355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маша Рольникайте » Продолжение неволи » Текст книги (страница 1)
Продолжение неволи
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 02:30

Текст книги "Продолжение неволи"


Автор книги: Маша Рольникайте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Маша Рольникайте
Продолжение неволи

1

Люба брела по улице, привычно стараясь не смотреть на лежащие по обеим сторонам руины, чтобы такие, покрытые снегом, они не вытеснили из памяти прежний, довоенный вид стоявших здесь домов.

Чтобы не чувствовать только этот пронизывающий мороз, она мысленно уже сворачивала за угол, поднималась по лестнице, входила в свою комнатку. Там все-таки теплей, чем на улице, хотя печку топила только позавчера – иначе дров не хватит до весны.

Как всякий раз, когда входила в свое теперешнее жилище, Люба говорила себе: «Хорошо, что могу здесь жить. А то, что холодно, надо потерпеть до весны».

Терпеть и обнадеживать себя она приучилась еще в лагере. Когда становилось особенно страшно от мысли, что уже на следующей селекции ее могут отправить в газовую камеру, она уговаривала себя думать только о том, что ведь в прошлый раз унтершарфюрер ее пропустил, хотя она очень худая. Может, и на следующей селекции пропустит. А когда он после вечернего «аппеля» – как назывались ежедневные построения для проверки – заставлял до полуночи стоять на морозе и ветер продувал не только лагерную робу, но, казалось, и ее самою, она старалась вспоминать, как дома топилась печь. Как вначале занимались только щепки, но вскоре, словно расшалившись, пламя охватывало поленья и с явным озорством торопилось превратить их в головешки. Днем, когда таскала эти тяжеленные камни, отчего болели не только руки, но и спина и нестерпимо сосало под ложечкой, она «жевала» слюну. А ночью, лежа в бараке на полу, думала о маме, папе, маленькой Сонечке, Боре. С закрытыми глазами легче было надеяться, что, может, папу не расстреляли, а увезли на какие-то работы. И мама с Сонечкой уцелели. Может, там, в Понарах, их только ранили, и они ночью выбрались из ямы и где-то скрываются. Вернулся же в гетто какой-то мужчина, который был только ранен. Правда, всего один, и то смог выбраться из ямы, потому что расстреляли одним из последних. И Боря – подруги его называли «твой жених» – на фронте уцелел. После войны они снова будут гулять в парке, ходить в кино.

А днем, когда охранники издевательски торопили грузить в вагонетки эти тяжеленные камни и какая-нибудь женщина начинала охать, что «эти изверги не дадут дожить до освобождения», она почему-то сердито и вслух, чтобы самой это слышать, уверяла, что назло Гитлеру они выживут, Красная армия их освободит.

И действительно освободила, хотя еле живых, в полупустом уже лагере – в последнее время каждое утро из бараков выносили умерших за ночь. Да и днем умирали…

Не сбылись ее надежды, что отца увезли на какие-то работы, а мама с Сонечкой спаслись, может, где-то скрывались или тоже оказались в каком-нибудь лагере. Первое время, когда в приемный покой привозили больную и кто-то говорил, что эта женщина была в немецком концлагере, она, помогая вновь поступившей мыться и переодеться во все больничное, спрашивала, не встречала ли там женщину с маленькой девочкой. Называла фамилию. Но вскоре ей спрашивать запретили – чтобы не травмировать больных. Советовали и самой эти ужасы забыть. Не понимали, что забыть такое невозможно. А что мама с Сонечкой уцелели, больше не надеялась. Была бы мама жива, давно бы вернулась и разыскала ее. Об отце и спрашивать некого было, – узнала, что всех забранных в те, еще догеттовские, облавы мужчин тогда же и расстреляли. О том, что Боря погиб, ей рассказала его сестра. Они еще давно, в эвакуации, получили на него похоронку. Правда, там было написано, что пропал без вести, но это то же самое… Даже дома, в котором она жила, нет. Вся левая сторона улицы лежит в руинах.

