Текст книги "Часы без пружины"
Автор книги: Меган Куин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Юрьев Зиновий
Часы без пружины
Зиновий Юрьевич Юрьев
ЧАСЫ БЕЗ ПРУЖИНЫ
Повесть
Глава 1
С самого утра Николай Аникеевич чувствовал, как наполняется раздражением. Словно шланг к нему подсоединили и насосом вгоняют дурное расположение духа. А отчего – не поймешь. То ли виноват был хмурый мартовский денек с холодным сырым ветром и мусорного какого-то вида снежными валиками вдоль тротуаров, то ли дурацкий шотен, с которым он возился почти всю смену.
Утром бригадир дал ему часы и сказал:
– Сделай, Николай Аникеевич, что-то там с боем. Только особенно не тяни, а то, чего доброго, божий одуванчик не успеет их забрать.
Ага, вот, наверное, с чего начало портиться настроение. С божьего одуванчика.
– Какой еще божий одуванчик? – нахмурился Николай Аникеевич.
– Старушка. Ты что, не знаешь? Выражение есть такое: старушка – божий одуванчик. – Бригадир почему-то пристально посмотрел на Николая Аникеевича и подмигнул.
Николай Аникеевич хотел было поддеть бригадира, что тот сам уже одной ногой на пенсии, но привычно удержался. Бригадир Борис Борисович, или Бор-Бор, как звала его вся мастерская, всегда вызывал у Николая Аникеевича едкое желание сказать ему что-нибудь неприятное, обидное, но всегда держал Николай Аникеевич это желание на коротком поводке. Бригадир. Тем более, если разобраться, не из худших. Только разговаривал всегда с засматриванием в глаза собеседнику, точно искал понимания и сочувствия, и заговорщицким подмигиванием, которое даже невинному слову придавало некий тайный и не совсем пристойный смысл: мол, мыто знаем... Мы-то знаем, что случается с божьими одуванчиками.
Мастерская их находилась в центре, брала в ремонт старинные часы, и среди их клиентуры было изрядное количество людей немолодых, обитателей многолюдных коммунальных квартир, которые не участвовали в великой гонке за модерном шестидесятых годов, не переехали в отдельные квартиры и так и не решились сменять столетние семейные часы на фанерные поделки и теперь берегли их как единственную оставшуюся у них ценность.
Они приносили темные стенные часы прошлого века. со вздохом вручали их приемщику. Они не были уверены, пойдут ли часы или время уже остановилось для них навсегда. Они приносили завернутые в полотенце настольные часы, каретные. Они приносили тяжелые бронзовые часы и с трудом подымали их на прилавок. Они дышали со свистом, похожим на сипение старых часов с кукушкой, когда мехи поизносились и пропускают воздух. Они смотрели на приемщика умоляюще и подозрительно. И часто они не приходили за готовым заказом.
Так что, если быть непредвзятым, Бор-Бор говорил сущую правду. И все же глупое выражение "божий одуванчик", небрежно соскочившее с толстых сизых губ бригадира, целый день вертелось в голове у Николая Аникеевича. Почему божий? Почему одуванчик? Зачем?
Что-то там с боем. Мастер называется. Николай Аникеевич отнес часы на свой верстачок, потянул за цепочку боя. Все было ясно. Коленчатый рычаг согнулся и неплотно входил в пазы счетного колеса.
Часы тонко пахли пылью и еще чем-то, каким-то неуловимым старушечьим запахом. Николай Аникеевич начал было подгибать рычаг и почувствовал, что металл поддается подозрительно легко. И не глядя можно было поставить диагноз: трещинка. Конечно, нынешние мастера махнули бы на нее рукой: с этой трещинкой рычаг вполне мог бы проработать еще двадцать лет. А может быть, сломался бы завтра.
Николай Аникеевич покопался у себя в коробочке. Подходящего рычага не было, и он принялся изготавливать новый благо дело было нехитрое.
– Дядя Коля, – позвал его Витенька, мускулистый гигант с тонкой лебединой шеей и детской головкой, – хватит пилить, всего сармака не заработаешь, идите чай пить.
– Сейчас, – буркнул Николай Аникеевич. Что-что, а по части сармака, как он выражается, был Витенька крупным специалистом. На шестых "Жигулях" разъезжает. Жена и сын – и все на одну зарплату. Вот тебе и Витенька с холодными голубыми глазами, вот тебе и сармак, он же махута.
