355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Вышли из леса две медведицы » Текст книги (страница 2)
Вышли из леса две медведицы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:35

Текст книги "Вышли из леса две медведицы"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Напоследок он скрывается в сарае во дворе – маленькое деревянное строение, память о первых днях жизни дедушки Зеева и бабушки Рут в мошаве – и через несколько минут выходит оттуда со свертком в руках. Что-то удлиненное, замотанное в старое одеяло с вышитыми на нем блеклыми цветами и перевязанное на обоих концах тонкой веревкой – точь-в-точь мертвое тело, закутанное в саван и обвязанное шпагатом вокруг лодыжек и шеи. Он кладет сверток в ногах заднего сиденья пикапа и добавляет к списку шпагат, одеяло и «Ружье». Именно так, «Ружье» с большой буквы. Потом наклоняется и подтягивает болты на ступицах передних колес, как это обычно делают парни перед тем, как отправиться на прогулку парней. Открывает дверь кабины, садится на водительское сиденье и тогда, будто только что вспомнив, сует руку в карман рубашки, вытаскивает оттуда пачку сигарет, вечно лежащую там в последние годы, и точным броском отправляет ее прямо в мусорный ящик.

У меня перехватывает дыхание. Что-то в движении его руки вдруг напоминает мне его былую легкость.

Я говорю:

– Эйтан.

Он делает то, чего не делал уже двенадцать лет, – смотрит мне прямо в глаза.

Я спрашиваю:

– Эйтан, куда ты едешь?

Молчание.

– Не бойся, я никому не расскажу.

Молчание.

– Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? Ты еще помнишь, как водить машину? Ты не водил уже двенадцать лет.

Молчание. Звук заведенного двигателя.

Он помнит. Он, конечно, помнит, успокаиваю я себя. Такие, как он, не забывают. Они помнят, как водить машину и как ходить по лесной тропе. Как маскироваться, как лежать в засаде и как попадать в цель.

– Эйтан, – снова говорю я.

Он снова смотрит на меня.

– Я знаю, куда ты едешь. Я знаю, что ты собираешься сделать. Я с тобой в этом деле, но, пожалуйста, – поберегись.

Пикап медленно сдвигается с места, набирает скорость и выезжает из ворот питомника.

– Возвращайся побыстрей! – кричу я вслед. – Ты меня слышишь? У нас завтра похороны.

Он поворачивает. Но не направо, в сторону главной дороги, а налево, к полям. В сторону вади.

5

Я представляю себе: на главную дорогу он свернет через несколько километров, а на встречу в вади прибудет ближе к закату. Он не станет включать фары и медленно проедет еще несколько сот метров, до развилки. Тут он переключит скорость, раз и еще раз, до третьей, и, не сигналя и не тормозя, плавно уйдет налево, на короткую грунтовую дорогу, которая тянется к насосной станции, стоящей на краю склона. Здесь он замедлит ход, умело, не останавливаясь, перейдет на вторую скорость, и машина поползет медленно-медленно и тихо-тихо, не производя шума, не разбрасывая камни из-под колес и почти не оставляя следов на дороге.

Я вижу в воображении: за несколько метров до насосной он сворачивает к растущим там дубам и останавливается, осторожно подняв рычаг ручного тормоза. Ставит выключатель внутреннего освещения в положение «выключено», открывает дверцу кабины, высовывает ноги наружу и так, держа их на весу, прижимает куски коврика из ванной к своим ботинкам, затягивает тонкие веревки на обоих концах коврика по диагонали, с одной стороны на другую, и только после этого опускает закутанные в коврик ноги на землю. Закрывает дверцу кабины, вешает рюкзак и опрыскиватель на одну из ветвей, «Ружье» – эту закутанную в одеяло змею – на другую, потом раскладывает вокруг колес несколько камней и накрывает машину зеленым полотнищем. Она разом исчезает, слившись с листьями.

Уже смеркается. Его движения становятся торопливей. Быстро привязав края полотнища к разложенным вокруг камням, он опрыскивает его раствором клея и разбрасывает поверх пригоршни земли и сухие листья, которые тут же прилипают к ткани. Потом, ловко орудуя вилами, забрасывает листьями все места, где мог остаться след сдвинутого камня, ступившего каблука или прокатившегося колеса, отходит немного назад, внимательно осматривает дело рук своих, накидывает рюкзак на плечо, берет в руку завернутое в одеяло ружье и, выйдя из тайника под дубами, начинает подниматься вверх по ущелью.

