Текст книги "Вынужденная мера"
Автор книги: Майкл Крайтон
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
8
Чтобы стать кардиохирургом, надо окончить колледж, а потом учиться ещё двенадцать лет. Четыре года – медицинская школа, год – стажировка, три года – общая хирургия, два – хирургия грудной полости и ещё два – сердечно-сосудистая хирургия. Кроме того, дяде Сэму тоже вынь да положь два года.
Принять на свои плечи такое бремя может лишь личность особого склада, способная и готовая пройти долгий нудный путь к намеченной цели. И, когда, наконец, наступает пора самостоятельных операций, к столу подходит уже совсем другой человек, человек едва ли не новой разновидности. Опыт и преданность избранному поприщу превращают его в отшельника. В каком-то смысле слова отчуждение – часть его профессиональной подготовки. Все хирурги – люди одинокие.
Вот о чем размышлял я, глядя из наблюдательной будки сквозь стеклянный потолок операционной № 9. Кабина была встроена прямо в потолок, и я мог следить за ходом операции: и помещение, и персонал были как на ладони. Студенты и стажеры нередко приходили сюда посмотреть. В операционной был микрофон, поэтому я слышал все звуки – позвякивание инструментов, ритмичное шипение респиратора, тихие голоса. Нажав кнопку, можно поговорить с хирургами, но, когда кнопка отпущена, они уже не слышат вас.
Я забрался в будку после того, как посетил кабинет Джей Ди Рэндэлла. Мне хотелось взглянуть на историю болезни Карен, но секретарша Рэндэлла сказала, что у неё нет этой папки. История болезни хранилась у самого Джей Ди, а Джей Ди был сейчас внизу, в операционной, чем немало удивил меня. Я думал, он не выйдет на работу и потратит день на размышления о случившемся с Карен. Но, по-видимому, эта мысль просто не пришла ему в голову.
Секретарша сообщила мне, что операция, вероятно, уже заканчивается, но одного взгляда сквозь стеклянный потолок оказалось достаточно, чтобы понять: это не так. И грудная клетка, и сердце пациента все ещё были вскрыты, ассистенты и не начинали накладывать швы. Я вовсе не хотел мешать им и решил заглянуть ещё раз попозже, чтобы попытаться раздобыть историю болезни Карен.
Но все-таки не удержался и немного понаблюдал за хирургами. Операция на открытом сердце – завораживающее зрелище, в этом действе есть что-то фантастическое, сказочное, оно представляет собой некое единение дивного сна и жуткого кошмара. Только наяву.
В операционной было шестнадцать человек, включая четверку хирургов. Четкие расчетливые движения участников напоминали какой-то сюрреалистический балет. Пациент за зеленой ширмой казался карликом рядом с громадным аппаратом, временно заменявшим ему сердце и легкие. Эта штуковина возле стола не уступала размерами автомобилю. В сияющем серебристом корпусе плавно вертелись шестеренки, работали поршни.
В изголовье стола стоял анестезиолог, ловко управлявшийся со своим оборудованием. Вокруг него вертелись несколько медсестер. Двое операторов аппарата искусственной вентиляции следили за его работой. Им помогали сестры и санитары. Я попытался определить, который из хирургов Рэндэлл, но не смог: в халатах и масках они ничем не отличались один от другого и казались какими-то взаимозаменяемыми деталями, хотя на самом деле один из этих четверых отвечал за все действия пятнадцати своих сотрудников, за собственные решения и за состояние семнадцатого человека, находившегося сейчас в операционной, – человека, сердце которого было остановлено.
В углу стоял экран с электрокардиограммой. Нормальная ЭКГ – это дрожащая линия, каждый излом которой соответствует одному удару сердца, импульсу электрического тока, приводящего в движение сердечную мышцу. Сейчас линия была ровной – просто черта, которая, казалось бы, ничего не означает. На деле же она отражала главный из всех существующих в медицине критериев и означала, что пациент мертв. Я присмотрелся к его грудной клетке и увидел розовые легкие. Они были неподвижны: человек на столе не дышал. За него это делала машина. Она гнала по сосудам кровь, насыщала её кислородом, удаляла из организма углекислый газ. Этот аппарат работал в больнице уже лет десять, и пока в него не вносились никакие усовершенствования.