Николай Аникеевич слушал Витенькины рассказы о его любовных похождениях с удовольствием, как, впрочем, и вся мастерская, включая уборщицу Ксению Ромуальдовну, бывшую преподавательницу музыки, но часто ловил себя на том, что не столько слушает эпическую похабщину, сколько завороженно смотрит на Витенькины глаза. А были глаза его прозрачны, по-змеиному неподвижны, и угадывалась в них жестокость.
Мастера медленно, по-коровьи жевали бутерброды, запивали их чаем и слушали фантастически бесстыжие Витенькины рассказы. Настолько бесстыжие, что нельзя было им не верить. Ксения Ромуальдовна, опершись на древко щетки, фыркала и мотала головой. Николаю Аникеевичу было неприятно, что женщина, да еще пенсионерка, с таким упоением слушает Витенькины отчеты. Раз он не выдержал и сказал ей:
– Как вы можете, вы же интеллигентная женщина...
Бывшая преподавательница музыки резко вздернула головой с реденькими оранжевыми волосами, вздохнула и сказала:
– Вы так волнуетесь за мою нравственность? Вы думаете, она мне еще понадобится?
Никому ничего не скажи. Ни сыну, ни его Рите, ни Витеньке, ни даже уборщице. Молчи, старый осел. Чини часы и помалкивай.
– ...И вы представляете, – торжественно продолжал Витенька, тонко улыбаясь, – что делает Горбун? – Артистически рассчитанная пауза. – Этот паскудник залезает к ней в сумочку...
– Ну, хватит, хватит, – незлобиво буркнул мастер Гаврилов, по прозвищу Горбун, верный Санчо Пансо Витеньки в его многосерийных амурных похождениях.
– Как это хватит? – с улыбчивой жестокостью сказал Витенька. – Общественность мастерской должна знать, какой монстр живет, трудится и безобразничает рядом с ними.
– Дотторе, – сказал Горбун, снял очки и помассировал глаза руками; без очков глаза его казались маленькими и злыми. – Дотторе, сказать вам, от чего вы умрете?
– А я не умру, – тихо и убежденно сказал Витенька.
– Почему? – спросила Ксения Ромуальдовна.
– А я, тетя Ксеня, бессмертный.
Никто не засмеялся, потому что в Витенькином голосе туго натянутой тетивой тихо звенела убежденность безумца.
Взять бы, подумал Николай Аникеевич, и сказать, что тебе, Витенька, еще и сорока нет, а своих зубов ни одного не осталось, и такими темпами тебе для бессмертия вскорости все детали заменить придется. Но стоит ли связываться...
Он уже заканчивал сборку шотена божьего одуванчика, когда Бор-Бор крикнул с приемки:
– Изъюров, к телефону!
Николай Аникеевич торопливо пробрался к телефону.
– Кто? – спросил он Бор-Бора.
– Какой-то мужчина. – Бор-Бор протянул ему трубку и подмигнул. Кретин.
– Да, – сказал Николай Аникеевич, с отвращением глядя сверху вниз на неопрятную, в седых кустах сизую лысину бригадира.
– Николай Аникеевнч, добрый день, это профессор Нытляев, если вы меня еще не забыли. Прошу прощения, что побеспокоил вас в мастерской, по я уже два вечера никак не могу дозвониться вам...
– Да, я поздно возвращался, – буркнул часовщик.
– Николай Аннкеевнч, дорогой, вы мне очень нужны.
– А что случилось?
– Понимаете, тут подвернулся каретничек, довольно дорогой, хотя и не на ходу, но очень симпатичный, я бы хотел, чтобы вы на него взглянули и вынесли вердикт. То есть приговор.
– А я, между прочим, знаю, что такое вердикт. Могли бы не объяснять.
Профессор вежливо хохотнул:
– А я и не объясняю. Привычка лектора к тавтологии...
"Вот сволочь, – подумал Николай Аникеевич, – одернуть меня надумал. Тавтология".
– Боюсь, в ближайшее время не смогу, – сказал он и с трудом удержался от того, чтобы добавить: "Тавтология".