Он уже много лет не ходил так, по узкой, скалистой, не знающей света тропе, которую прорубила природа, а не кирка или экскаватор, и утрамбовали не катки, а ноги животных, башмаки людей и тяжелая поступь времени. Но его ступни тут же припоминают это искусство ночной ходьбы – те уверенные, бесшумные движения, которые не оставляют следов нигде, кроме его лица, – ту былую и незваную, слегка кривую, даже не улыбку, а судорогу лицевых мышц, которые вот уже двенадцать лет не раздвигали щеки для смеха, губы для поцелуя, а рот для слов. Только ели немного и пили немного да плотно стискивали челюсти.

Я знаю эту тропу. Я не раз ходила по ней. Через полтора километра, на третьем повороте, он свернет с нее на юг, к невысокому хребту, остановится там, ляжет, полежит минуту на спине, прислушается и осмотрится, потом встанет и начнет подниматься по склону. Вот он пересекает хребет по диагонали, поднимаясь вдоль медленного изгиба, потом спускается по противоположному склону и выходит к тому месту, где в нескольких десятках метров от поворота в дедушкино вади стоят рядышком ветвистое фисташковое дерево и раскидистый палестинский дуб. Дуб поднимается выше фисташки, и его ветви раскинуты шире, а она – как все фисташковые деревья – стоит под ним маленькая и густая, и ее ароматные листья словно бы срослись в единое целое и касаются земли, будто целуя ее.

Здесь он остановится, снимет рюкзак и ружье, положит их на соседний камень, потом повернется и посмотрит вниз, на знакомый ему харув, растущий прямо под ним в вади. В ночной темноте дерево должно показаться ему огромной черной глыбой, которая резко обозначится, когда он чуть отведет от нее взгляд, и тотчас вновь сольется с окружением, когда он опять посмотрит на нее прямо. Через несколько часов, когда он будет лежать в укрытии, которое тут себе приготовит: ружье в руках и солнце светит в затылок, – он будет видеть все, что внизу, четко и ясно, а тот, кто придет по вади к харуву, – человек, которого он никогда не видел и имени которого не знал, но тот, кого он подстерегает и по чью душу явился, – этот человек будет ослеплен солнцем, если посмотрит наверх, в сторону укрытия.

Он развяжет веревку на одеяле и извлечет наружу ружье – старый «маузер», тяжелое и точное оружие, давно уже отметившее свое столетие, перебывавшее в руках немецких солдат, и в руках турецких, и в руках дедушки Зеева, да и сам он тоже не раз из него стрелял, – засунет ружье между ветками фисташкового дерева и поставит там на приклад. Потом достанет из рюкзака маленькую кирку, положит на ближайший камень, разложит одеяло, сядет на него, развяжет и снимет чехлы с ботинок и тоже положит их на землю. Снимет ботинки, поставит их на куски коврика, потом снимет носки и затолкает их внутрь ботинок, чтобы ночью туда не заползли змея или скорпион. Растянется на одной половине одеяла, укроется второй, пошарит вокруг, убедится, что его левая рука дотягивается до ружья, а правая – до кирки, подтянет к себе камень, положит на него голову и медленно, глубоко вздохнет. Впереди – несколько часов темноты, и он надеется, что этой ночью бессонница его пощадит.

Я соединяю друг с другом маленькие кусочки мозаики: люди здесь по ночам не ходят, дикие звери к нему не подойдут. Если не учуют его бродячие собаки, если никто не найдет замаскированный пикап, все пойдет, как задумано. И звук выстрела, которому предстоит грянуть наутро, тоже не вызовет подозрений: в этих местах нередко постреливают охотники, да и солдаты-отпускники любят палить в небеса в ближайших к их деревням лесах. Одиночный выстрел не удивит никого, и никто не станет звонить из-за него в полицию. А если и позвонит, никакой полицейский не подумает выезжать на место такого ничтожного происшествия.

