороднейшая и храбрейшая молодежь Крита шла на арену из любви к искусству, чтобы почтить бога и заслужить себе имя. Это было время первых великих бычьих прыгунов, об этом времени сложены песни… Оно уже прошло, это время, теперь у молодых господ другие развлечения. Но критяне не хотят отказаться от зрелища: привозят рабов и обучают… И даже теперь, говорит он, бычьи плясуны у них в почете. Они очень высоко ценят плясунов, тех что не умирают.