– Николай Аникеевич, дорогой, понимаете, в чем закавыка: завтра я уезжаю на недельку, а до отъезда я должен дать ответ. Вы же почти рядом со мной, заглянули бы после работы, а? А то хотите, я за вами на такси подъеду?
Профессор, а прилипчивый, как муха", – думал Николай Аникеевич, медленно поднимаясь по улице Герцена к Никитским воротам, и мысль эта была ему приятна. Он достиг той стадии раздражения, когда всякое неприятное наблюдение уже доставляет удовольствие. Даже грязный осевший снег и тот был уместен. В такой день он просто не мог быть другим.
Пытляев был его старым клиентом. Когда он ему продал напольник? "Нортон" как будто? Да, точно. Пришлось реставрировать механизм и корпус. Пожалуй, году в пятьдесят восьмом. Или позже немножко. Рублей, кажется, за пятьсот. Гм, теперь такие меньше, чем за две с лишним не возьмешь. Да, цены просто сумасшедшие на антиквариат. Он привычно подумал о своей коллекции старинных часов, собранной за тридцать с лишним лет, о том, что, продай он ее сегодня, тысяч шестьдесят, а то и семьдесят выручил бы, никак не менее, и мысль эта, первая за день, смягчила его раздражение. Жаль только, что так и не пошел сын по часовой части, балбес. Сидит в своем министерстве, как сыч, за сто восемьдесят рублей в месяц и больше двухсот, видно, никогда не высидит. Старший инженер. Тих больно, робок. В мать-покойницу. С его характером только ночным сторожем быть. Да и то постесняется вора спросить, куда он с мешком. Деликатный, видите ли...
Первая жена Николая Аникеевича умерла всего два года назад, и образ ее по инерции более чем четвертьвековой совместной жизни все еще почти постоянно плыл рядом с ним. Тихая, робкая. "Коленька... – Николай Аникеевич помотал головой, так явственно прозвучал голос Валентины. – Да не ругай ты его. Такой он... деликатный". Эх, Валя... И не в первый раз почувствовал, что поторопился со вторым браком, обидел покойницу. Но голос ее, назвавший его Коленькой, звучал покойно, без упрека.
В профессорском сумрачном подъезде остро пахло кошками, а на металлическом листке с инструкцией, как пользоваться лифтом, кто-то соскреб буквы, оставив лишь те, которые составляли вместе детскую чепуху: "Запрещается пользоваться лифом..."
И то ли оттого, что жил профессор в таком непрезентабельном подъезде, то ли оттого, что покойница Валентина ни в чем его не попрекала, настроение у Николая Аникеевича заметно улучшилось.
– Егор Иваныч, – спросил он профессора, когда снял тяжелое, набрякшее от сырости пальто и с трудом повесил на старинную дубовую вешалку, – а что такое тавтология? Правильно я сказал?
Профессор сделал стойку, как пойнтер, на мгновение замер и, склонив большую седую голову, настороженно посмотрел на часовщика.
– Тавтология?
– А давеча вы по телефону сказали: привычка лектора к тавтологии.
Реле щелкнуло, сработало, профессор снова ожил: заулыбался, задвигался и повел Николая Аникеевича из маленькой тесной прихожей, заставленной темными шкафчиками, в комнату.
– О, господи, экая у вас цепкая голова. Извольте: тавтология – это повторение одного и того же другими словами. Основное орудие лектора. Жвачка, которую я пережевываю для студентов уже тридцать пять лет. Позволите угостить вас рюмочкой?
– Вынесете мужичине? – Николай Аникеевич пристально посмотрел на профессора.
– Отчего же? Я, увы, не генерал, а вы не щедринский мужик, который того генерала прокормил. А жаль, между прочим. Хорошо бы, кто-нибудь прокормил... Но так уж и быть, выпью капельку с представителем широких масс трудящихся. Сколько мы с вами знакомы? Лет тому, пожалуй, двадцать, а вы все не меняетесь: все такая же колючка. Не обижайтесь только, христа ради.
– А я и не думал обижаться. Говорю себе: ты пришел к интеллигентному человеку, будь на уровне, не давай мастеровому жлобству проявиться...
– Ну, сели вы на своего конька, дорогой мой. Да где уж нам уж и так далее. Это у вас что, защитная реакция такая? На всякий случай... Берите огурчик, рыночный...