Хорошо, что больше не надо ночевать в больничной кладовке, что дали эту комнатку. Ничего, что мансарда с косым потолком, но все-таки собственное жилье. И кровать своя, то есть больничная, списанная, но настоящая. Еще тумбочку, тоже больничную, к ней дали. Чтобы не так видна была облупившаяся краска, она накрыла ее вырезанной из газеты узорчатой «салфеткой». Только подушку и это солдатское одеяло купила на вещевом рынке. Но под ним все равно холодно, она поверх него еще накрывается своим трофейным платком и жакетом.

За жакет спасибо Альбине. Если бы не она, всю первую зиму проходила бы в этом крест-накрест перевязанном платке, уговаривая себя, как в лагере, потерпеть. Хорошо, что по дороге были и уцелевшие дома, она могла делать вид, что сию минуту выбежала из соседнего в ближайший. И на самом деле забегала в чужой подъезд отдышаться, чтобы продолжить свой бег. А еще торопилась, чтобы прийти раньше всех, затемно, – не хотела, чтобы ее видели в таком «облачении».

Но однажды Альбина – она в то утро еще не ушла после ночного дежурства – увидела.

– У тебя что… – от удивления она даже запнулась, – больше ничего нет?

– Нет. Но я привыкла.

– Господи, когда ты наконец отвыкнешь терпеть? Сходила бы за американскими вещами.

– Они, наверное, дорогие.

– Бесплатно их дают, понимаешь? Вернувшимся из немецких лагерей их дают бесплатно. Весь город это знает, одна ты…

– А если не поверят, что я была в лагере? – Не добавила только, что и в фильтрационном пункте НКВД, и потом многие люди удивлялись, как же она уцелела, – ведь немцы евреев убивали. Приходилось объяснять, перечислять все эти случайности.

Альбину ее вопрос, кажется, рассердил.

– Достаточно посмотреть на тебя, чтобы понять: не с курорта вернулась. – Но, видно, исправляя свою резкость, уже мягче спросила: – Русские, когда освободили, никакого документа не выдали? Они же обожают всякие справки.

Пришлось объяснить, что освободили их внезапно, хотя они понимали, что Красная армия приближается, – слышали далекое буханье орудий, видели пролетавшие над лагерем советские самолеты. Но помахать им боялись, – немцы решат, что этим они подают большевикам знак, и с вышек начнут по ним стрелять. Охранники и так понимали, что они ждут Красную армию. Издевательски гоготали, что напрасно – русским достанутся только догорающие бараки и обугленные трупы. Для подтверждения своих намерений они вдоль всего лагеря расставили у бараков по ведру бензина.

К счастью, не успели. Видно, торопились спасать собственные шкуры и удрали ночью. Никто этого даже не слышал. Только утром удивились, что в их барак, хотя уже полупустой, не ворвалась по обыкновению разъяренная надзирательница, чтобы, размахивая плетью, выгонять на «аппель». Немного подождав, сами вышли. Еще больше удивились, что сторожевые вышки зияли непривычной пустотой – ни охранника, ни торчащего ствола пулемета. И у дальних бараков, и на мужской половине не было ни одного немца.

Но все равно еще не верилось, что они свободны, пока Гита своим хриплым голосом не закричала: «Девушки, эти изверги дали стрекача! Мы дожили до освобождения!»

Теперь уже все сообщали друг дружке эту новость – одни смеясь, другие от радости плача – русские пришли! Наконец они пришли!

Но в лагерь лишь в полдень вошли две небольшие группы – одна к ним, другая в мужскую половину – офицер с четырьмя солдатами. У них кроме автоматов были и какие-то палки с наконечником. Оказывается, это миноискатели. Офицер предупредил: «Пока не проверим, что лагерь не заминирован, никуда не ходите, сидите в бараке». Хорошо, что Гита знала русский язык и перевела.

Они послушно сидели. Некоторые женщины даже улеглись на свое обычное место на полу.

В бараке было непривычно тихо, словно больше не о чем стало говорить. И ведь на самом деле не о чем: их уже освободили! Охрана удрала, ее больше нет!