Он будет рассчитывать на птиц, которые подадут голос перед восходом, но для пущей верности назначит себе час подъема и несколько раз повторит этот час про себя, чтобы птицы его тела тоже запели в нужное время. Несмотря на то, чему предстояло произойти, он, я думаю, будет испытывать некое странное облегчение, какую-то давно забытую и оттого неожиданную приятность. Ему будет приятно сознавать, что он собирается сделать то, что справедливо и что надлежит сделать. Приятно сознавать, что в его рюкзаке и в его возможностях имеется все, что необходимо для этого дела. Приятно лежать на земле и ощущать ее прикосновение, такое твердое и одновременно такое мягкое, лежать с закрытыми глазами под открытым темным небом и вдыхать воздух, льющийся к нему с других небес сквозь те дырочки, которые люди называют звездами. И приятно снова чувствовать в себе способность ощущать приятность: «Я вернулась, это я», – говорит приятность, как он сам говорил мне бывало, называя себя в женском роде, когда неожиданно обнимал меня сзади, когда входил в нашу комнату, в нашу постель, в мое тело. Именно так он говорил мне всегда в такие минуты: «Я вернулась. Это я».

Я чувствую: его голова лежит на каменной подушке, его глаза вбирают в себя громаду космоса. Небесный свод изгибается над ним, как женщина. Сейчас он сольется с ней сквозь смеженные ресницы и опускающиеся завесы тьмы. Его тело становится тяжелым и слабым. Он погружается в сон. Впервые за двенадцать лет – с такой легкостью, без пробуждающих сновидений.

Мы просыпаемся точно в назначенный час. Несколько секунд лежим молча. Эйтан – там, на земле, над большим харувом, что в дедушкином вади, я – здесь, в нашем доме, в нашей постели. Он там – с закрытыми глазами и настороженными ушами, прислушиваясь к хору знакомых предрассветных звуков: нет ли в них чего-то странного и чужого? А я здесь – в ожидании его возвращения. Мои глаза тоже закрыты, и мои уши тоже прислушиваются. Вот далекий громкоговоритель арабского муэдзина, вот стая шакалов, поддержавших его восторженным лаем, а вот и звуки поближе: радостные крики авдоток, кружащих в своем утреннем танце, а следом за ними – сойки из вади, что там, под ним, и наши верные черные дрозды – здесь, в питомнике, среди ветвей.

Как приятно проснуться и услышать птиц. Открыть глаза под открытым небом – оно еще темное. Только полоса на востоке бледнеет перед тем, как зажечься золотом. Как приятно чувствовать едва ощутимое могучее движение под своей спиной. Это земной шар медленно поворачивается на своей оси, подставляя все новые меридианы розовым пальцам зари. На его лице снова появляется улыбка. Двенадцать лет без единой улыбки, и вдруг – сразу две за одни сутки!

Мы оба садимся. Мои ноги ощущают прохладу плиток на полу, его ноги спрятаны под расстеленным на земле одеялом. Он достает бутылку воды, льет на ладонь, протирает глаза, потом вытряхивает и надевает носки, переворачивает и вытряхивает ботинки, надевает их и снова обворачивает, на этот раз – теми овечьими туфлями, которые взял с собой. Потом отходит в сторону помочиться в низкий куст колючего черноголовника, – чтобы никто не услышал струю и не увидел лужицу. Возвращается к месту ночлега и возвращает на место камень, который ночью положил под голову, берет ружье и спускается к харуву. Проверяет землю под ним, заглядывает в маленькую пещеру, подходит к яме, что внутри, и принюхивается.

Светает. Он снова возвращается к месту ночлега, отпивает немного кофе из термоса. Я – у себя дома – поднимаюсь и включаю электрический чайник. Пока он закипает, я иду в ванную. Он – там, на склоне, – закрывает термос, кладет его в рюкзак, вынимает туалетную бумагу, берет ружье и кирку, отходит метров на тридцать от ночлега и выкапывает себе ямку в земле. Потом возвращается на место ночлега, достает японскую пилу, садовые ножницы и клейкую ленту и направляется к фисташковому дереву. Я готовлю себе чай, пью его и смотрю через окно на наши теплицы. Высокая шелковица чернеет за ними. Еще немного, и совсем рассветет, и она зазеленеет.

Эйтан приподнимает две большие нижние ветки, почти касающиеся земли, вползает под них как можно глубже и отпиливает их у самого основания по диагонали – так, чтобы срез был обращен книзу и свежеспиленная светлая сердцевина не блеснула случайно на солнце, вызывая ненужное любопытство. Потом вытаскивает срезанные ветки наружу, забирается в пустоту, образовавшуюся в толще листвы, и, орудуя садовыми ножницами, срезает одну за другой внутренние ветки, заталкивая обрезки между другими ветвями. Он расширяет себе пространство внутри дерева – маленькое и укрытое от сторонних глаз гнездо.

Просыпается легкий ветерок. К пению утренних птиц мало-помалу присоединяются дневные. Эйтан покрывает свежие срезы маленькими полосками клейкой зеленой ленты, чтобы и они не сверкнули на солнце. Потом выбирается наружу, возвращает ленту и пилу в рюкзак, а рюкзак и ружье заталкивает в только что сделанный в листве тайник, потом лезет туда сам, тянет за собой одеяло, расправляя его как можно шире, опускается на колени, подтягивает к себе – листьями наружу – те две большие ветки, которые срезал первыми, и закрывает ими дыру за собой.

Теперь он один в маленькой хижине. Ее стены и потолок образованы ветвями и листьями фисташки, а полом служит земля, на которой он расстелил одеяло с вышитыми на нем цветами. Он ест и пьет, а закончив, аккуратно вычеркивает из своего списка баночку сметаны, одно яйцо, два куска хлеба, огурец и плитку гранолы. Список и ручку сует в нагрудный карман, обертку от гранолы и баночку из-под сметаны тщательно протирает и вместе с ложечкой кладет в отдельный карман в рюкзаке.

Горизонт у него за спиной совсем посветлел. Он придвигает срез ружейного ствола к наружному краю листвы и смотрит вниз через прицел. С такого расстояния можно обойтись и без привычного снайперского ружья, достаточно своего армейского опыта и старого «маузера» с его обычными прицелами и прославленной точностью. Он снова вынимает ножницы и осторожно, один за другим, срезает несколько листиков, которые заслоняют ему линию прицела. Потом возвращает ножницы в рюкзак.

Солнце вот-вот взойдет. Он снова смотрит сквозь ветки вниз, в вади, где растет большой харув. Теперь ему остается только одно – ожидать. Ожидание – штука тяжелая, оно утомительно, оно усыпляет, но ему ясно, что на этот раз оно не будет слишком долгим. Ему уже доводилось ждать куда дольше и в обстоятельствах куда более сложных и опасных. И действительно, в половине седьмого утра его ожидание подходит к концу. Сначала ему сообщает об этом напряженный, чуткий, прижатый к земле живот. Потом об этом докладывают настороженные чуткие уши. Где-то неподалеку сдвигается с места камень, ударяет по другому камню, слышится негромкий звук удара. Потом – уже ближе – скользит, оступившись, чья-то подошва и чей-то раздраженный рот выплевывает громкое проклятье.

Появившийся внизу человек совершенно непохож на того, кто рисовался ему в воображении и в предчувствиях. Это высокий плотный парень с забинтованной правой рукой. Шея толстая и сильная, но живот слабый и даже слегка трясется под рубашкой. Из тех людей, у которых размер ноги меньше, чем можно было бы ожидать, а темные солнечные очки призваны, скорее, скрывать глаза, чем защищать их.

На человеке темные брюки и бежевая рубашка, на рубашку наброшена распахнутая кожаная куртка. На ногах у него низкие сапоги с мягкой кожаной подошвой, и это говорит о неопытности самого дурного толка – той, что замешана на преувеличенной самоуверенности и обыкновенной лени. Никакого оружия в руках, на поясе или под курткой, но на плече висит небольшая кожаная сумка, в которой вполне может уместиться пистолет.

Невидимый в своем древесном укрытии, Эйтан смотрит на него, стараясь очистить мысли от ненависти и гнева, чтобы жертва не ощутила его присутствие и намерения. Он повторяет про себя, что дело, которое намерен сейчас совершить, не является злом. Он верит, что зло способно излучаться из задумавшего его и поэтому другие люди могут ощущать его на расстоянии, тем более люди, чьи сердца сами полны ненависти и зла. Но все справедливое, и правильное, и достойное свершения – беззвучно и потому не может выдать своего хозяина. Даже если он совсем близко.