Николай Аннкеевич вдруг развеселился. Неглуп, неглуп Егор Иваныч, старый клиент. Все-таки профессор. Ученый.
– Спасибо, – сказал он.
– Пожалуйста. Но за это?
– За рюмку, бутерброд, рыночный огурчик. И за защитную реакцию. Раскусили, значит, старика. Колючку.
– Кокетничаете вы, дорогой мой, вовсе не как широкие массы трудящихся. Широкие массы трудящихся заняты, как известно, совсем другими делами. Но почему, собственно, вы должны испытывать некий комплекс неполноценности по отношению, скажем, ко мне? Это я должен вам завидовать. Или вы не испытываете такого комплекса?
Николай Аникеевич посмотрел на профессора и вдруг поймал себя на том, что чуть было не подмигнул ему, как это делает Бор-Бор. Хорошо ему вдруг стало на душе. Озорно.
– Конечно, испытываю. Вот вы называете меня "дорогой мой". А я вас – нет.
– А вы переступите. Ну, смелее.
– Хорошо, дорогой мой, – сказал Николай Аникеевич, и оба рассмеялись. – Вот видите, – продолжал часовщик, – мы оба смеемся. Игра. Вы, наверное, думаете: вот, мол, я какой демократичный, тонкий. И это вам приятно. А я? Я думаю о том, что думаете вы, и мне тоже приятно: и я в состоянии участвовать в игре. Но суть от этого, Егор Иваныч, не меняется.
– А почему?
– А потому, наверное, что я всю жизнь считал себя способным на нечто большее, чем ремонт часов. Дурость, конечно. Всю жизнь убеждаю себя, что дурость. Понимаете?
– Вполне. Когда я защитил кандидатскую диссертацию перед самой войной, я, знаете, тоже был уверен, что переверну науку. Но стал преподавателем и перевернул вместо этого тысяч, наверное, десять зачеток. Вот так. Знаете, в старости, между прочим, и масса преимуществ, в которых не все отдают себе отчет. Например, можно смело поносить свой неправильно выбранный жизненный путь. Ни к чему не обязывает. Переделыватъ-то что-нибудь уже поздненько. Согласны?
– Гм... Пожалуй...
– Тогда еще по крошечной? Как гласит народная мудрость? Что-то стало холодать, не пора ли нам...
– Ни в коем случае. Спасибо. Ну, где ваш симпатичный каретник??
Профессор поставил на стол небольшие бронзовые часы. Каретник и впрямь был приятный: благородных пропорций, с цветными циферблатами и резной кнопкой репетира. Хотя металл потускнел, окислился и был покрыт стойкой вековой грязью, Николай Аникеевич видел часы чистыми и сверкающими – он всегда видел своим мысленным взором вещь в том виде, в каком она выйдет из его рук или из рук любого хорошего мастера. Ну-ка, что там внутри? Механизм был в ужасающем состоянии, вернее даже не механизм, а то, что от него осталось. А осталось, кроме платинок, не так уж много.
– И что вы скажете? – спросил профессор.
– Что я могу сказать? Это не ремонт, реставрация. Вы ж видите, половины деталей механизма нет.
Профессор печально помассировал кончик мясистого носа, вздохнул.
– Все в ваших руках, дорогой мой.
Николай Акикеевич снова начал медленно закипать. Демократ. Называйте меня "дорогой мой". Когда хочется часы отреставрировать, не так позволишь себя называть. Ничего, рюмкой тут не отделаться. Это тебе не тавтология.
– Почему только в моих руках? – притворно изумился Николай Аннкеевич. – Отнесите в мастерскую...
– В любую? – деловито, в тон, спросил профессор.
– Боюсь, дорогой мой профессор, – сказал Николай Аникеевич и с удовольствием заметил легчайшую гримаску, быстро скользнувшую по пухлому профессорскому лицу, – что не смогу вам помочь. Работа большая, а времени нет. У меня у самого полно часов в коллекции, до которых никак руки не доходят. Так что не обессудьте.
"Красивое слово", – с гордостью отметил про себя Николай Аникеевич. Он гордился тем, что много читал, особенно классиков, и следил за своей речью. К тому же он давно убедился, что человек, употребляющий слова вроде "не обессудьте", вселял в клиента уверенность и заставлял его платить больше. Мастер, говорящий "не обессудьте", это уже не просто мастер, это почти профессор.