Вечером мимо лагеря прогромыхала целая кавалькада русских танков. Теперь они остались совсем одни в зияющем пустотой лагере. Выйти за ограду и добрести до города было страшно: русские ушли, в городе только немцы. Может, даже переодетые в гражданское охранники. Так что появиться там в этих полосатых лагерных робах опасно. Видно, мужчины тоже не решались выйти: и на их стороне кто-то бродил вокруг бараков.

Еще целых три дня они оставались в лагере, пока Гиту не осенило, что в шестнадцатом блоке, так называемой «камере одежды», должны быть нормальные вещи. Ведь туда складывали все отнятое у вновь привезенных в лагерь узников. После сортировки лучшее отправляли в дар соотечественникам в Германию, а что недостойно их соотечественников – зачем-то хранили в этой «камере одежды».

Дотащиться до шестнадцатого блока в другом конце лагеря у нее сил не было, и Гита ей принесла великоватое синее платье и большой платок.

Рассказывая об этом Альбине, она вспомнила, что при возвращении, на границе, ей в проверочно-фильтрационном пункте НКВД выдали какое-то удостоверение. Но там не написано, что была в лагере, а что «прибыла из заграницы».

– Все равно документ, – заявила Альбина. – Завтра возьми его и паспорт с собой. Прямо с работы пойдем утепляться.

Пришлось Альбине признаться, что у нее нет паспорта. Что им, вернувшимся из лагерей, выдают только временное удостоверение на три месяца. Но его после истечения срока продлевают или выдают новое, такое же, опять на три месяца.

– Ну и… – Альбина поспешно перекрестилась. Она всегда, когда хочет выругаться, крестится. Видно, чтобы не произнести плохих слов.

На следующий день они, как и собирались, после работы отправились за чем-нибудь теплым. Склад, к которому они пришли, назывался «Пункт по приему и распределению одежды». Работавшая там женщина вынесла ей длинный клетчатый жакет, юбку с кофтой и пару чулок. А на обратной стороне ее удостоверения этого проверочно-фильтрационного пункта НКВД написала, что «одежда выдана», и сама же расписалась.

Юбка оказалась слишком широкой, но Альбина даже была этим довольна – пока можно подпоясаться, а потом окажется в самый раз. «Не всегда же будешь таким ходячим скелетом».

Теперь она на самом деле уже не такая худая. По карточке получала 600 граммов хлеба в день, а два раза в месяц – крупу или горох. Иногда во время дежурства еще и суп достается. А со вчерашнего дня карточки совсем отменили.

В булочной даже получился небольшой конфуз. Она привычно протянула продавщице свою карточку, а услышав: «Не надо, оставь ее себе на память», извинилась. Ведь знала, что отменили, на работе только об этом и говорили. Одна лишь старая Марцелина проворчала: «Могли раньше отменить». Обычно Люба в разговоры старших не встревала, но тут не удержалась: «Когда раньше? Ведь всего два с половиной года прошло со дня окончания войны».

– Так сколько тебе хлеба? – вернул ее в булочную голос продавщицы.

– А сколько можно?

Продавщица протянула ей две целые буханки.

– Пока хватит?

– Спасибо! Я… не только для себя. – И ведь на самом деле не только для себя. Альбина обещала зайти. Поделится.

Углубившись в свои воспоминания, Люба не заметила, как завернула за угол и дошла до своего подъезда.

Поднялась наверх. Когда отперла дверь, ей показалось, что здесь так же холодно, как на лестнице, и она сразу, не снимая жакета, принялась растапливать печку, чтобы к приходу Альбины стало хоть немного теплей.

2

Альбина пришла не одна. За нею вошел мужчина. Когда он снял шапку, Люба удивилась, что он, хотя не очень старый, почти совсем седой.

– Познакомься. Это Яковас Коганас.

Люба «отбросила» литовские окончания и про себя повторила: «Яков Коган». Яковом звали ее дедушку, маминого отца.

– Яковас твой коллега, тоже был в лагере.

Люба мгновенно вернулась туда, где в мужской половине, за двумя рядами проволочной ограды одновременно с ними выстраивались для утреннего и вечернего «аппелей» мужчины. И она каждый раз смотрела, не стала ли короче шеренга.