Человек в куртке идет медленно, то и дело оскальзываясь на мокрых от росы камнях и всякий раз громко проклиная дорогу. Эйтан сопровождает его взглядом. Он твердит себе, что это идет подонок и убийца, встречать которого надлежит именно так – в первый и в последний раз в его жизни. Он дает человеку дойти до большого харува, видит, что тот наклоняется, проверяет, вглядывается и что-то ищет. Теперь он окончательно убежден в том, что перед ним именно тот человек, которого он ждал.

Человек опускается на колени и начинает искать под камнями, суетливо сдвигая и переворачивая их. (Эйтан знает, что он не даст себе труда вернуть их на место.) И когда тот отказывается наконец от безуспешных поисков (а Эйтан знает, что они будут безуспешны), поднимается и достает из кармана куртки мобильник (а Эйтан знает, что, не найдя ничего, он захочет позвонить тому, кто его сюда послал), Эйтан медленно тянет за спусковой крючок. Теперь наконец он делает то, ради чего пришел сюда накануне.

Глава третья

Звонит дверной колокольчик.

Рута встает, подходит к двери и открывает:

– Здравствуйте. Вы – Варда?

– Да. Добрый день.

– Я РутаТавори, вы мне звонили. Авы – Варда…

– …Канетти. Варда Канетти.

– Как интересно! Вы в родстве с Элиасом Канетти?

– Простите?

– Нет, видно, вы не из тех Канетти. Иначе вы бы его знали.

– Видите ли, Канетти – фамилия моего мужа. Это большая семья. Я не всех его родственников знаю.

– А я его очень люблю. Нет, нет, извините, не вашего мужа, конечно, прошу прощения. Поймите меня правильно – вашего мужа я вообще не знаю. Я люблю писателя по имени Элиас Канетти. Впрочем, я и в этом не уверена, я ведь его лично тоже не знаю. Я люблю его книги. Но что это мы стоим у дверей? Входите, входите, пожалуйста. И если не возражаете, давайте расположимся в кухне. Кухня – это мое главное место в этом доме. Не то чтобы я была такой уж завзятой стряпухой, нет-нет, мне просто нравится сидеть на кухне, писать на кухне, принимать гостей на кухне, проверять контрольные на кухне. Да-да, контрольные, я ведь учительница, как вам уже успели, я думаю, рассказать все, с кем вы здесь встречались: «Рута Тавори – преподавательница Танаха[10]10
  Танах – аббревиатура названий трех книг: Тора, Невиим (книги Пророков) и Ктувим (Писания), составляющих еврейскую Библию.


[Закрыть]
и классная руководительница в старшем классе нашей школы». Но я, кажется, слишком много болтаю, да? Напомните, пожалуйста, по какому именно поводу вы мне звонили?

– Видите ли, я занимаюсь историей еврейской колонизации Палестины и для этого интервьюирую людей из семей первопоселенцев.

– Вас интересует история колонизации вообще или история нашего конкретного поселения?

– Меня интересуют только поселения, созданные здесь бароном Ротшильдом[11]11
  Барон Эдмон де Ротшильд (1845–1934) – еврейский филантроп, в конце XIX и начале XX в. создавший около двух десятков еврейских поселений в Палестине.


[Закрыть]
. Я интервьюирую жителей трех его бывших поселений.

– Это замечательно! Уж не знаю, какую историю вы найдете в двух других поселениях, но наша мошава вас точно не разочарует. Сама по себе она, конечно, не Бог весь что, но история у нее – пальчики оближешь! Усаживайтесь. И чувствуйте себя свободно. Стол большой, хватит места и писать, и диктофон поставить, и чаю попить. А если задержитесь до вечера, то и перекусить найдется. Так уж у нас в поселке положено – принимать гостей по всем восточным правилам. Деды наши думали, что создадут здесь еврейское село, а получилась у них арабская деревня – с ее восточным гостеприимством, с ее хамулами[12]12
  Хамула – на языке средиземноморских арабов расширенная семья или клан, основная ячейка арабского общества.


[Закрыть]
, и с этой их родовой честью, земельными спорами и кровной местью. И вот сегодня, четыре с половиной поколения спустя, все у нас тут как у арабов, – все друг другу родственники и у каждой семьи свое лимонное дерево в саду, и свой виноградник, и свой гранат, и своя смоковница, и обязательный большой пекан[13]13
  Пекан – разновидность орехового дерева, плоды которого, напоминающие грецкий орех, но без перегородок внутри, идут в пищу и применяются при изготовлении сладостей.


[Закрыть]
. Разве что у нас, у евреев, гранат, как правило, сорта «уандерфул», а у арабов – сладкий. Ну и голуби на крыше, конечно, и куры во дворе. Впрочем, я ошиблась, извините, я сказала «обязательный пекан», но как раз в нашем дворе вместо него – шелковица. И еще, как и у арабов, у нас здесь под каждым домом собственный склад всевозможного оружия, еще со времен турецкого правления. Разве что мы, в отличие от арабов, не палим в воздух на свадьбах.

Да-да, вы не ослышались – целые склады оружия. Есть охотничьи ружья, есть трофейные, и всякие антики тоже. У моего дедушки, например, было старое чешское ружье, тех времен, когда Израиля еще не существовало. Хорошо, что наш дедушка уже умер, – если бы он услышал, что я назвала его «маузер» чешским ружьем, он бы ужаснулся. «Нет никакого такого „чешского ружья“! – рассердился он на меня однажды. – То, что здешние болваны называют „чешским ружьем“, это на самом деле „маузер“, и он немецкий».

Извините, Варда, но что же вы всё стоите? Садитесь, садитесь, пожалуйста. Нет, нет, не сюда. Садитесь вот на этот стул, тогда вы будете видеть меня с моей красивой стороны. Но вы еще не сказали, как называется тема вашего исследования.

– Я занимаюсь гендерными проблемами в поселениях барона Ротшильда.

– М-да, занятно…

– Я здесь поговорила немного с людьми старше вас, и все они мне сказали, что с вашим дедушкой – Зеев Тавори, я не ошибаюсь? – связано несколько крайне интересных историй такого рода.

– А знаете, они правы! Кстати, и с моей бабушкой тоже. Но, по правде говоря, чтобы услышать эти истории, я вам не нужна. У нас тут достаточно доброхотов с длинным языком – все знают всё, и каждый – о другом, конечно. А кроме того, должна вас сразу предупредить – я для вас, возможно, самый неподходящий собеседник.

– Почему?

– Ну, во-первых, потому, что мой дед не любил распространяться об определенных событиях и периодах своей жизни. А во-вторых, потому, что и я в этом на него похожа. Я тоже думаю, что есть вещи, которые не стоит предавать огласке. И в-третьих, потому, что я могу говорить в основном с чужих слов, то есть пересказывать то, что рассказывали мне другие. А это означает, что вам придется доверять дважды – и моей памяти, и памяти тех, кто рассказывал мне все эти истории. Ну и кроме всего этого, когда при мне говорят слово «гендерный», мне почему-то всегда слышится «тендерный» и сразу представляется, будто вас, и меня, и всех вообще женщин выставили на публичные торги, на тендер. Или того хуже – прицепили за мужчинами, как тендер за паровозом.

– Я понимаю. И все-таки – сколько времени вы смогли бы мне уделить?

– Если прямо сегодня, то часа два. Причем часть этого времени я уже у вас украла своими глупостями. Но если вам захочется встретиться со мной еще несколько раз – нет проблемы. Говорят же, что женщины должны помогать друг другу, а здесь у нас налицо и корова, которая хочет сосать, и корова, которая хочет, чтоб ее сосали.

– Это очень любезно с вашей стороны. Не у всех здесь есть время, а еще меньше тех, у которых есть терпение.

– Ну, у меня-то они как раз есть. Если кто-то наконец захотел меня выслушать, я такому человеку не откажу. Я буду вам рассказывать, и рассказывать, и рассказывать, я принесу вам, как поется в песне, целую корзину роскошнейших рассказов[14]14
  Измененная цитата из песни «Бикурим» («Первые плоды»), посвященной празднику дарования Торы: «Принесли мы первых плодов роскошных целую корзину».


[Закрыть]
, и вам покажется, будто вы моя самая лучшая и близкая подруга, а мне – будто у меня наконец-то такая появилась. Этот мой большой рот – «созданный для поцелуев», как говаривал мой первый муж, – уж он вам расскажет, он вам такое расскажет! Но – не все!