– Никак, Николай Аникеевич? – уже заискивающим тоном спросил Егор Иваныч.
Еще можно поиграть со стариком немножко, решил часовщик. В конце концов почистить часы и поставить два-три нехватающих колеса, которые у него наверняка отыщутся, дело не такое уж трудоемкое, а рублей сто профессор заплатит. Да еще спасибо скажет. Тавтология.
– Я бы с удовольствием, но... – Он медленно и обезоруживающе развел руками. – Тут только копни: одно, другое, третье. Ведь лет им, пожалуй, под двести. А время, время...
– А если без сроков, дорогой Николай Аникеевич? Сделаете, когда будет возможность, а?
Николай Аникеевич хмыкнул и укоризненно покачал головой, словно говоря: ну и настырен же ты, братец. Главное – оттянуть немножко ответ. Он посмотрел на высокие напольные часы, которые когда-то продал профессору.
– Как идут?
– Как идут? Ваша ведь работа.
Профессор бросил быстрый вопросительный взгляд на часовщика: не перехватил ли? Наверное, перехватил, потому что Николай Аникеевич тонко усмехнулся. Хитер часовщик, лиса. Но золотые руки. Душу тебе выкрутит, пока согласится. Но что делать, когда он практически монополист?
– Неужели же вы лишите меня всякой надежды? – жалобно спросил профессор.
– Ну хорошо, уговорили, – как бы не веря, что такое могло случиться, Николай Аникеевич недоуменно покачал головой: Постараюсь сделать. Не быстро, конечно.
– Ну и прекрасно! – просиял профессор и энергично потер руки. Это была ошибка, потому что движение это было Николаю Аникеевичу неприятно: ага, подумал он, ручки уже потирает, уломал дурака. – И сколько это будет стоить?
– Сто двадцать пять, – с удовольствием сказал Николай Аникеевич, глядя, как передернулось профессорское лицо. "Мог бы и крякнуть", – злорадно подумал он.
– Вот вам и политэкономия в действии: монополисты диктуют цены. Потребителю ничего не остается, как стискивать зубы и платить.
– А вы меня еще как-нибудь назовите, легче будет.
– Назвал бы, да боюсь, придется за это еще платить.
– Обижаете, профессор.
Вот так, думал Николай Аникеевич, укладывая аккуратно каретные часы в свой чемоданчик. Рассчитывал, что разбавит меня рюмочкой и демократической беседкой размягчит, а вышло наоборот: больше семидесяти пяти я и не рассчитывал, а зацепилось на полсотни больше.
– Да, чуть не забыл, Николай Аникеевич, тут у меня соседка этажом ниже, трогательная такая старушенция. Продает настольные часы, очень просила подыскать покупателя, чтобы не тащить в комиссионку. Одиннадцатая квартира. Евдокия Григорьевна.
– А вам они что, не подходят?
– Да нет, часы, похоже, старые, немецкие, на ходу, но какие-то неинтересные. Зайдите хоть на секундочку, хочется помочь старушке. Я обещал ей.
– Зайду, – кивнул Николай Аникеевич, надевая тяжелое, не успевшее высохнуть пальто. Ловко он, однако, профессора...
Глава 2
Евдокия Григорьевна оказалась маленькой старушкой, крест-накрест, словно портупеей, опоясанной серой шерстяной шалью.
– Заходите, заходите, – пропела она, ведя Николая Аникеевича по длинному темному коридору, на стенах которого угадывались неясные туши жестяных корыт и рогатились велосипедные рули. – Сюда заходите.
От длинного коммунального коридора и старомодного, в мелких оборках оранжевого шелкового абажура, висевшего низко над столом, покрытым темной бархатной скатертью, на Николая Аникеевича вдруг пахнуло далекими детскими воспоминаниями. На бесшумной карусели быстро проплыла перед глазами мать, всегда нахмуренная, всегда озабоченная, всегда что-то подсчитывающая: в руках огрызок плохо отточенного желтого карандаша, который она то и дело поворачивает, чтобы удобнее было складывать свои цифры на полях газеты. "Ой, Коленька, опять двух пеньюаров не хватает". Была она кастеляншей в парикмахерской, и всегда у нее чегото не хватало. Еще поворот: соседская девочка Роза. Ничего от нее не осталось в памяти. Только потные горячие ладошки, и шершавые губы, и мешающие пугливым поцелуям носы. И конечно, дядя Лап, огромный, хромой, с бритой пятнистой и бугристой головой и тихие его слова с оглядкой на дверь. "Ты, Коленька, механизма не бойся. Ты его люби, он тебе и откроется. Колесико к грибочке, трибочка к колесику. И все одно за другое цепляется. Ан-гре-гаж! – благоговейным шепотом говорил он. – Все чисто, красиво, определенно".
Николай Аникеевич на мгновение зажмурился, останавливая бесшумное вращение карусели и отправляя в глубины памяти огромного дядю Лапа. "Калека", – шипела тетя Валя Бизина, когда он выходил из кухни. И шипящую тетю Валю Бизину туда же, в память.
– Вот они, часики, спасибо, что зашли, – все так же ласково пропела старушка. – Вас Егор Иваныч направил? Дай бог ему здоровья.
Небольшие настольные часы стояли на этажерке, покрытой вышитой салфеточкой. Немецкая работа, похоже, конец девятнадцатого века. Может, чуть позже. Циферблат потускнел, поцарапан. Ага, ручка сверху явно от других часов. Трещина на корпусе.
– Ни за что не продала бы их! Василий Евграфыч, муж мой, уже шесть лет как помер, царствие ему небесное, очень эти часы любил. Прямо надышаться на них не мог. Умирал, все просил меня: ты, говорит, береги эти часы, они особенные. А если уж придется продавать, только хорошему человеку. А я б их и сроду не продавала, да вбила, дура старая, себе в голову: куплю дочке цветной телевизор. Вот вбила – и ничего не могу с собой поделать...
– Вы разрешите, Екатерина Григорьевна?
– Смотрите, смотрите, часы хорошие, вы не беспокойтесь.
Николай Аникеевич осторожно снял часы с этажерки, поставил на стол под абажур и открыл заднюю крышку. Пыли, пыли, только что паутины не было. Винегрет, сборная солянка. Механизм был явно французский, с массивными платанами без вырезов.
– И сколько вы за них хотите?
– Сколько? – старушка напряженно смотрела на Николая Аникеевича и испуганно моргала. – Вот телевизор я решила цветной дочке купить. Сын у нее, внук, значит, мой, в неприятность попал... По строительной части. Адвокат все обнадеживала, обнадеживала, портфельчиком помахивала, шилохвостка, а на суде три года дали. Ктой-то там на мертвых людей выписывал...
– Мертвые души.
– Ктой-то там, говорю, на мертвых людей выписывал, а Феденьку, вишь, посадили. Двадцать девять лет, не курит, не пьет, не женился еще, бабулей меня зовет. – Старушка привычно всхлипнула, жалобно сморщила нос. – Вот и вбила себе в голову: куплю дочке цветной телевизор, так она, бедная, убивается... А вы смотрите, смотрите, часы очень даже хорошие.
– Я вижу, Екатерина Григорьевна. Вы только меня поймите правильно: я ведь человек незаинтересованный. Я был у вашего соседа, и он просил зайти к вам.
– Спасибо, спасибо ему. Очень хороший человек Егор Иванович.
– Часы на ходу, довольно старые, но кто интересуется теперь антикварными часами? Только коллекционеры, иностранцы, которым некуда девать здесь деньги, и наши отечественные богачи. Тоже ищут помещения капитала. Понимаете?
– Да, да, – торопливо кивнула старушка, испуганно моргая. – Но вы не сомневайтесь: часы даже очень хорошие.
– И всем этим людям нужно что-то необыкновенное, стильное. Сейчас, например, в моде английские часы, "Нортон" там, "Мапин" или что-нибудь вроде этого. А ваши... корпус и циферблат от немецких часов, механизм французский, ручка на корпусе вообще, по-моему, самодельная. Вот ведь в чем дело...
– Ходят они хорошо, – робко сказала старушка и просительно посмотрела на Николая Аникеевича.
– Так что ходят? Это ж не главное. Купи будильник за пять рублей, он тоже хорошо ходить будет.
– А покойный муж все говорил: это, Катя, очень даже отличные часы...
– Я понимаю, Екатерина Григорьевна...
"Жаль, конечно, старушку. Это все профессор, – с неожиданной злобой подумал Николай Аникеевич, – заморочил бабусе голову. Сколько стоит цветной телевизор? Рублей шестьсот. А за этот хлам, если его вообще поставят на улице Димитрова, рублей триста – триста пятьдесят дадут максимум. Значит, если брать их у старушки, то самое большее за две сотни. Два стольника, как говорит Витенька. Да и вообще не стоит связываться. Старушка будет переживать, что я ее обманул, а профессор будет ее подзуживать: он, конечно, человек знающий, неплохой мастер, но палец ему в рот не клади". Он мысленно усмехнулся. Интересно, ох как интересно угадывать, что о тебе люди думают.
Но надо идти. Он посмотрел на свою золотую "Омегу". Ого, уже восемь, пора домой. Где-то за стеной тоненько пискнули сигналы точного времени, и с последним часы на столе начали бить. Колокольчик звенел тоненько, хрустально, беззащитно, как в сказке. Хитра, однако, бабуля, ишь как тщательно установила часы, секунда в секундочку, даже точнее "Омеги" моей. Показать, как ходят.
Встать пора и раскланяться, Вера уж, наверное, заждалась. И как-то не вставалось. Сказочный тоненький колокольчик все еще звучал в ушах. "Ну, колокольчик и колокольчик, что с того, – мысленно выговорил себе Николай Аникеевич, – двести, ну, двести пятьдесят. А не отдаст – тем лучше. Возиться за сотню, искать кого-нибудь, чтобы сдал часы на комиссию – не стоит самому слишком часто ставить на свое имя, обэхээсников там больше продавцов". Старая окончательно рехнулась или просто издевается. б господи, он же совсем забыл, что в чемоданчике у него ключ от каретника. Диаметр приблизительно одинаковый.
– Вы позволите? – спросил он и достал из чемодана ключ.
Старушка смотрела на него уже не испуганно, а как бы надменно, с вызовом. Николай Аникеевич снова открыл заднюю дверцу часов. Он не ошибся, ключ подошел. Сейчас он покажет ей.
– Смотрите, Екатерина Григорьевна. Вот я вставляю ключ. В таких часах завод всегда правый.
Николай Аникеевич начал осторожно поворачивать ключ пружина, наверное, заведена – и вдруг почувствовал, как на лбу его выступила испарина. Ключ повернулся совершенно свободно, не испытывая ни малейшего сопротивления пружины. "Лопнула, – автоматически подумал он. – Ближе к наружному концу, вот валик и вращается свободно". Да, но часы шли, уютно тикали.
Николай Аникеевич всю жизнь просидел с лупой в глазу, и для него пружинные часы, идущие без пружины, были тем же самым, что для шофера прекрасно работающая без мотора машина, пишущая без чернил ручка Для канцеляриста или, скажем, приготовленный без продуктов обед для хозяйки.
Такая простая вещь, как идущие часы, никак не хотела умещаться в голове Николая Аникеевича, а звук маятника, казалось, застревал в ушах: не может быть, не мо-жет быть, не мо-жет быть... Он долго тупо смотрел на двойной пендельфедер и вдруг откуда-то издалека услышал голос: "Вам плохо?"
Николай Аникеевич потряс головой. "Вот оно в чем дело", с отрешенной безжалостностью подумал он. Не старуха чокнулась, а он. Он вдруг вспомнил долговязого парня, что всегда маршировал на углу их Варсонофьевского переулка и Рождественки, как раньше называлась улица Жданова. Высоченный и худющий, с маленькой головкой и оттопыренными ушами, он мерно вышагивал по тротуару, отдавая честь на каждом пятом шагу. Именно на пятом. Он много раз проверял, глядя из окна. Звали все его... как же его звали? Ага, Солдат. Почему-то все мальчишки боялись его, хотя Солдат никогда никого не трогал. Раз он пересилил страх и подкрался к Солдату совсем близко. И тогда он впервые увидел его глаза. Глаза были устремлены куда-то вдаль, над выщербленным асфальтом, над грохотом самодельных самокатов на подшипниках, на которых ребята съезжали по переулку, разгоняясь от самой санчасти, над домами, над городом, и на губах его играла едва приметная улыбка человека, знающего великую тайну.
Глубокая печаль охватила на мгновение Николая Аникеевича. Печаль была мягка, уютно, почти сладостно окутывала его, и лишь отчаянным усилием воли он вырвался из зловеще-нежных тисков.
– Вам что-нибудь дать, воды? – услышал он голос старушки. Солдат отдал честь, завернул за угол, на Рождественку, и направился к архитектурному институту.
– Что? Воды? О, спасибо большое, – вздрогнул Николай Аникеевич. – Если можно.
– Может, гриба хотите? Вон у меня в банке под салфеточкой. Некоторые брезгуют, а мне так очень нравится. – Старушка уже утратила свою неожиданную кавалерийскую надменность и смотрела на посетителя с бабьей участливостью и чисто старушечьим профессиональным интересом к разного рода немощам. Она подошла к окну и взяла большую банку.
– Гриб? А... – не сразу понял Николай Аникеевич. – Давайте гриб...
Не ощущая вкуса, он выпил почти полный стакан.
– Сердце? – деловито спросила Екатерина Григорьевна.
– Да, пошаливает моторчик, – пожал плечами Николай Аникеевич.
Сейчас он снова вставит ключ, медленно повернет его, почувствует привычную упругость пружины, поддающейся его руке, услышит сочные щелчки храповичка, и все станет на свое место. Солдат прошагает в довоенный Варсонофьевский переулок, а он, Николай Аникеевич, часовой мастер пятидесяти пяти лет, отправится к себе в Беляево, в кооперативную свою квартиру, где ждет его обед и Вера Гавриловна, товаровед в ЦУМе и его вторая жена. Она, конечно, будет ворчать, что дважды ставила греть обед, и серые ее слаза будут смотреть сердито. Но он скажет: работники торговли и сферы обслуживания, будьте взаимно вежливы. И она улыбнется, потому что до сих пор никак не может привыкнуть к мысли, что у нее, после почти двадцатилетнего перерыва, опять есть муж, которому нужно греть обед.
Не хотелось Николаю Аникеевичу вторично поворачивать заводной ключик. Словно чувствовал, что повернется не ключ, а нечто неизмеримо большее. Конечно, подумал он, можно и не пробовать. Черт с ним, в конце концов, с этим ключом, с дурацкими этими часами. Мало ли странных вещей творится на белом свете. Что он, в конце концов, телекомментатор, чтобы все знать и разъяснять? Но были эти маленькие юркие мыслишки лукавыми, и Николай Аникеевич знал, что если сейчас же, тут же, не разберется с лопнувшей пружиной и неведомо почему идущими часами, то не отделаться ему от Солдата. Помарширует, поотдает важно честь невидимым своим командирам, а потом и вовсе уведет с собой старого часовщика.
А не хотелось бросать неторопливо солидную свою жизнь, квартирку с полностью выплаченным паем, коллекцию. Смертельно не хотелось. Не хотелось превращаться из знающего себе цену уважаемого человека в цугало, в посмешище, в седого дурачка. Маршировать по тротуарам не хотелось.
Николай Аникеевич прерывисто вздохнул, не в первый раз пожалел, что не верит он в бога, а то как бы было славно и уместно сейчас перекреститься, и повернул ключ. И снова заводной валик крутанулся легко, язвительно, словно издеваясь над ним. Николай Аникеевич попробовал завести пружину боя, но и ее валик вращался так же легко. Похоже было, что в барабане вообще не было пружин.
"Сволочь этот Пытляев, – с неожиданной злобой вдруг подумал Николай Аникеевич. – Заманил к себе, подсунул старуху с сумасшедшими какими-то часами. Тавтология божьих одуванчиков".
"Спокойнее, – сказал себе часовщик, – спокойнее. Не торопись к Солдату. Разложи все по полочкам, как инструмент ка рабочем месте: отвертки – к отверткам, пуансоны – к пуансонам, корнцанги – к корнцангам, чудеса – к чудесам".
– Значит, Екатерина Григорьевна, вы говорите, что часы ни разу не заводили? – мягко и терпеливо спросил Николай Аникеевич.