Альбина придвинула ему единственную табуретку.

– Садитесь. Мы с Любой устроимся на кровати.

Любе почему-то очень хотелось, чтобы он был там же, где она.

– В каком лагере вы были?

– Сперва в немецком, для военнопленных.

Она удивилась этому «сперва», но не решалась переспросить. А он, видно, тоже привыкший к расспросам, сам стал рассказывать.

– Воевал совсем недолго. Сначала нас, добровольцев из Литвы, в армию не брали – не доверяли. Потому что юнцы из местного населения еще до прихода немцев стреляли в отступающих красноармейцев. Потом все-таки взяли. А семь месяцев спустя я попал в плен. Не мог бросить раненых. Я был военврачом.

Альбина перекрестилась.

– Слава Богу, что не расстреляли. Ведь людей вашей национальности расстреливали.

Любе было странно, что она постеснялась произнести «евреев».

– Я это знал. И когда немецкий офицер, приказав построиться, скомандовал: «Коммунисты и евреи – три шага вперед!» – мои ноги словно приросли к земле. Не шагнул. А потом, когда регистрировали, назвал себя именем погибшего в последнем бою друга, Турамом Тварадзе. И хотя товарищи по несчастью знали, кто я, не выдали. Только Павел, наш санитар, держал меня в страхе. Ехидничал: «Что это у вас, товарищ военврач, такая странная фамилия? И как только вы ее запомнили?» Но после того, как меня за попытку побега избили до полусмерти, донимать перестал. Потом, в нашем лагере, даже заискивал.

– В каком… нашем?! – изумилась Люба.

– Советском.

– За что?! – Но это само вырвалось. Она сразу пожалела. – Извините.

– Не надо извиняться. Сидели мы там за то, что были в немецком плену. За то, что, оказавшись в окружении, не бросили раненых бойцов, а пытались выбраться вместе с ними. И еще за то, что не пустили себе пулю в лоб, хотя уже нечем было – отступая, мы отстреливались. Я говорю «мы», потому что вместе со мной в плен попали еще два военврача, наши сестрички и санитар Павел. Второй санитар сам был накануне тяжело ранен.

– А что немцы… – Альбина осеклась, ведь догадывалась, – что они сделали с ранеными?

– Расстреляли на наших глазах… А мое положение после немецкого плена осложняло то, что там я слишком свыкся со «своей» грузинской фамилией. И когда после освобождения нас регистрировал уже советский лейтенант, я по инерции произнес: «Тварадзе». Только на следующий день, на допросе, назвал свою настоящую фамилию, настоящее имя и национальность. Ведь своему, советскому отвечал. Но этим только осложнил свое положение.

Альбина расстроилась, что этим вопросом вернула его в столь тяжелое прошлое. Но ведь соседка, которая через ее Пранаса попросила познакомить этого одинокого человека с еврейкой, о лагерях ничего не говорила. Сказала только, что он очень порядочный человек.

А он продолжал:

– Остальных следователь больше не трогал. А меня вызывал регулярно, через день. И с каждым допросом все больше свирепел. Называл меня не иначе как «гражданин предатель». Мой рассказ, что пытался бежать, но был пойман и сильно избит, называл враньем. А объяснения, что в немецком плену я не мог назваться евреем, потому что евреев в первую очередь расстреливали, его почему-то еще больше разозлили. Раскричался, что это выдумка, попытка притупить его бдительность, вызвать жалость. Было бы правдой, об этом писали бы в наших газетах. Он их читает, там ничего подобного нет. Что я предатель и меня надо расстрелять, а не кормить за счет трудящихся. После его допросов я не раз думал, что уж лучше немцы прикончили бы – все-таки враги…

Любе от такой его горечи стало страшно. А он, лишь недолго помолчав, снова заговорил:

– Так и продолжал вызывать. И каждый раз начинал с одних и тех же вопросов, только задавал их с разной степенью свирепости. Видно, рассчитывал, что я со страха растеряюсь, запутаюсь и в конце концов проговорюсь. Но мне не в чем было запутываться, я говорил правду.