– Извините, я не знала…

– Не знали? Чего не знали?

– Ну, вы сказали – первый муж… То есть что вы овдовели… возможно… Я не знала…

– A-а, вот вы о чем… Что ж, можно сказать и так – да, овдовела. На некоторое время – безусловно. Ну, не важно. А что вы – уже дипломированный исследователь или пока еще студентка?

– Спасибо за комплимент. Я уже несколько лет, как получила докторскую степень.

– М-да… «Взгляд доктора наук Варды Канетти некоторое время блуждает в пространстве и, наконец, останавливается на черном камне, вделанном в стену дома семьи Тавори…»

– Простите? Я не поняла…

– Я заметила, что вы остановили свой взгляд на черном камне, вделанном в нашу стену.

– О да, вы правы, это очень необычно! Я еще никогда такого не видела. Черный камень посреди белой стены, да еще в жилой комнате!

– Это кусок базальта из Галилеи, из тех мест, где родился и вырос мой дедушка – тот самый Зеев Тавори, которым вы интересуетесь. Он вделал его в стену таким манером, чтобы этот камень был виден с обеих сторон. Нам, изнутри, чтобы мы всегда знали и помнили, кто мы и откуда пришли в эти места, а другим, снаружи, чтобы и те знали и помнили, с кем они тут имеют дело.

– Да, выглядит слегка страшновато…

– Вот именно. Но и наш дедушка тоже был достаточно страшноват.

– Мне рассказывали, что у него была повязка на одном глазу, как у пирата.

– Это верно.

– А как случилось, что он потерял глаз?

– О, это произошло задолго до моего рождения. И кстати, совсем не так героично, как ему бы, наверно, хотелось. Просто погнался за ворами на лошади, и ветка воткнулась ему в глаз.

– Как ужасно!

– Ничего, мы привыкли. И к его черной повязке на лице, и к его черному камню в стене, и к нему самому тоже. Между прочим, этот камень ему прислали его родители. В один прекрасный день его старший брат Дов заявился сюда на телеге, запряженной могучим быком, – в его семье всегда говорили именно так: «могучий бык», никак не иначе, – и вместе с этим черным камнем привез также, обратите внимание на перечень, ружье, корову, дерево и женщину. Все это родители послали дедушке из Галилеи, потому что именно эти четыре вещи считались тогда главным, что нужно мужчине на первых порах для обзаведенья. Я вижу, Варда, что вы уже начали записывать, так запишите, пожалуйста, точно в том порядке, в каком я сейчас перечислила: ружье, корова, дерево и женщина. Это очень важно. Вы себе не можете представить, сколько раз я слышала эту историю и всегда именно в этом порядке. Почему не «дерево, женщина, ружье и корова»? Или «женщина, корова, дерево и ружье»? Можно было бы предположить, что порядок этих слов отражает порядок предпочтительности у мужчин, это хорошо подходило бы к теме вашего исследования, но нет – это также выбор того, кто рассказывает историю. Потому что каждый из таких вариантов рождает другую мелодию, а главное – другой сюжет. В нашем семейном рассказе ружье стоит на первом месте, а женщина – на последнем, и моя бабушка Рут действительно говорила, что ружье было не только главным героем в этом рассказе – оно этот рассказ и породило. А кому было лучше знать, чем ей? Ведь она и была той женщиной, что стояла последней в списке, и в той же телеге, вместе с ней, был вот этот базальтовый камень.

Да, так вот, ружье. Мы говорили о ружье. Знаете, я еще успела увидеть, как дедушка Зеев стреляет из него. Не в людей, конечно, а почему-то в соек. Он не выносил этих птиц, понятия не имею почему. Как-то раз, много лет назад, мы с ним устроили на холмах стрельбище для всей семьи, и мой первый муж, который мог попасть пулей в волосинку, очень хвалил тогда обоих стариков – что дедушку, что его «маузер». Но у того история даже длиннее. Я имею в виду «маузер». Из него наверняка убили парочку-другую людей еще в Первую мировую войну, и, не исключено, что в тридцатые годы тоже, во время арабских волнений, и уж точно во время Войны за независимость, да поди знай, когда еще… Я когда-то даже написала об этом рассказ. Впрочем, я свои рассказы показываю только родным, да и то – не все.

– Мне не говорили, что вы пишете…

– Потому что не все знают. Я пишу, потому что есть истории, которые удобней записывать, чем рассказывать, – их слова неприятно ощущать во рту. Так лучше уж, вместо того, чтобы извиваться на языке, точно скорпионы и сороконожки, пусть ползают по бумаге и там оставляют свой яд. Но у меня есть и еще одна причина писать. Мне долгое время не с кем было поговорить. Кстати, я потому и не закрываю рот с той минуты, как вы вошли. Хотя, по правде говоря, начала я с детских рассказиков. Когда моему сыну было два года, он то и дело просил, чтобы я ему читала. И я тогда сразу заметила, что в процессе чтения я все это редактирую и улучшаю. И вдруг поняла, что могу писать не хуже, чем те гении, которые эти рассказы сочинили. И вот так оно началось. Я сочинила для моего сына рассказ о могучем быке нашего дедушки и о нашем знаменитом дереве, шелковице, а потом рассказ о первобытном человеке, его пещере и его первом огне, и еще один – о мальчике, который любил наряжаться, как сам Нета, и однажды захотел переодеться в Ангела Смерти. А потом уже я стала писать для себя самой. Начала пересказывать на бумаге все эти наши семейные истории. Они ведь, в сущности, рассказывают о том же самом – о могучем быке, и об Ангеле Смерти, и о первобытном человеке…

– Но это правдивые истории?

– Ну конечно, правдивые. От кого мне скрывать правду, если я их все равно никому не показываю? От себя самой? Но вообще-то вы ведь историк, а я преподаватель Танаха, так что нам с вами не нужно объяснять, что и правда не всегда правдива. Кто, как не мы, знает, что со временем правдой становится именно то, что записали, а не то, что рассказывали.

Я как-то раз показала один такой рассказ моему старшему брату, его зовут Довик, и он рассердился: зачем я сочиняю такие истории, да еще о нас самих, о нашей семье?! Что, я забыла, как дедушка Зеев нам говорил, что есть вещи, о которых не стоит болтать зря? А уж писать – тем более.

Я сказала ему, что я никому и не рассказываю. Я пишу, а пишу я просто потому, что слова смотрятся иначе, чем слышатся. И рассказала ему – я где-то это прочитала, – что Лев Толстой и его жена даже разговаривали друг с другом письменно: обменивались фразами и целыми письмами с помощью тетрадки, которая всегда лежала открытая у них в доме на столе. Знаете, я прониклась к ним завистью: такие длиннющие диалоги на бумаге! Какая смелость, какая интимность – не говоря уж о претенциозности! Но потом я поняла: возможно, есть такие пары, которым легче разговаривать на бумаге, потому что так ты не видишь лица собеседника и не слышишь его криков. Написанные слова, может быть, больше обязывают, но зато они спокойней. И у меня тоже так. Хотя я, в отличие от Толстого, никогда не переписывалась ни со своим первым мужем, ни со вторым, но и у меня есть истории, которые я рассказываю, а есть истории, которые я записываю, есть истории, которые я показываю другим, и есть истории, которые нет, и все они очень разные.

Кстати, Довика, как вы уже, наверно, поняли, назвали так в честь того дяди Дова, старшего брата дедушки Зеева, который привез сюда на телеге ружье, корову, дерево и женщину. Мы с Нетой иногда называли Довика «дядя Дов», и тогда дедушка Зеев сердился, потому что для него Дов был только один – этот его старший брат, который позже погиб во время Войны за независимость, подорвался на мине. Он был одним из самых старых среди тех, кто сражался и погиб в сорок восьмом, и Довика назвали в его честь. Дедушка Зеев тоже участвовал в Войне за независимость, но он не погиб и даже не был ранен. Он умер в девяносто два года, во время прогулки в лесу, на хребте Кармель. И еще у них был третий брат, Арье, который умер в доме престарелых. Вы обратили внимание на их имена? Их стоит записать, потому что это напрямую относится к вашей теме. Их отец дал трем своим сыновьям имена по названиям хищных зверей: медведь, волк и лев. «Конец всем этим „Янкеле“, и „Мотеле“, и „Шмулеле“, – сказал он, – здесь у нас будут медведи, волки и львы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю