Текст книги "Рыбы"
Автор книги: Мелисса Бродер
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Мелисса Бродер
Рыбы
Николасу
Такого никогда не было, но всегда есть.
Саллюстий
Melissa Broder
THE PISCES
Copyright © 2018 by Melissa Broder
This edition published by arrangement with DeFiore and Company Literary Management, Inc. through Andrew Nurnberg Literary Agency
© Самуйлов С., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
1
Я больше не была одна, но оставалась одинокой. У меня был Доминик, больной диабетом фоксхаунд моей сестры, бродивший за мной из комнаты в комнату и валившийся мне на колени, не понимая, что он далеко не малыш. Мне нравился запах его дыхания, мясной, отдававший тухлятиной, о чем он не догадывался. Нравилось тепло его жирного пуза, то, как он бесстыдно приседал, когда хотел справить нужду. Вот оно, надлежащее употребление моей любви, думала я. Вот он, мужчина для меня.
Дом на берегу океана представлял собой современную стеклянную крепость, довольно просторную и потому ничем не напоминавшую о моей прежней жизни. Здесь я могла исчезнуть по-настоящему, так, будто меня и не было никогда, не то что в моей душной, загроможденной барахлом квартирке в Фениксе, где я терялась осенью, зимой и весной в окружении вещей, напоминавших о нас с Джейми, и задыхалась в том, что было моим. Есть два способа исчезнуть: плохой и хороший. Я больше не хотела никакого имущества, никакой собственности.
На террасе второго этажа я избавилась от своего вонючего халата, предпочтя ему одно из оставленных сестрой шелковых кимоно. Там, на веранде, я и засыпала каждый вечер под звездами Вениса[1]1
Венис – калифорнийская Венеция, район в Лос-Анджелесе, состоящий из сети каналов и напоминающий Венецию. Создан в начале ХХ века табачным магнатом Эбботом Кинни.
[Закрыть], расслабившись после белого вина и засунув ноги под теплый живот Доминика. Здесь я не чувствовала своей принадлежности чему-то знакомому. Ничто не давило, ничто не требовало, чтобы я уснула, и я, после девятимесячной бессонницы, наконец-то стала легко и спокойно соскальзывать в сон. В три часа ночи я пробуждалась и неспешно возвращалась в постель с простынями из египетского хлопка, радостно колошматила их ногами, каталась по ним, терлась, как пришелец, дотрагивающийся до чего-то чужого, незнакомого, или прижималась к большущей спине моего пса и прощалась с миром еще на восемь часов. Я даже бывала счастлива.
И все же, проходя в конце первой недели пребывания там по Эббот-Кинни-бульвар, мимо витрин магазинов для яппи – каждый сам по себе галерея белого куба – и увидев пару, мужчину и женщину, обоим по двадцать с небольшим, определенно на первом или втором свидании, я поняла, что со мной по-прежнему не все в порядке. Они с такой серьезностью обсуждали, куда пойти поесть и выпить, будто это действительно имело какое-то значение. Он говорил с сильным немецким, по-моему, акцентом и показался мне симпатичным и сексуальным: по-мальчишески короткие волосы, сильные руки, выступающее адамово яблоко, которое так и хотелось попробовать на вкус.
Что касается женщины, то студенты Аризонского университета, где я работала библиотекарем, могли бы назвать ее камнефейс.
Девять лет я провела в Юго-Западном университете по докторской программе в области классической литературы. А потом случилось чудо. Несмотря на то что диссертацию я так и не представила, финансирование не остановили, а мне предложили в обмен на тридцать часов в неделю в библиотеке квартирку за пределами кампуса по цене ниже рыночной и годовую стипендию в размере двадцати пяти тысяч долларов. Официально я трудилась над большим, размером с книгу, проектом под названием «Акцентуационный пробел: суть пустот у Сафо». В том году меня, по результатам моей неспешности, назначили в новый консультативный комитет, включающий в себя деканов обоих отделений, как английской, так и классической литературы, так что оставаться незамеченной уже не получалось.
В марте я встретилась с ними в «Panera Bread», где за панини – салат «Напа» с миндалем и цыпленком для директора отделения классики в пасхальном свитере с пятнами от кофе и салат с тунцом для директора отделения английской литературы с распухшим от красных угрей носом – они и поделились со мной новостью: к осеннему семестру мне надлежит представить полный черновой вариант диссертации, а иначе финансирование будет прекращено и меня выставят вон. Шевелиться быстрее я пока еще не стала.
Дело не в том, что я охладела к Сафо, хотя отчасти так оно и случилось, ведь мы прожили вместе девять лет. Просто где-то на шестом году до меня стало доходить, что основное положение моей диссертации, весь ее смысл ошибочны. А точнее – полная чушь. Но как поправить ситуацию, я не знала и поэтому просто тянула.
В своем исследовании я исходила из общепринятого предположения, что стихи Сафо написаны от первого лица. Ученые – кретины, они терпеть не могут загадки и не переносят любую неспособность заполнить пробелы. Они – жертвы, как и все мы, стандартного мышления: стараются помещать в паттерн каждый фрагмент информации. Они хотят, чтобы мир обрел смысл. А кто не хочет? Поэтому, читая Сафо, они берут уже установленные – или считающиеся установленными – факты ее жизни и ими заполняют лакуны. Но поступая так, они ошибаются, подобно тому психологу, который, выведав три факта из детства пациента, убеждает себя в том, что знает его от и до.
В своей книге я выражала ту мысль, что многочисленные подчистки в стихах Сафо следует воспринимать как намеренные. Да, верно, сама Сафо ничего не подтирала и не выбрасывала. Это происходило само собой, с течением времени, начиная с 600 г. до н.э. Бо́льшая часть созданного ею пропала, из 10 000 строф до нас дошли 650. Я же стремилась доказать, что попытки представить эти пустоты как творения самой Сафо есть не столько сотворчество, сколько заполнение пробелов тем малым, что известно нам о ее жизни, создание новых значений из желания творить нашу собственную историю и, самое главное, проецирование на них личности чтеца, его Я. В моем понимании, прекратить это проецирование можно только одним способом: рассматривать пропуски как намеренные, как часть текста. Была или нет Сафо лесбиянкой, предпочитала ли мужчин помоложе, была ли гипер– или бисексуалкой, имела ли множество любовников-мужчин – все это следовало забыть. Если уж мы готовы приписывать чему-то какое-то значение, то давайте делать это с тем, что есть, а не с тем, чего нет.
К несчастью, это предложение было полнейшей фигней. У меня самой сложились очень непростые отношения с пустотой, бессодержательностью, небытием. Иногда мне хотелось просто заполнить ее – я боялась, что, если не сделаю этого, она съест меня заживо или убьет. Но иногда мной овладевало желание полностью раствориться в ней – прекрасной, молчащей стертости. Желание исчезнуть, пропасть. Так что я сама была более всех виновна в проецировании некоей программы. Я сознавала это и потому не подстегивала себя с работой. Не знаю, догадывался ли о том же кто-то из моего консультативного комитета. Но теперь меня собирались посадить на мель, и я сообразила, что, может быть, даже паршивая книжка лучше, чем вообще ничего.
В общем, все продолжалось по-прежнему. Я не хотела уходить, чтобы заняться чем-то «настоящим», и к тому же так и не определилась с тем, что могла бы делать. Бо́льшую часть рабочего времени я проводила в библиотеке, среди студентов, от которых и слышала такие слова, как камнефейс и бррр-бэггер[2]2
В оригинале butterface и brown bagger. Butterface – искаженное от but her face, букв. если бы только не физиономия; brown bagger – от brown bag, пакет из грубой коричневой бумаги.
[Закрыть]. Так они называли женщин с привлекательным телом и некрасивым лицом, и на Эббот-Кинни такая, на мой взгляд, определенно была одна. Идя за ней следом, я старалась не отставать. Выражение лица, когда она повернулась, чтобы сказать что-то идущему рядом с ней мужчине, было строгое, черты выразительные – выступающий нос и подбородок, но к этому прилагались хорошие волосы и роскошное тело. Она была в коротеньких темно-синих шортах, из которых скромно выглядывали краешки ягодиц. Меня даже потянуло дотронуться до них. Все, что она говорила, проходило через фильтр осознания привлекательности ее задницы, и слова представлялись как приложение и обрамление заключенного в шорты великолепия. Сама она в некотором смысле служила носителем для шорт и задницы. Идя по тротуару, она слегка пританцовывала и трогала волосы. Ее спутник был не лучше. Он не только задавал дурацкие вопросы: «Вы давно здесь живете?» и «Вам нравится?», но и пользовался каждым случаем ради демонстрации собственной крутости. Зачем они вообще разговаривали? Зачем тратили на это время? Почему не трахались прямо здесь, открыто и у всех на виду? Весь этот перформанс был не более чем контейнером для чего-то еще. Это и была пустота, ничтожность.
Конечно, в сравнении с большой ничтожностью – пустотой, отсутствием четкого и ясного смысла в жизни, тем фактом, что никто из нас не ведал, что здесь происходит, – это было по крайней мере что-то. Их участие в танце вознесения дурацкого ресторана к вершине значимости, обсуждение чайного гриба, придание значимости мимолетному, шорты – все это было посланием пустоте и ничтожности: да пошла ты. С другой стороны, эти детали были симптомами их неосведомленности относительно пустоты. Неужели они настолько не замечали ее, что вот такие вещи могли что-то значить?
Возможно ли, чтобы все пребывали в неведении? Возможно ли, что осознание великого ничто, войда, приходит к нам, может быть, однажды или дважды, например на прощании с кем-то очень близким, когда ты выходишь из похоронного зала и на кратчайший миг само твое существование теряет вдруг смысл. Или такое случается в плохом грибном трипе, когда твои товарищи кажутся пластиковыми? Возможно ли, что на этой земле есть люди, которые ни разу не останавливались хотя бы на мгновение, чтобы сказать: а что есть все?
Существуют такие люди или нет, никто из них в ту секунду этот вопрос не задавал. Тошнило их от незнания того, зачем мы здесь и кто мы есть, или нет, в любом случае они сознательно и вполне благополучно этот вопрос игнорировали. А может, были просто глупы. Ах, этот сладкий дар глупости! Я так завидовала им.
Но вообще-то я знала, что все сводится к ее шортам. Все ответы заключались в линии задницы, она затмевала все и была общим знаменателем всех страхов, всего ничто, всего непознанного. Во всем этом она была сама по себе. Она просто существовала, как будто жить – это вот так легко. Ей даже делать ничего было не надо, но она просто заправляла всем этим шоу. Все диалоги начинались и заканчивались на линии задницы. Направление их вечера, их разговор и даже в некотором смысле вселенная – все заканчивалось там. Вселенная. Я ненавидела их.
Ненавидела их легкость во всем. Ненавидела их дефицит одиночества. Ненавидела их понимание времени как чего-то лениво растянувшегося вдаль, чего-то, с чем можно играть, как будто для них никогда не наступит поздно – ни сегодня, ни в жизни вообще. Я даже не знала, кем возмущалась больше: мужчиной или женщиной.
2
Я всегда чувствовала, что быть мужчиной – хорошо. Не только потому, что мне хотелось иметь свой собственный член – разгуливать, чувствуя между ногами эту ношу, эту силу, – но и потому, что бремя времени, которое взвалило на меня тело, тяготило. За это, за то, что его время никак не обременяло, я и возненавидела немца на Эббот-Кинни. Женщину я возненавидела тоже – за то, что такая молодая, за то, что еще долго останется привлекательной и, может быть, даже заведет ребенка.
Я никогда не хотела ребенка. Никогда не испытывала того желания, которое, по словам многих женщин, внезапно накрывает их. Уж тридцать восемь минуло, и я все ждала, ждала, когда же, когда, но оно так и не нагрянуло. Так что я всегда относилась к этому без особого трепета, как к чему-то немножко противному, вроде кусочка лука, без которого предпочла бы обойтись.
Но мне хотелось бы сохранить опцию «иметь ребенка» на случай, если такое желание все-таки возникнет. Приятно, когда перед тобой будущее. Говорят, молодые проматывают молодость впустую, и я согласна, что это и мой случай, но в одном я оценила ее по-настоящему. Я ощущала свое преимущество. Мое не вполне серьезное отношение к вопросу о детях объяснялось отчасти тем, что я всегда чувствовала, как мне повезло: придет день, и я смогу сама решить, чего хочу. Приятно сознавать, что этот день где-то там, далеко, что в моем распоряжении куча времени. Это воспринималось как роскошь.
Втайне я всегда осуждала женщин, сожалевших о том, что у них нет детей и они уже не в том возрасте, чтобы ими обзавестись. Осуждала я их, наверное, потому, что боялась стать такой же. Но вот мне уже тридцать восемь, и время пошло на убыль. Я по-прежнему не хотела ребенка. Не представляла, что бы стала делать с ним, если бы он у меня появился. Но то открытое окно возможностей закрылось. И если бы девица в шортах заметила меня сейчас, то отнеслась бы критически, как и я сама относилась к сверстницам.
Еще ей могло бы не понравиться, что я не замужем. Когда мы только познакомились с Джейми, я сказала, что брак, как архаическая декларация права собственности, не для меня. Он сказал «хорошо», потому что его это тоже не устраивает. На четвертом году наших с ним отношений я отчаянно хотела, чтобы Джейми попросил меня выйти за него замуж, пусть даже потому только, что он этого не делал. Тяги к драгоценностям я никогда не испытывала, но что-то во мне желало этого колечка. Прилюдно я разносила в пух и прах кровавые брильянты, сама же потихоньку рассматривала чужие кольца, узнавая виды и формы огранки: кушон, изумруд, принцесса. Женщины, как я заметила, гораздо чаще пользуются левой рукой, чем правой, когда разговаривают, жестикулируют или отбрасывают волосы. Все для того, чтобы покрасоваться. Они как будто говорят: «Посмотрите, вот как меня ценят. Вот как меня желают. Я благополучно добралась до другого берега».
Но что бы я делала, будь я замужем? Что бы делала, будь на моем месте Джейми или я на его? Выбор в пользу Джейми был более символом страха перед близостью с моей стороны, чем с его. Когда мы познакомились, у меня голова пошла кругом: геолог, под 190, красавчик в жилетке «L.L.Bean travel», с золотым загаром, небритый, с каштановыми волосами, на десять лет старше. С ним я чувствовала себя особенной. Работая со своим университетом в пустыне, он получил грант от Американского геологического фонда на создание серии документальных фильмов о национальных парках. Режиссурой и монтажом Джейми занимался сам и благодаря гранту получил возможность свободно путешествовать и продюсировать. Хотя фильмы шли в два часа ночи по нескольким кабельным каналам, никто бы не сказал, что у него не получилось. «Я скорее с учеными, чем с художниками», – говорил он, но очарование художника у него было.
В наши первые годы вместе я часто приезжала в те места, где он работал. Проводила отпуск в Национальном парке Акадия, в заповеднике Глейшер, в Национальном парке Йосемит. Джейми уходил на весь день на съемки, а я знакомилась с окрестностями и приносила небольшие сувениры. Он любил слушать мои рассказы о том, где я была и что видела, поправлять мои ошибки в названии местных достопримечательностей. Больше всего мне нравились озера и океаны, реки и водопады – в пустыне не было ничего подобного. Бегущая вода и путешествия вообще создавали иллюзию, что жизнь движется вперед, несмотря на отставание с диссертацией. Я идентифицировала себя с работой. В этом было что-то авантюрное.
Но потом Джейми переключился на локации более пустынные: Долину Смерти, Арчес. Я обычно оставалась весь день в трейлере и ждала его возвращения. Какой смысл ходить по пустыне, если пустыня у меня возле дома? И зачем приезжать куда-то повидать кого-то, если там он такой же, как дома? То же лицо, тот же член. Та же скука долгих отношений. Я говорила ему, что остаюсь в трейлере поработать над диссертацией. Но когда меня спрашивали, чем я зарабатываю на жизнь, я коротко упоминала о моей Сафо и библиотеке и перескакивала на Джейми и его работу. Притворялась, будто меня это по-прежнему волнует. Но на самом деле меня волновало только одно: затащить его в наше воображаемое будущее.
В день нашего разрыва у меня пробило колесо на Кэмелбэк-роуд, и я позвонила ему, попросила помочь. Он приехал, заглянул в багажник и сказал: «Но у тебя же нет запаски». «Нет», – сказала я. Был поздний воскресный вечер, и все мастерские в городе уже закрылись, так что пришлось обращаться в американскую автомобильную ассоциацию. Пока ждали, я разнервничалась и разозлилась. Сама не знаю с чего. Я вдруг увидела его другим: глупым, с рыхлым брюшком и слабым подбородком. Все округлилось. Он сидел и то цыкал зубом, то тихонько посвистывал. Бывают такие моменты, когда смотришь на человека, которого долго любил, и видишь, что в нем все не то. Все абсолютно не так, как надо. Смотришь и не можешь поверить, что пленялась им.
– Я не чувствую себя счастливой, – сказала я.
– Я бы тоже предпочел оказаться где-нибудь в другом месте, – сказал он.
– Серьезно. Думаю, нам нужно поговорить. О нас.
– Сейчас?
Я смотрела на него – такой довольный собой, располневший, с подбородком, тонущим в мясном суфле шеи. Этот подбородок напоминал второй рот, и я представила, что он-то, этот второй рот, и говорит. И что он говорит?
Покорми меня. Мне насрать, привлекательный я или нет. Мне это ни к чему. У меня есть варианты.
Это то, что он говорил всем своим видом. Каждую мою попытку поднять тему брака или даже предложение съехаться и жить вместе он встречал нервным смешком, заявлял, что я ведь и сама этого не хотела. Тот симпатичный, с точеными чертами незнакомец, которого я встретила на какой-то вечеринке, исчез, превратился в медвежонка, которого я узнала и полюбила и который превратился в еще одного незнакомца. Вот вам физическая манифестация времени и потворства себе, приведших к тому, что и незнакомец, и медвежонок почти что исчезли. Я взбесилась. Как это ему насрать? Какая роскошь, позволительная мужчине. Роскошь человека, взирающего на чинимые временем разрушения и изрекающего «А?». Вот тогда я и сказала то, что сказала:
– Может быть, нам стоит просто расстаться.
Едва произнеся это, я поняла, что промахнулась, что угроза оказалась пустышкой. То есть пустышкой в моем представлении – на самом деле она сработала на один процент. Может быть, на двадцать два процента. Вот эти двадцать два процента и отдавались теперь. Я рассчитывала всего лишь продырявить эту томительную, давящую вечернюю скуку, ожидание спасения. Я хотела драмы, пусть только для того лишь, чтобы прервать ничтожность каких-то поломок, тяготу необходимости жить в этом мире, зависеть от вещей, зависеть от других, ожидания помощи в компании с говорящим подбородком. Я хотела заставить его попытаться остановить меня, вмешаться. Может быть, хотела немножко его уколоть. И больше всего я хотела услышать «нет». Но он не сказал «нет». Никоим образом. Он посмотрел на меня, вздохнул и спокойно сказал:
– Думаю, может быть, ты права. – И тут все подбородки исчезли, и я увидела сильные плечи и глубокие синие глаза. Сколько раз, когда мы трахались и его живот подпрыгивал на мне, я старалась смотреть в глаза – вызывая то притяжение, что возникло, когда мы только встретились. Теперь вдруг я только это и видела.
– По крайней мере, – добавил Джейми, – мы могли бы попробовать расстаться на какое-то время.
Вот так мои слова произвели эффект, противоположный задуманному. Или, может быть, не совсем противоположный. Взяв наживку, но помчавшись с ней в совершенно неожиданном направлении, Джейми определенно ткнул булавкой в мою скуку и раздражение. Страх – по-своему сильный интоксикант. Это вам подтвердит любой, кто подсел на адреналин. Рискнув в данном случае, я одним предложением, несколькими раздраженными словами усложнила свою позицию.
Теперь инициатива и контроль за ситуацией перешли к нему. Джейми мог делать со мной все, что хотел.
Я решила, что единственный способ вернуть утраченное – продолжить в том же духе. Не паниковать, сыграть спокойно и рассудительно. Я подумала, что единственный способ все восстановить – это продолжить.
– О’кей. Если ты так хочешь.
Джейми заявил, что нет, он так не хочет, но не представляет, что делать, и чувствует, что уже давно не может удовлетворить меня в наших отношениях.
– Удовлетворить меня или себя?
– Ну, может, понемножку того и другого.
Потом приехал парень из ААА, и Джейми взялся объяснять, в чем дело. Я слышала, что они говорят, но вникнуть в суть не могла, поскольку обдумывала случившееся. Наверно, надо было держать рот на замке. С другой стороны, я чувствовала, что осталась верной себе. Вот только которой себе? Той себе, которая хотела немножко все встряхнуть, чтобы получить свою долю внимания и обожания? Той себе, которой требовалось встряхнуться, потому что боль от жизни в материальном теле так охренительно притупилась? Какой-то высшей себе, которая изрекла, что он не хорош для меня? Тем двадцати двум процентам меня, которые оказались полной задницей?
– Давай-ка хорошенько это обдумаем, – сказал Джейми после того, как они поставили запаску. – Спешить нам некуда, никто нас не гонит.
– Обдумаем вместе или порознь? – спросила я.
Вместе или порознь – для нас это всегда был большой вопрос. Джейми хотел, чтобы мы бывали вместе не больше двух ночей в неделю. Я проталкивала четыре, и когда оставалась в квартире одна, мне так недоставало его объятий. Я всячески намекала на то, что располагаю свободным временем. Я напивалась белым вином и напрашивалась, умоляла, делала все, чтобы только чувствовать себя желанной, знать, что меня всегда примут. То была потребность, стоявшая на отсутствии потребности. Поэтому я была за больше «вместе». Но когда я оставалась с ним, близость никогда не получалась такой, какой мне хотелось. В его присутствии я задыхалась. Когда он не отталкивал меня, близость отвращала.
– Наверно, сегодня будет лучше побыть врозь. А еще завтра и во вторник. Может быть, неделю? У меня куча работы, и хорошо бы попробовать сейчас, оценить, посмотреть, как оно пойдет.
– Конечно, – сказала я, хотя и испугалась.
Он поцеловал меня в лоб.
– Люблю тебя.
– Да, о’кей.
– Ох, ну не надо, Люси. – Он вылез из моей машины и захлопнул дверцу.
– Извини! – Мой голос потащился за ним следом.