– А долго пришлось это терпеть? – спросила Альбина.

– К счастью, не очень. Нас отправили в другой лагерь, на север. Там даже уголовникам было запрещено общаться с нами, предателями. Но они нас не трогали. И откуда-то знали, что у таких, как мы, срока нет и после каких-то своих проверок все-таки некоторых отпускают.

– Любу тоже проверяли, – Альбина, видно, хотела отвлечь его, – в фильтрационном пункте НКВД.

– Но я там была недолго, – почти виновато уточнила Люба. – И офицер, который допрашивал, не кричал на меня. Только часто переспрашивал, уточнял и очень подробно записывал.

– Среди наших конвоиров тоже одно время служил нормальный парень. Мне даже было обидно за него, что в столь молодом возрасте он сталкивается с такой действительностью. Ведь эти поощряемые властью издевательства над людьми калечат душу. Но этот парень, видно, был стойкий, не заразился вседозволенностью. Даже команды подавал без матерщины, если вы знаете, что это такое. А после того, как я ему вправил вывих плеча, и вовсе проникся скрытым от остальных конвоиров сочувствием. Удивлялся, что сижу за то, что был в немецком плену, – не добровольно же сдался. А когда приближался к концу срок его службы и предстояла демобилизация, тихонько спросил, не хочу ли я передать на волю весточку о себе. Я, конечно, написал всего несколько слов. Без адреса – его он запомнил наизусть. И без подписи – жена и родители мой почерк знают. Только оказалось, что некому было мою записку прочесть…

Он умолк. И Люба, явно для того чтобы нарушить эту повисшую тишину, спросила:

– А жилье вам после освобождения дали?

– Таким, как я, ничего не дают. Тем более что не имею права жить в столице, даже в родном Каунасе. Существует такой запрет, называется «минус сто», то есть список ста городов, в которых я не имею права жить.

– Так где же?.. – и осеклась.

– Официально, как и положено, прописан на сто первом километре. А приютили меня старые знакомые. Не побоялись «изменнику» отгородить от кухни закуток. По выходным езжу в свое разрешенное место жительства, расхаживаю там, чтобы меня видели. Работаю тоже здесь, в городе. – И, видно, решив рассказать все до конца, уточнил: – Правда, не совсем, вернее, совсем не по специальности, – хирург, который столько времени не оперировал, да еще отморозил в лагере руки, больше не хирург.

– А сколько времени вы?.. – Альбина запнулась, явно не зная, как спросить.

– В немецком – полтора года, а в советском – четыре года и два месяца.

– Но раз выпустили, значит, и до этого энкавэдэшного крикуна все же дошли факты злодейства немцев по отношению к вашему народу. И он, наверное, понял, что вы не могли ни добровольно им сдаться, а тем более сотрудничать с ними.

– Наверное. Но мне пора. – Он поднялся. – Не могу беспокоить своих друзей, они рано ложатся. Извините, что навел на вас грусть. Спокойной ночи.

– Вам тоже. – Любе было его жалко. – Заходите, пожалуйста.

– Спасибо. Большое спасибо.

Альбина ушла вместе с ним, и Люба острей почувствовала пустоту в своей комнатке. Уставилась на табуретку, на которой сидел этот человек с дедушкиным именем, и стало досадно, что не догадалась спросить его, кого из своих близких он ищет. Ведь, наверное, за этим пришел, как многие, особенно в первое время, приходили. И сама не спросила его про Борю. Может, он не погиб, а попал в плен. И потом его тоже забрали в советский лагерь. Даже в тот самый, где был этот человек.

После того как она окончательно поняла, что ни отца, ни мамы с Сонечкой нет, чаще думала о Боре. Хоть бы он, единственный из той, прошлой, жизни, вернулся. Но время шло, уцелевшие, даже после тяжелых ранений, хоть инвалидами, возвращались, и ей все труднее становилось поддерживать в себе надежду, что Боря жив. Потом и вовсе запретила себе надеяться. Даже вспоминать, как в начале их дружбы он, проводив ее до дома, спрашивал: «В следующее воскресенье мне можно прийти?» Пока она однажды не опередила его, спросив: «В следующее воскресенье ты сможешь прийти?» Он рассмеялся, и с того раза, прощаясь, оба одновременно произносили: «До следующего воскресенья!» Потом он стал приходить чаще.