Люди в операционной не испытывали ни малейшего трепета ни перед этим агрегатом, ни перед лицом таинства, в котором они участвовали. Они просто работали, с толком и знанием дела. Наверное, поэтому происходящее и казалось фантастикой.
Я наблюдал это зрелище минут пять, не замечая хода времени, потом вышел в коридор, где стояли двое стажеров в шапочках. Их маски болтались на бечевках. Стажеры уплетали пончики, запивали их кофе и смеялись, обсуждая какое-то свидание вслепую.
9
Доктор медицины Роджер Уайтинг проживал на третьем этаже многоквартирного дома, стоявшего на ближнем к больнице склоне Маячного холма. В этом убогом районе селились те, кому было не по карману жилье на Луисбергской площади. Дверь мне открыла жена Уайтинга, невзрачная женщина на седьмом или восьмом месяце беременности. На лице её застыла встревоженная мина.
– Что вам угодно?
– Я Джон Берри, патологоанатом из Линкольновской больницы. Мне хотелось бы побеседовать с вашим супругом.
Она окинула меня долгим подозрительным взглядом.
– Муж пытается уснуть. Он работал двое суток подряд и очень устал.
– У меня чрезвычайно важное дело.
За спиной женщины вросла фигура тщедушного молодого человека в белых мешковатых штанах. Он выглядел не просто уставшим, а совершенно изнуренным и насмерть перепуганным.
– В чем дело?
– Я хотел бы поговорить с вами о Карен Рэндэлл.
– Я уже раз десять все объяснял. Спросите лучше доктора Карра.
– Я был у него.
Уайтинг провел ладонью по волосам и повернулся к жене.
– Все хорошо, дорогая. Налей мне кофе, пожалуйста. Не угодно ли чашечку? – спросил он меня.
– Да, если можно.
Мы устроились в тесной гостиной, обставленной дешевой ветхой мебелью, и я сразу почувствовал себя как дома. Каких-нибудь несколько лет назад я и сам был интерном и прекрасно знал, что такое безденежье, тревога, подавленность, черная работа по скользящему графику, когда среди ночи тебя то и дело кличет медсестра, чтобы получить «добро» на очередную пилюлю аспирина для пациента Джонса, когда приходится усилием воли соскребаться с топчана и осматривать больного. Знал, как легко допустить роковую ошибку в эти предутренние часы. В бытность мою стажером я однажды едва не убил старика, у которого было слабое сердце. Когда спишь три часа за двое суток, можно таких дров наломать. И пропади оно все пропадом.
– Я понимаю, что вы устали, и не отниму у вас много времени, – сказал я.
– Нет-нет, – с очень серьезным видом ответил Уайтинг. – Если я сумею чем-то помочь… Ну, то есть…
В комнату вошла миссис Уайтинг с двумя чашками кофе. Она окинула меня неприязненным взглядом. Кофе оказался жидким.
– Хочу расспросить вас о состоянии девушки в момент её поступления. Вы тогда были в приемном покое?
– Нет, я пытался вздремнуть. Меня позвали.
– Во сколько это было?
– В четыре часа плюс-минус несколько минут.
– Расскажите, как все происходило.
– Я прилег, не раздеваясь, в каморке возле травмпункта, но едва успел задремать, как меня позвали. Я только что поставил капельницу одной старухе, которая все время норовит выдернуть иголку, да ещё врет, что это делает кто-то другой, – Уайтинг тяжко вздохнул. – Короче, намучился я с ней и был совсем осоловевший, а тут ещё срочный вызов. Я встал, окатил голову холодной водой, вытерся и отправился в приемный покой. Девушку как раз вносили.
– Она была в сознании?
– Да, хотя почти не соображала. Потеряла много крови и была белая как мел. Бредила, тряслась в лихорадке. Мы не могли толком измерить температуру, потому что больная клацала зубами. Но кое-как определили. Тридцать восемь и девять. После этого начали брать перекрестную пробу.
– Что ещё вы сделали?
– Медсестры укутали её одеялом и подсунули под ноги подставки, чтобы кровь приливала к голове. Затем я осмотрел её. Было вагинальное кровотечение, и мы поставили диагноз: самопроизвольный аборт.
– В крови были какие-нибудь сгустки? – спросил я.
– Нет.
– Никаких фрагментов тканей? Может быть, лоскутья детского места?
– Нет, ничего такого. Но кровотечение началось задолго до её поступления к нам. Ее одежда… – Уайтинг умолк и уставился в угол. Наверное, перед его мысленным взором опять встала вчерашняя картина. – Одежда была очень тяжелая. Санитарам пришлось повозиться, чтобы снять её.
– Девушка произнесла что-нибудь членораздельное, пока её раздевали?
– В общем-то нет. Бормотала время от времени. Кажется, что-то про старика. То ли «мой старик», то ли просто «старик», не знаю. Но речь была невнятная, да никто и не прислушивался.
– Больше она ничего не сказала?
Уайтинг покачал головой.
– Нет, когда срезали одежду, она все норовила прикрыться. Однажды произнесла: «Не смейте так со мной обращаться», а потом спросила: «Где я?». Но это было в бреду. Она почти ничего не соображала.
– Как вы боролись с кровотечением?
– Пытался локализовать. Это оказалось непросто, да ещё время поджимало. Нам никак не удавалось установить лампы. В конце концов я решил использовать марлевые тампоны и заняться возмещением кровопотери.
– А где все это время была миссис Рэндэлл?
– Ждала за дверью. Держалась молодцом, пока мы не сообщили ей, что случилось, а потом сломалась. Совсем расклеилась.
– А что с бумагами Карен? Она когда-нибудь лежала в вашей больнице?
– Я увидел её карточку, только когда… когда все было кончено. Их приходится доставлять из регистратуры, на это требуется время. Но я знаю, что она наблюдалась у нас. С пятнадцатилетнего возраста у неё ежегодно брали мазок на рак матки, дважды в год обследовали и брали кровь. За её здоровьем следили весьма и весьма пристально. Оно и неудивительно.
– Вы не заметили в её истории болезни чего-нибудь необычного? Кроме аллергических реакций?
Уайтинг печально улыбнулся.
– А разве их не достаточно?
На какое-то мгновение меня охватила злость. Парень напуган, это понятно, но зачем такое усердное самобичевание? Люди ещё будут умирать у него на руках. Много людей. И пора бы уже свыкнуться с этой мыслью. Равно как и с мыслью о том, что он всегда может дать маху. Ошибки неизбежны, в том числе и роковые. Мне хотелось сказать Уайтингу, что, если бы он потрудился спросить миссис Рэндэлл, нет ли у Карен аллергических реакций, и получил отрицательный ответ, сейчас ему нечего было бы опасаться. Разумеется, Карен все равно умерла бы, но никто не смог бы обвинить в этом Уайтинга. Промах стажера заключался не в том, что он убил Карен Рэндэлл, а в том, что не испросил на это разрешения.
Но я не стал говорить ему об этом.
– В истории болезни были какие-нибудь упоминания о душевных расстройствах?
– Нет.
– Ничего примечательного?
– Ничего, – ответил Уайтинг и вдруг нахмурился. – Погодите-ка. Была одна странность. С полгода назад Карен направили на просвечивание черепной коробки.
– Вы видели снимки?
– Нет, только просмотрел отчет рентгенолога.
– И что?
– Все в норме, никакой патологии.
– Зачем делались эти снимки?
– Там не сказано.
– Может быть, она попала в какую-нибудь аварию? Упала или разбилась на автомобиле?
– Не знаю.
– Кто направил её на рентген?
– Вероятно, доктор Рэндэлл. Питер Рэндэлл. Она наблюдалась у него.
– Зачем понадобилось делать эти снимки? Должна же быть какая-то причина.
– Да, – согласился Уайтинг. Но, похоже, этот вопрос не очень интересовал его. Молодой стажер долго и печально смотрел на свою чашку и, наконец, отпил глоток кофе. – Надеюсь, – сказал он, – они прижмут этого подпольного ковыряльщика и размажут его по стенке. Такому любого наказания будет мало.
Я встал. Мальчишка был подавлен. Казалось, он вот-вот ударится в слезы. Над его врачебной карьерой, сулившей успех, теперь нависла опасность: он допустил ошибку и угробил дочь знаменитого эскулапа. И, разумеется, Уайтинг не мог думать ни о чем другом. В приливе злости, отчаяния и жалости к себе он тоже искал козла отпущения. Искал усерднее, чем кто-либо другой.
– Вы намереваетесь обосноваться в Бостоне? – спросил я его.
– Вообще-то была такая мысль, – искоса взглянув на меня, ответил Уайтинг.
Расставшись с ним, я позвонил Льюису Карру. Теперь я просто сгорал от желания увидеть историю болезни Карен Рэндэлл и выяснить, зачем ей просвечивали голову.
– Лью, мне снова понадобится твоя помощь, – сказал я.
– О! – Судя по тону, эта весть наполнила его душу радостью.
– Да, я непременно должен заполучить историю болезни.
– Мне казалось, мы уже это проходили.
– Да, но открылись кое-какие новые обстоятельства. С каждой минутой дело становится все запутаннее. Зачем её направили на рент…
– Извини, – перебил меня Карр, – но я не могу быть тебе полезен.
– Лью, даже если история болезни у Рэндэлла, он не будет держать ее…
– Извини, Джон, но мне придется проторчать здесь до конца рабочего дня. И завтра тоже. У меня просто не будет времени.
Он говорил сдержанным тоном человека, который тщательно подбирает слова и мысленно проговаривает их, прежде чем произнести вслух.
– Да что стряслось? Неужто Рэндэлл велел тебе держать рот на замке?
– По-моему, – ответил Карр, – этим делом должны заниматься люди, располагающие всеми необходимыми для его расследования средствами. Я такими средствами не располагаю. Уверен, что и другие врачи в таком же положении.
Я прекрасно понимал, куда он клонит. Арт Ли в свое время посмеивался над присущим всем врачам стремлением ни в коем случае не попасть в щекотливое положение и их привычкой прятаться в словесном тумане. Арт называл это «финт Пилата».
– Ну что ж, – проговорил я, – если ты действительно так считаешь, то и ладно.
Повесив трубку, я подумал, что, в общем-то, ничего неожиданного не произошло. Льюис Карр был пай-мальчиком и никогда не нарушал правил игры. А значит, не нарушит и впредь.
10
Путь от дома Уайтинга к медицинской школе пролегал мимо Линкольновской больницы. Проезжая, я увидел возле будки для вызова такси Фрэнка Конвея; он стоял, нахохлившись, засунув руки глубоко в карманы пальто и вперив взор в мостовую, в позе человека, которого одолевают тоска и застарелая одуряющая усталость. Я подкатил к тротуару.
– Хотите, подвезу?
– Мне надо в детскую больницу, – ответил Конвей, немного удивившись моей предупредительности: мы с ним никогда не были близкими друзьями. Врач он прекрасный, но человек – не приведи, господь. От него уже сбежали две жены, причем вторая – через полгода после свадьбы.
– Это мне по пути, – сообщил я ему.
Разумеется, детская больница была вовсе не по пути, но я в любом случае отвез бы его туда, потому что мне хотелось поговорить с Конвеем. Он влез в машину, и мы влились в уличный поток.
– Зачем вам в детскую? – спросил я.
– На конференцию. Их там проводят каждую неделю. А вам?
– Хочу пообедать с приятелем.
Конвей кивнул и откинулся на спинку. Он был ещё совсем молод – тридцать пять лет. Стажировался Конвей под началом лучших кардиохирургов страны, а теперь превзошел своих учителей. Во всяком случае, так о нем говорили. Не знаю, правда ли это. Конвей принадлежал к той горстке врачей, которые прославились так быстро, что стали немного смахивать на политиканов и кинозвезд. Поклонники слепо почитают их, враги столь же слепо ненавидят. Внешне Конвей был очень видным мужчиной – крепким, мощным, с чуть тронутыми сединой волосами и глубокими проницательными голубыми глазами.
– Хочу извиниться за свое поведение нынче утром, – сказал он. – Не думал, что так вспылю.
– Ничего страшного.
– Надо будет попросить прощения у Херби. Я ему такого наговорил…
– Он поймет.
– Черт, как же погано, – продолжал Конвей. – Но когда пациент умирает у вас на глазах… Буквально разваливается на части… Вам это неведомо.
– Да, – согласился я.
Мы немного помолчали. Наконец я сказал:
– Можно попросить вас об услуге?
– Конечно.
– Расскажите мне о Джей Ди Рэндэлле.
Конвей замялся.
– Зачем вам это?
– Простое любопытство.
– Врете.
– Хорошо, вру.
– Они сцапали Ли, правильно?
– Да.
– Он виновен?
– Нет.
– Вы готовы в этом присягнуть?
– Я верю ему.
Конвей вздохнул.
– Вы же не дурак, Джон. Представьте себе, что в таком преступлении обвинили вас. Неужели вы не станете все отрицать?
– Дело не в этом.
– Как раз в этом. Тут любой закричит: это не я!
– А разве Арт не может быть невиновен?
– Не просто может, а, скорее всего, так и есть.
– Ну, так и что же вы тогда?
Конвей покачал головой.
– Вы забываете, как работает система. Джей Ди – важная шишка. Джей Ди потерял дочь. А поблизости весьма кстати отирается китаец, который слывет подпольным акушером. Все как по нотам.
– Мне уже доводилось слышать нечто подобное. Вы меня не убедили.
– Стало быть, вы не знаете Джей Ди Рэндэлла.
– Что верно, то верно.
– Джей Ди Рэндэлл – пуп Земли и центр мироздания, – продолжал Конвей. – Влиятельный, богатый и уважаемый человек, вполне способный получить все, чего ни пожелает. Даже голову какого-то жалкого китайца.
– Но зачем она ему? – спросил я.
Конвей расхохотался.
– Братец мой, вы что, с луны свалились?
Должно быть, на моей физиономии появилась озадаченная мина. Конвей пустился в объяснения:
– Известно ли вам, что… – он умолк, поняв, что мне ничего не известно. Мгновение спустя Конвей демонстративно сложил руки на груди, откинулся на спинку сиденья и устремил взор на дорогу.
– Ну? – поторопил я его.
– Спросите лучше Арта.
– Я спрашиваю вас.
– Или Льюиса Карра. Может быть, он вам расскажет, а я не буду.
– Что ж, тогда поведайте мне о Рэндэлле.
– Как о хирурге?
– Хотя бы.
Конвей кивнул.
– Хирург он посредственный, почти никудышный. Теряет пациентов, которых можно было бы спасти. Молодых крепких людей.
Я кивнул.
– К тому же, он мерзавец, – продолжал Конвей. – Измывается над стажерами и всячески унижает их, внушает комплекс неполноценности. С ним работает немало славных молодых ребят, и он держит их в ежовых рукавицах. Знаю по себе. Я два года работал в хирургии грудной полости, прежде чем выучился на кардиохирурга в Хьюстоне, и Рэндэлл был моим начальником. Когда я познакомился с ним, мне было двадцать девять, а Рэндэллу – сорок девять. Он умеет пустить пыль в глаза этой своей деловитой повадкой, костюмами с Бонд-стрит и дружбой с владельцами средневековых замков во Франции. Разумеется, костюмы и замки ещё не делают его хорошим хирургом, но Рэндэлл умеет создавать видимость. Эдакий ореол благообразия.
Я молчал. Конвей понемногу входил в раж, его голос окреп, сильные руки задвигались. Мне не хотелось прерывать его.
– Беда в том, – продолжал Конвей, – что Джей Ди работает по-старинке. Он начинал резать ещё в сороковых и пятидесятых, вместе с Гроссом, Чартрисом, Шеклфордом и остальной славной когортой. Хирургия тогда была совсем другой. Требовалась ловкость рук, а наука не имела почти никакого значения. Никто не слыхал ни о химии, ни об электролитах. Вот почему Рэндэллу не по себе от этих нововведений. Молодые ребята – те в своей стихии, они воспитывались на энзиме и натриевой сыворотке, но для Рэндэлла все это – темный лес и досадная помеха в работе.
– О нем идет добрая слава, – заметил я.
– Джон Уилкс Бут тоже слыл добрым малым, пока не застрелил президента Линкольна, – парировал Конвей.
– А может, в вас говорит профессиональная ревность?
– Завяжите мне глаза, и я обставлю этого Рэндэлла одной левой.
Я усмехнулся.
– Даже в воскресенье и с похмелья, – добавил Конвей.
– А что он за человек? – спросил я.
– Скотина. Форменная скотина. Стажеры говорят, он таскает в карманах молоток и пяток гвоздей на тот случай, если выдастся возможность распять кого-нибудь.
– Неужто бывают такие сволочи?
– Вообще-то, – сказал Конвей, – он не всегда такой. Только когда в хорошей форме. Ему, как и всем нам, тоже требуется отдых.
– Вас послушать, так он – та ещё тварь.
– Не хуже любого подонка, – ответил Конвей. – Впрочем, стажеры говорят ещё кое-что.
– Правда?
– Да. По их мнению, Джей Ди любит вскрывать сердца, потому что у него нет сердца.
11
Ни один англичанин, если он в здравом уме, не поехал бы жить в Бостон, особенно в 1630 году. Чтобы взойти на борт корабля и пуститься в долгое плавание к неведомой враждебной земле, отваги и мужества мало, для этого надо быть одержимым или вконец отчаявшимся человеком, который, к тому же, готов к полному и бесповоротному разрыву с родиной. К счастью, вынося свой суд, история принимает во внимание людские дела, а не побуждения, и поэтому бостонцы могут тешить себя мыслью, что их предки были привержены идеям свободы и демократии, геройски совершили революцию и внесли огромный вклад в либеральную культуру, написав немало картин и книг. Бостон – это город, где жили Адамс и Ревер, где до сих пор чтут и лелеют старую северную церковь и воспоминания о битве на Маячном холме.
Но есть у Бостона и другое лицо. Точнее, темная изнанка, на которой вытканы позорные столбы, колодки, сценки пыток водой и охоты на ведьм. Едва ли кто-то из ныне живущих видит в этих орудиях пыток то, чем они были в действительности, – свидетельства болезненной одержимости, душевного недомогания и порочной жестокости, доказательства того факта, что применявшее их общество жило в коконе страха перед грехопадением, вечным проклятием, адским пламенем, мором и индейцами, выстраивая все эти жупелы примерно в том порядке, в котором они перечислены здесь. Это было настороженное, подозрительное и напуганное общество. Иными словами, общество реакционных фанатиков веры.
Отчасти в этом повинно географическое положение Бостона. Когда-то на месте города было болото, совершенно непролазная трясина. Говорят, этим объясняется наш влажный климат, благодаря которому тут всегда премерзкая погода. Впрочем, существует и мнение, что болота тут ни при чем.
Бостонцы имеют привычку забывать свою историю, во всяком случае, изрядную её часть. Словно дитя трущоб, выбившееся «в люди», город совсем не держится за свои корни и даже норовит скрыть их от остального мира. Еще в бытность его поселением простолюдинов тут зародилась нетитулованная аристократия, не менее косная, чем древнейшие кланы Европы. Как город истинной веры, Бостон стал колыбелью научного сообщества, не знающего себе равных на восточном побережье. Кроме того, Бостон одержим нарциссизмом, и это роднит его с другим городом весьма сомнительного происхождения – Сан-Франциско.
К великому их сожалению, обоим этим городам никак не удается полностью освободиться от пут прошлого. Над Сан-Франциско до сих пор витает дух суетливой и жестокой «золотой лихорадки», не дающий ему превратиться в мещански-претенциозный аристократический город восточного образца. А Бостон, как ни силится, не может окончательно избавиться от пуританизма и снова стать английским городом.
И целые общины, и отдельные их члены крепко связаны узами прошлого. Оно повсюду – в строении наших скелетов, в распределении волосяного покрова, в цвете кожи, в том, как мы стоим, ходим, одеваемся и мыслим.
Памятуя об этом, я отправился на встречу со студентом медицинской школы Уильямом Харви Шаттуком Рэндэллом.
Полагаю, любой человек, нареченный в честь Уильяма Харви (британского судебного врача, который в 1628 году открыл, что человеческая кровь течет по замкнутому кругу), должен чувствовать себя набитым дураком. Это все равно что быть названным в честь Наполеона или Гранта: такое имятворчество – вызов для ребенка, а может быть, и непосильно тяжкое бремя. Есть немало вещей, с которыми человеку не так-то просто сжиться. Но труднее всего поладить с собственным именем.
Взять, к примеру, Джорджа Печеньеддера. После медицинской школы, где он четыре года был многострадальной мишенью всевозможных насмешек и подначек, Джордж получил диплом хирурга и стал специализироваться на печени и желчном пузыре. Это была самая большая глупость, которую только мог совершить человек с таким именем, но Джордж двинулся по избранному пути спокойно и решительно, словно эта судьба была предначертана ему свыше. В каком-то смысле так, наверное, и было. Спустя много лет, когда коллеги выдохлись, и их шуточки стали совсем уж плоскими, Печеньеддеру вдруг захотелось сменить имя, но, увы, это было невозможно, ибо по закону, человек, получивший степень доктора медицины, теряет такое право. То есть, имя-то сменить он может, но тогда его диплом теряет законную силу, вот почему суды каждый год переживают нашествия выпускников медицинских школ, желающих обзавестись более благозвучной фамилией, которая затем и будет вписана в диплом.
Я очень сомневался, что Уильям Харви Шаттук Рэндэлл когда-либо сменит имя, которое, помимо обязательств, давало ему значительные преимущества, особенно в том случае, если он останется жить в Бостоне. Выглядел он довольно миловидно – рослый белокурый парень с приятным открытым лицом. Истый американец, цельная личность, облик которой придавал окружающему нелепый и немного потешный вид.
Уильям Харви Шаттук Рэндэлл проживал на первом этаже Шератон-холла, общежития медицинской школы. Его комната, как и большинство других, была рассчитана на одного постояльца, но значительно превосходила размерами любую другую в том же здании. Она была гораздо просторнее, чем та каморка на четвертом этаже, в которой в бытность свою здешним студентом ютился я. Комнаты наверху много дешевле.
Теперь тут все перекрасили, и стены, которые в мои времена были грязно-серыми, как яйца доисторических ящеров, стали тошнотворно-зелеными. Но коридоры остались все такими же мрачными, лестницы – такими же грязными, воздух – таким же затхлым. Тут по-прежнему воняло нестиранными носками, учебниками и хлоркой.
Рэндэлл обустроил свое жилище с большим вкусом. Старинное убранство, мебель, достойная версальского аукциона. От потертого алого бархата и обшарпанной позолоты веяло каким-то тусклым великолепием и светлой тоской по былым временам.
Рэндэлл отступил в сторону и пригласил меня войти, даже не поинтересовавшись, кто я такой. Наверное, с первого взгляда распознал во мне эскулапа. Если долго трешься среди врачей, у тебя вырабатывается чутье на них.
Я вошел в комнату и сел.
– Вы насчет Карен? – спросил он скорее озабоченно, чем печально, словно только что вернулся с важного совещания или, наоборот, собирался куда-то бежать.
– Да, – ответил я. – Понимаю, что сейчас не время…
– Ничего страшного. Спрашивайте.
Я закурил сигарету и бросил спичку в золоченую пепельницу венецианского стекла, безобразную, но явно дорогую.
– Я хотел поговорить с вами о ней.
– Что ж, давайте.
Я все ждал, когда же он спросит, кто я такой, но его это, похоже, не волновало. Уильям устроился в кресле напротив меня, закинул ногу на ногу и сказал:
– Итак, что вы хотите знать?
– Когда вы последний раз видели ее?
– В субботу. Она приехала из Нортгемптона автобусом, и я встретил её на автовокзале вскоре после обеда. У меня было часа два времени, и я довез Карен до дома.
– Как она выглядела?
Уильям передернул плечами.
– Нормально. Все было в порядке. Карен держалась бодрячком, все рассказывала мне про колледж и свою подружку. А ещё болтала о тряпках и тому подобной ерунде.
– Она не нервничала? Не казалась подавленной?
– Ничуть. Вела себя как обычно. Может, немного волновалась, потому что вернулась домой после долгой отлучки. Чуть-чуть тревожилась из-за учебы. Родители до сих пор считают Карен маленькой девочкой, и она была убеждена, что они не верят в её способность усваивать знания. Она была… как бы это сказать? Немного дерзкой, что ли.
– А до прошлой субботы? Когда вы виделись последний раз?
– Не знаю. Вероятно, в конце августа.
– Значит, в субботу произошло своего рода воссоединение семьи?
– Да, – подтвердил Уильям. – Я всегда радовался встречам с сестрой. Она была настоящим живчиком и обладала способностями мима. Умела сыграть профессора или влюбленного юношу так, что вы покатывались со смеху. Это умение и помогло ей заполучить машину.
– Машину?
– В субботу вечером мы ужинали всей семьей – Карен, я, Ив и дядя Питер.
– Ив?
– Моя мачеха, – объяснил Уильям. – Мы зовем её Ив.
– Значит, вас было пятеро.
– Четверо.
– А ваш отец?
– Он работал, – Уильям произнес это таким деловитым тоном, что я предпочел воздержаться от расспросов.
– Карен понадобилась машина, – продолжал он, – а Ив ей отказала: не хотела, чтобы Карен каталась ночи напролет. Тогда она обратилась к дядюшке Питеру, которого легче уговорить. Ему тоже не хотелось снабжать Карен колесами, но она пригрозила, что начнет имитировать его, и тотчас получила желаемое.
– А как же сам Питер добрался до дома?
– Я подвез его по пути сюда.
– Значит, в субботу вы провели в обществе Карен несколько часов?
– Да, с часу дня до десяти вечера.
– А потом уехали с вашим дядюшкой?
– Совершенно верно.
– А Карен?
– Осталась с Ив.
– Она уходила из дома тем вечером?
– Наверное. Иначе зачем бы ей машина?
– Не сказала, куда отправляется?
– В Гарвард. У неё там подружки.
– Вы видели её в воскресенье?
– Нет, только в субботу.
– Скажите, не показалось ли вам, что у Карен несколько необычный вид?
Уильям покачал головой.
– Нет. Карен как Карен. Немножко поправилась, но такое бывает со всеми первокурсницами. Летом она много двигалось, играла в теннис, плавала, а с началом занятий все эти упражнения пришлось прекратить, вот она и накинула несколько фунтов. – Он тускло улыбнулся. – Мы даже подшучивали над ней. Карен сетовала на отвратительную еду, а мы ответили, что еда, должно быть, не так уж плоха, раз от неё раздаются вширь.
– Карен всегда была склонна к полноте?
– Наоборот. Тщедушная, почти костлявая, она изрядно смахивала на мальчишку. А потом вдруг налилась и расцвела, словно бабочка вылупилась из кокона.
– Значит, прежде у неё никогда не бывало избыточного веса?
Уильям пожал плечами.
– Не знаю. По правде говоря, я не обращал на это внимания.
– А больше вы ничего не заметили?
– Ничего.
Я обвел взглядом комнату. На столе, рядом с «Патологией и хирургической анатомией» Роббинса, стояла фотография, на которой были запечатлены Уильям и Карен. Оба были черны от загара и выглядели совершенно здоровыми. Уильям проследил за моим взглядом.
– Снимок сделан прошлой весной на Багамах, – сообщил он. – В кои-то веки нам удалось выкроить недельку и отдохнуть всей семьей. Мы прекрасно провели время.
Я встал и, подойдя к столу, внимательно всмотрелся в фотографию. Карен выглядела сногсшибательно. Синие глаза и белокурые волосы красиво оттеняли её темную загорелую кожу.
– Понимаю, что мой вопрос звучит странно, – сказал я. – Но скажите, всегда ли на бедрах и предплечьях Карен были черные волоски?
– И впрямь занятно, – задумчиво проговорил Уильям. – Теперь я припоминаю, как в субботу дядя Питер посоветовал Карен обесцветить эти волоски или натереть их воском. Она впала в бешенство, но через пару минут поостыла и рассмеялась.