Но после рассказа этого человека о советских лагерях для бывших военнопленных надежда снова забрезжила. Может, Боря не погиб, а попал в плен и догадался назваться поляком. Он же светловолосый и по-польски говорит без акцента. А до сих пор не вернулся оттого, что его дольше проверяют. Эта крохотная надежда ее усыпила…

3

Когда на следующий день Альбина спросила, как ей понравился вчерашний гость, Люба удивилась, что о столько пережившем человеке можно расспрашивать – понравился, не понравился.

– А он, между прочим, тобой явно заинтересовался.

Альбина хотела еще что-то сказать, но ее позвали на отделение, и разговор оборвался. Потом и у нее было много работы – привозили одного за другим тяжелых больных, и она о вчерашнем госте даже забыла. Только вечером, вернувшись домой и увидев сиротливо стоящую посередине комнаты табуретку, на которой он сидел, вспомнила. И опять стало неловко: человек, наверное, приходил в надежде узнать о ком-нибудь из родных, а она своим удивлением, что он был и в советском лагере, «увела» его в соб-ственный рассказ. Хоть бы еще раз пришел. И лучше, чтобы один. Потому что Альбина недовольна этими расспросами. «Ты столько пережила, а эти приходящие еще и забыть не дают». Знала бы, добрая душа, что и без этих расспросов она живет не только в теперешнем времени… И не то самое трудное, что своими расспросами эти приходящие люди возвращают ее в лагерь, а то, что приходится их разочаровывать, почти виновато отвечать, что нет, не знает. Все, что она могла, – это обнадеживать: может, та женщина или девушка, о которой спрашивают, была в другом лагере, а если даже в том же, где она, то в другом блоке, то есть бараке. Ведь и внутри лагеря каждые два блока были отгорожены друг от друга высокой изгородью все из той же колючей проволоки. И только однажды она не могла обнадежить немолодую женщину – мать Рохци и Лили. Но и правду сказать не могла…

…Это было на последней селекции. Им приказали строиться, как обычно при селекции, в одну шеренгу. Унтершарфюрер объявил, что лагерь будут эвакуировать. Но возьмут только тех, кто в состоянии пешком преодолеть довольно длинный путь в другой лагерь.

Шеренга двинулась. Он плетью тыкал то в одну, то в другую узницу. Отобранная должна была выйти из строя и перейти к уже окруженным конвоирами смертницам. Когда он ударил по плечу Лилю и она, понурив голову, побрела к обреченным, Рохця вдруг метнулась к началу шеренги, к уже пропущенным. Но один из конвоиров – все его звали непонятным словом «перекульщик», наверное оттого что украинец, а перешел на службу к немцам, – ударил ее автоматом по голове, она упала, и он ее, лежащую, поволок за одну ногу по земле к уже угоняемым в газовую камеру.

Рассказать об этом их матери она не могла. А произнести: «Не знаю» – было еще трудней. И все-таки произнесла…

Только зря поделилась этим с Альбиной. Будто пожаловалась. Но Альбина почему-то была довольна.

– Наконец-то!

– Что «наконец-то»?

– Не молчишь, когда на душе камень.

– У каждого на душе свои камни. И не надо их перекатывать в чужую.

– А если не совсем чужую?

– Тем более…

– И тебе не приходит в голову, что своим молчанием ты ставишь между нами преграду?

– Какую… преграду?

– Разделяющую нас тем, что мне в то время было не так плохо, как тебе. Что на мою долю не выпало столько страданий.

– Что вы! Мне такое даже в голову не приходило. – Но спросить, что с нею в это время было, не решилась. Хотя очень хотела знать.

И Альбина рассказала. Правда, не в тот раз, а позже, во время одного общего ночного дежурства. Больные давно спали. Новых не привозили, и обе сидели, прислонившись к остывающей печи. Люба боролась с желанием закрыть глаза и хотя бы так, сидя, вздремнуть. Альбину, видно, тоже клонило ко сну, и она этому сопротивлялась, тихо мурлыча какую-то знакомую мелодию. Но неожиданно прервала ее и заговорила:

– Как ты думаешь, что нас с Пранасом спасло от отправления в Сибирь?

Сонливость мгновенно прошла.

– В Сибирь?!

– Ты что, не знала, что русские нас вывозили в Сибирь?

– Знала, но ведь…

– …Только богатых? Нет. Оказалось, что некоторым отделениям НКВД даже отпускали так называемые разнарядки – сколько человек и откуда доставить. И те старались. Брали не только так называемых кулаков и середняков, но даже бедняков-новоселов, которым сами недавно дали отнятую у кулаков землю. Главное, чтобы было нужное количество.

– Вы тогда жили в деревне?

– И родилась, и выросла. Она недалеко отсюда, тоже в бывшей Польше. А в тот вечер мы с Пранасом были в соседней, на танцах. Ушли, как всегда, последними – очень оба любили танцевать. Настроение было благостное – уж очень хорош был вид полей в этот предрассветный час. А главное, мы говорили о нашей предстоящей свадьбе. Наверное, поэтому не сразу удивились доносившемуся явно из нашей деревни лаю множества собак. Казалось, лают все, иные еще и воют. Мне чудилось, что узнаю голос нашего Маргиса. Даже Пранас забеспокоился, хотя зарева пожара не было видно и запаха гари ветер не доносил. Все равно мы побежали. Только вбежав в деревню… – Альбина умолкла. – И то не сразу мы поняли, отчего во всех хатах, мимо которых мы бежали, двери настежь распахнуты, а в окнах ни единого огонька, сплошная темень. И во всей деревне ни живой души. Одни лающие собаки. На нашем крыльце я споткнулась о валявшийся отцовский тулуп. А в сенях и обеих жилых комнатах все раскидано, ящики шкафа выдвинуты, везде следы поспешных сборов. Я, почти не понимая, что делаю, стала все собирать, водворять на место. Маргис прыгал вокруг меня, норовил лизнуть руку, явно стараясь что-то объяснить. Пранас побежал к себе. Но вскоре вернулся с нашим деревенским дурачком Юргялисом. Тот, видно, от пережитого страха еще и заикаясь, повторял одно и то же: что приехали чужие солдаты и всех увезли, из всех домов. Только Юргялис – он всегда говорил о себе в третьем лице – спрятался в коровнике, и его не нашли. Теперь он будет сторожить деревню вот даже грабли взял, чтобы этих солдат больше не впускать. Пранас его похвалил, а мне велел наскоро собрать самое необходимое, он вот уже собрал, и прямо сейчас, пока нас не хватились, уйдем в город. Там нас, может, не будут искать, да и в городе легче затеряться. Юргялиса попросил кормить собак. В домах и погребах какая-нибудь еда, наверное, осталась. Мы с Пранасом ушли. А в городе сразу, как были со своими котомками, пошли в костел, и Пранас попросил ксендза нас обвенчать, чтобы не жить вместе невенчанными. Ксендз нас и приютил, пустил в свой садовый домик.

– И вас не искали?

– Не знаю. Может, уже набрали нужное количество. А ровно через неделю началась война, и уже на второй день, как сама знаешь, загромыхали немецкие танки. Пранас меня, да и самого себя обнадежил, что за одну неделю наших, может, не успели далеко увезти, немцы же так стремительно наступали, что могли догнать эти эшелоны и всех вернуть. – Она вздохнула. – Увы… Пранас дважды тайком ходил в деревню. К сожалению, там была та же пустота, даже дурачка Юргялиса не нашел. Выходит, наших успели довезти до своей России… Хоть знать бы, что мои в этой проклятой Сибири не мерзнут. Ведь отцовский тулуп валялся на крыльце. Может, не разрешили его взять, не сам же он его бросил. – Она умолкла. Но, видно, не все, что на душе, излила. – Да и при немцах было ненамного лучше. Правда, не так жутко, как вашим, не расстреливали всех подряд. Только тех, кто при Советах был каким-то начальником, арестовали. Но страха мы тоже натерпелись. Главным было, чтобы не отправили в Германию. Вначале, пока изображали освободителей, только агитировали, чтобы мы ехали. Разные листовки распространяли. На них красивые картинки – уютные комнаты, на кроватях белоснежные покрывала, на окнах занавески, цветы. Но никто им не верил. И они стали проводить облавы, особенно на мужчин. Во время одной Пранас еле убежал проходными дворами и до ночи отсиживался в костеле. Потом, к счастью, устроился на другую работу – в авторемонтные мастерские, и получил «аусвайс», что не подлежит взятию на другую работу. Это его уберегло. А я работала в семье большого начальника няней. Хоть свой, литовец, но очень злой, не лучше немцев. Важничал, гордился доверием новых хозяев. Собственная жена его побаивалась. Тайком от него отпускала меня на вечерние курсы медсестер. Не хотела, но из-за него пришлось удрать в Германию. Кто знает, как там ей и ребенку живется. Может, все же лучше, чем моим в Сибири.

– Вы о своих родителях так ничего и не знаете?

– Нет. В анкете, когда сюда нанималась, по совету заведующей написала, что, прости Господи! – и перекрестилась, – умерли. На каждой исповеди ксендзу в этом грехе признаюсь. И за их здоровье утром и вечером молюсь.

Любе показалось, что она и теперь, в наступившей тишине, молится.

4

После этого ночного рассказа Альбина ей стала еще ближе. Вспоминала и нового знакомого. Может, он знает что-нибудь о Боре, хотя его родители получили извещение, что погиб. Но сами же рассказали, что какая-то их знакомая тоже получила такое извещение – Люба даже про себя не произносила этого безжалостного слова «похоронка», – а человек вернулся. Оказалось, он был только тяжело ранен, без сознания, санитары думали, что мертв, а попал он в плен.

Однако попросить Альбину привести этого ее знакомого еще раз, даже просто заговорить о нем, стеснялась: смущали слова Альбины, что он ею явно заинтересовался. А человек, наверное, просто приходил, как многие, особенно в первое время, чтобы узнать, не была ли она в лагере с кем-нибудь из его родных. Может, человек придет еще раз. Тогда и сама его спросит, не встречал ли в плену или в том, советском, лагере Борю. Даже представляла себе, что он, как в тот приход, сидит на ее единственной табуретке посередине комнаты, а она ему описывает, как Боря выглядел. Даже сама ужаснулась оттого, что подумала о Боре в прошедшем времени…

Но все было не так. Не к ней домой пришел этот человек, а стоял напротив проходной. От удивления она растерялась.

– Вы Альбину ждете? Она сегодня дежурит.

– Нет. Вас. Извините, что не имел возможности предупредить.

– Ничего.

– Можно вас проводить?

– Да, пожалуйста. – И поспешно добавила: – Спасибо.

Он пошел рядом. Но молчал. А когда они переходили на другую сторону улицы и было скользко, бережно поддержал ее под локоть. Этим почему-то еще больше смутил. Но так и не заговорил. А у подъезда остановился.

– Рад был вас повидать.

От неожиданности у нее вырвалось:

– Я тоже.

– Вы не будет возражать, если я как-нибудь загляну к вам?

– Нет, пожалуйста. Только в воскресенье я буду после суток. – И очень застеснялась свой поспешности.

– В понедельник вас устроит? По выходным я тоже не могу, езжу показываться в место прописки. Надо, чтобы меня там видели.

Это он уже говорил.

– Понимаю. – Она не знала, что еще сказать. – До свиданья. – И вошла в подъезд. Подумала, что надо было поблагодарить его за то, что проводил. Но не возвращаться же. Да и он, наверное, уже ушел.

Когда она на следующий день рассказала Альбине, что этот Яковас ждал ее у проходной, проводил до самого подъезда и попросил разрешения наведаться, Альбина не удивилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю