355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартти Ларни » Прекрасная свинарка » Текст книги (страница 14)
Прекрасная свинарка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 03:11

Текст книги "Прекрасная свинарка"


Автор книги: Мартти Ларни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

– Да, чрезвычайно удивительно. Но какова цель ваших исследований? Принесут ли они пользу человечеству?

– Я стремлюсь к научной истине, а истина полезна всему миру. Если бы я был эгоистом, думающим лишь о материальной выгоде и личной обеспеченности, я мог бы сам начать разводить блох и продавать их в блошиные театры, которые всегда испытывают острейшую нужду в породистых блохах. Но поскольку я лишь скромный ученый, я целиком удовлетворяюсь моей наукой. Я намерен также опровергнуть поговорку о «килограммах блох», основанную на первобытном, наивном веровании. Таким образом, мой труд будет иметь также и этнографическое значение. Современное блоховедение – наука, основателем которой можно по праву считать американца Уолтера Д. Сиге-ля младшего; отец его Уолтер Сигель старший был в свое время владельцем крупнейшего в мире Нью-Йоркского театра блох, – так вот, блоховедение недавно доказало, что наивная вера людей в «килограммы блох», гуляющих на свободе, происходит от недостатка чувства относительности.

– Простите, доктор…

– Известно ли вам, госпожа советница, что современная наука различает четыреста восемнадцать видов блох? Но преимущественно изучены и наиболее распространены в наше время, как и в древности, блоха человеческая (pulex irritans) и блоха собачья (ctenocephalus canis)…

– Простите, но я более не располагаю временем…

– Хорошо, я только опишу вам анатомические особенности этого насекомого. Членики тела блохи отличаются необычайной подвижностью, и если смотреть в микроскоп, бодрая блоха в высшей степени похожа на современную исполнительницу модных американских песенок, которая за отсутствием голоса поет главным образом бедрами. Глаза блохи напоминают человеческие. Ее верхняя губа вместе с верхней челюстью образуют очаровательную сосущую трубочку, которую защищают нижняя губа с весьма утонченной бородкой и нижняя челюсть, напоминающая обыкновенный остроконечный нож. У блохи имеются три пары членистых конечностей, поперечно-полосатая мускулатура, высокоорганизованная нервная система, а главное – мозг, обратите внимание – головной мозг, совершенно как у человека! Разница состоит лишь в том, что человек шевелит своими мозгами гораздо реже, чем блоха; последняя же гораздо реже, чем люди, пускает в ход свой нож. Блоха режет лишь тогда, когда стремится утолить естественное чувство голода, напротив, человек режет своего ближнего при самых различных обстоятельствах: на войне, в ножевой драке, в операционной, в парикмахерской и так далее.

– Довольно, господин доктор! Вот ваш чек!

Доктор В.С.А. покинул мою контору и поспешил в банк. Время приема уже окончилось, и мне захотелось принять ванну. Я собралась уходить, как вдруг в кабинет ворвался молодой человек. Его усики еще едва пробивались нежнейшим пушком, но, как бы то ни было, это все же были усы. Он оказался поэтом-модернистом и потому говорил отрывистыми фразами:

– Ссуду. Тороплюсь. Готовлю сборник. Пять стихотворений написано.

– Простите, у вас дефект речи? – спросила я сочувственно.

Он состроил гримасу, показал мне язык, ударил кулаком по столу и сказал, что обладает высшим интеллектом. Он представился таким довольно странным способом, потому что решил присоединиться к литературному течению «сердитых молодых людей», – как только сумеет издать за свой счет сборник стихов и получит государственную стипендию. Однако надежда на ссуду весьма заметно повлияла на его настроение. Он изящно сел и по моей просьбе заговорил:

– Теория функций? Тьфу! Дрянь. Фрейд? Старомодно. Элиот? Хорошо, но дешевка. Либидо. Жуткая молодость! Я не был на фронте. Комплекс? Нет, только зубная боль. Горячей, горячей! Надо обнажаться. Страсти! Стариков надо убивать!

Выпустив эту словесную очередь, юноша бросил на меня вопрошающий взгляд. Я нажала кнопку звонка и пригласила секретаршу следить за развитием событий. Случалось ведь и так, что нам приходилось обращаться к помощи врача или полиции. Теперь молодой человек сосредоточил все свое внимание на секретарше, которая была очень женственна и обладала естественной способностью краснеть.

– Продолжайте, не смущайтесь, – спокойно сказала я.

Белокурая секретарша была готова стенографировать, а молодой человек готовился «обнажаться». Но вот он присел на корточки, словно занял огневую позицию в каком-то тесном пулеметном окопе, и начал новый обстрел.

– Раки. Интроспективные животные. Бью и смеюсь. Темнеет. Шипит вселенная. Пахнет укропом. Джеймс, давай чистую простыню. Дрожу, раздуваюсь, кричу. Оргазм. Море стихает. Засыпаю в объятиях бога…

Я многозначительно посмотрела на секретаршу и попросила юношу продолжать, на что он скромно ответил:

– Я помню наизусть только эти два стихотворения. Первое называется «Fortes fortuna adjuvat», а второе «Primo amoroso», но я готов клятвенно подтвердить, что всего написал их уже пять.

– А теперь вы хотели бы получить ссуду?

– Конечно. Я немного спешу. Вдохновение одолевает.

– А вы не обращайте внимания. Оно вас оставит в покое, когда вы станете постарше. Впрочем, я хочу уточнить одно обстоятельство: если вы сейчас получите ссуду, намерены вы сразу же отрастить окладистую бороду?

Юноша невольно почесал свой идеально гладкий подбородок и смело ответил:

– Разумеется.

– Вы полагаете, борода улучшит ваши стихи?

Он заершился:

– Вы, видимо, ничего не смыслите в современной лирике.

– Напротив. Мне кажется, я нахожу в ваших стихах некоторые идеи, о которых вы наверняка даже не подозреваете. Стихи ваши показывают в первую очередь все то, чего вы не знаете. Именно это, по-моему, и есть настоящая лирика.

– Это что, ваша рецензия? – спросил юноша враждебно.

– Нет, всего лишь одобрение и признание.

И, обратившись к секретарше, я сказала:

– Барышня, выписывайте чек. Я не хочу быть предубежденной, когда речь идет о культуре. Люблю одухотворенное безумие!

Глава пятнадцатая
ТРАГЕДИЯ ПОЭТА

После того как я два года занималась распределением экстренных ссуд, мне стало надоедать это занятие. Писатель Свен Лоухела не без основания говорил, что я невольно создала в нашей стране новую профессию людей, утративших простое умение жить, которое предполагает, что на каждую каплю вдохновения необходимо добавлять по девяносто девять капель пота.

Я продлила приемные часы и стала работать ежедневно до шестнадцати, а также увеличила годовой объем экстренных ссуд до восьми миллионов марок. Но все же это была ничтожно малая сумма для страны, население которой превышало четыре миллиона человек (число претендующих на ссуду было немногим меньше). Постоянным моим клиентом стал теперь бывший заведующий рекламой объединения «Карлссон» поэт Олави Хеймонен. Он пользовался моей благосклонностью, поскольку я помнила его выдающиеся заслуги, особенно во времена системы ПУ. Но в конце концов и он начал испытывать мое терпение. Регулярно выдавая ему экстренные ссуды, которые Свен Лоухела ласково называл «затравочками», я доставляла маленькому поэту одни лишь страдания. Каждый раз, когда он получал на руки чек, весь мир перед его глазами начинал пошатываться и кружиться. То же самое, впрочем, констатируют и все те, кто употребляет слишком много алкоголя.

И вот он снова сидел в моей конторе, обуреваемый желанием поговорить со мной наедине. Моя деликатная секретарша тотчас удалилась к себе, и я могла спокойно смотреть в глаза человеку, который сделал целью своей жизни писание книг. Все, кто не читал его произведений, находили их великолепными. В этом не было ничего предосудительного, ибо ведь точно так же большинство человечества верит в небесное блаженство, хотя и не испытало его. Одному лишь небу известно, что значит быть на небе. И только поэту известно, что значит стремиться к небесам.

Казалось, он все глубже и глубже погружался в мягкое кресло. Он выглядел поистине беспомощным. Маленький, щупленький человечек. Седой и сгорбленный. От пышной шевелюры остался лишь печальный венчик, обрамляющий лысину. В светло-серых глазах мерцал загадочный взгляд. То был робкий взгляд ребенка, покорного и неискреннего; взгляд преждевременно стареющего поэта, который ищет на стенах кабинета изображение мадонны (накануне оно было перенесено в комнату моей секретарши), а в моем лице – хоть малейший проблеск сочувствия и человеческой жалости.

Но у меня уже стало складываться очень стойкое мнение о поэте Хеймонене, который ходил в кабак, чтобы плакать, а в церковь, чтобы спать, и который всегда был несчастен и счастлив одновременно. Хотя я знала его много лет, я только теперь заметила, что глаза у него косые. Может быть, это происходило оттого, что в последнее время он стал оглядываться на свою жизнь, которая шла вкривь и вкось? Ему давно бы следовало выбирать себе очки посильнее, а напитки послабее.

Мой бывший заведующий рекламой начал трястись ровной мелкой дрожью и, лишь заметив это, почувствовал страх. Но ведь неприлично бояться женщины, которой уже стукнуло пятьдесят, тем более если она сама по собственному почину отказалась от неблагодарной роли свинарки. Поэт еще раз попытался начать разведку:

– Госпожа экономическая советница, неужели вы действительно не хотите помочь мне?

– Не хочу, – ответила я. – В течение месяца я выписала вам три чека – последний только позавчера, – уплатила в полицию штраф после того, как вас задержали в нетрезвом виде, уплатила за вас налоги, квартирную плату и по двум счетам из ресторанов. Ревизоры Фонда считают такое расходование средств преступным.

Поэт утвердительно кивнул головой и признал свое крушение: да, разумеется, его поведение преступно. А если доведенному до отчаяния преступнику дать в руки веревку, он удавит ею первого попавшегося кассира или продаст ее какому-нибудь другому несчастному, которому жизнь надоела.

– Госпожа советница, не можете ли вы лично дать мне взаймы тысчонки две? – отважился спросить он и посмотрел на свои башмаки, давно требовавшие ремонта.

«Лично я?» Меня удивило, что бывший заведующий рекламой не знает устава моего Фонда. Неужели он, в самом деле, думал, что я поставлена здесь для того, чтобы проматывать общественные средства?

– Сейчас я не дам вам ни одной марки, – сказала я весьма сурово.

– Я обязательно верну, как только получу от издателя.

– Прошлый раз вы сказали, что издатель вас вышвырнул.

– Это я фигурально выразился. Я всегда пользуюсь метафорой и аллегорией.

– А я предпочитаю выражаться просто и ясно. Вспомогательные беллетристические приемы здесь ни к чему. Вы получаете от государства писательскую пенсию, и, однако, вы кругом в долгах!

– Это верно. Пенсия слишком мала. Очень дорого стоит содержать три семьи…

– Кто же вам велел менять жен так часто?

– Но ведь у меня всего-навсего четвертая…

– И у каждой куча детей! Постыдились бы! Свобода творчества не в том, чтобы художник жил, как свинья, не принося даже той пользы, какую приносит это животное. Вас, видимо, ошибки ничему не научили.

Поэт не отвечал. Он признавал справедливым все, что бы я ни сказала. Действительно! Он совершал ошибку за ошибкой. Порой, казалось, жизнь его была сплошной цепью ошибок. Иногда даже деловая женщина может ошибиться – как же тут избежать ошибок поэту? Он ведь не саддукей, отрицающий существование ангелов и бессмертие души, а верный христианин, маленький грешный раб божий, упорно верящий и в ангелов, и в человеческую доброту. У него плутовато покаянное лицо и детски наивный взгляд кутилы. Он трое суток проблуждал по стезе порока и теперь боялся идти домой, где его ждала возмущенная жена и кипа неоплаченных счетов. Он был опутан долгами, как «собственный» дом рабочего или скромного служащего, но долги его не тревожили, ибо он отмахивался от них с помощью молитвы: «…И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим».

Он вполне серьезно верил, что долги прощаются, а потому был весьма смущен, когда я с осуждением заговорила о его долгах. Тогда он попытался снова приблизиться ко мне и начал исповедоваться, чистосердечно признавая свои грехи и пороки. Но поскольку грех в его представлении означал только стыд, а стыд обычно стараются переносить как можно легче, то вот он и пытался скрасить убожество своих поступков эффектным построением фраз и голубым бельмом метафоры.

– Ах, друг мой, до чего же глупы мы, жалкие люди! Маленькие будничные души рождаются, живут и умирают глупыми. В конце концов и тебе приходится раствориться в посредственности, чтобы не отличаться от остальных. В кои-то веки ты получишь от издателя крохотный вексель в оплату перлов души твоей, которые ты вынужден метать перед свиньями! Но когда-нибудь некая добросердечная женщина, которую бог наградил восхитительной внешностью, разумом и богатством, вложит в твою дрожащую руку чек, которого ты не заслужил. Тогда ты ощутишь полную обеспеченность, потребность в самоутверждении и невинное желание похвастать своим благополучием. Ты не обвенчан с презренным металлом, который, не зная покоя, бродит по всему свету, как Вечный Жид. Для тебя деньги только средство, чтобы ты мог выкупить у вечности несколько бессмертных мгновений, какую-нибудь бутылочку эликсира освобождения, удобный номер в гостинице и женщину, которой ты наизусть прочтешь литанию из последнего сборника своих стихов. Когда деньги добываются с песней, они убегают со смехом. Не успеешь оглянуться, как вдруг обнаруживаешь, что ты нищ… нищ и стар. Безденежье для тебя естественное состояние, но старость приносит тебе огорчения. В молодости ты старался быть верным своей жене, но не мог; теперь ты хотел бы изменять, но не в состоянии. Это печально. А затем ты пробуждаешься для жестокой действительности. Долго гуляешь по городу с неоплаченным счетом гостиницы и пытаешься воздействовать на своих издателей, чтобы они спасли тебя из ямы. Безуспешно. Вспоминаешь свою жену – эту, четвертую – и детей, о пропитании которых заботится издатель и великодушная комиссия домов призрения. Тебя охватывает в одно и то же время ослепительное горе и серый комплекс свинства. Идти домой ты не можешь, потому что легкомысленно промотал деньги, предназначенные семье, а в кабаках тебе ничего не дают, поскольку слава твоя не безупречна, хотя имя твое и пользуется известностью. Тогда ты вспоминаешь, что есть у тебя высокий друг, совершенно чудесная женщина, которая понимает поэзию и прощает поэтам, что живут, как свиньи, но все-таки не являются свиньями. Ты приходишь к ней, признавая всю унизительность своего положения, готовый написать оду в ее честь и траурный гимн в ее память, и, не поднимая покаянных глаз, просишь у нее помощи, лишь чуточку помощи в самый последний раз…

Тут поэт оторвал свой взгляд от пола и устремил на меня глаза, полные мольбы. Он знал, что жизнь – это вечная игра. Теперь он все поставил на одну карту и надеялся обыграть меня. Я ответила поэту на языке суровой прозы:

– Эту самую сказочку я слыхала и позавчера. Только тональность немножко изменилась. Будет лучше, если вы пойдете домой и повторите вашу исповедь жене.

– Я не могу пойти туда, ведь я живу на другом конце города. Не будете ли вы так добры, госпожа экономическая советница, подарить мне хотя бы трамвайный билет?

– Я не езжу в трамваях, у меня своя машина. Кроме того, пройтись пешком всегда полезно для здоровья.

Встав из-за письменного стола, я подала моему бывшему заведующему рекламой руку. Было уже около шести, и через час ко мне домой должна была прийти парикмахерша. Я давала поэту понять, что прием окончен, но он сидел, не двигаясь с места, и пытался пробудить в самом себе сознание собственного достоинства. Он вытер потной ладонью свой липкий старческий лоб и вдруг воскликнул дрожащим голосом:

– Да знаете ли вы, кто я такой?

Я смерила взглядом этого тщедушного фараона, восседавшего у подножия своей недостроенной поэтической пирамиды, и, встретив его глаза, сверкавшие пламенем оскорбленного самолюбия, хладнокровно ответила:

– Господин Хеймонен, успокойтесь! На меня нисколько не действует подобная мелодрама.

– Я вовсе не господин Хеймонен, а писатель Олави Хеймонен!

– Да, конечно, и писатель тоже, но, занимаясь рекламой, вы пользовались большим успехом.

– Я выпустил восемь книг!

– Знаю, знаю. Ну, собирайтесь, вам пора уходить.

– Я получил несколько государственных литературных премий, сотни безвозвратных ссуд, писательскую пенсию и…

– И тем не менее у вас вечно трудности с деньгами. Я искренне сожалею и сочувствую.

– Мои произведения переводились на другие языки, меня называют финским Верленом.

– Надо же рецензентам что-нибудь выдумывать.

– Мой образ увековечен в бронзе и в граните. Литературоведы пишут обо мне исследования и монографии. Но вы, вы, госпожа экономическая советница…

Он устремил на меня осуждающий взгляд и, подняв сжатые кулаки, воскликнул:

– Вы жестокая и бесчувственная! Вы хотите, чтобы и меня постигла судьба Алексиса Киви!

Он быстрыми шагами направился к двери, вынул из кармана какую-то веревку и сказал трагическим голосом:

– Вы хотите убить меня! Хорошо, я умру. Но вы – вы уже мертвы, вы и не жили никогда, вы даже не знаете, что значит жить! Я скажу вам прямо, госпожа экономическая советница, что вы такое. Вы просто комок сухого навоза в красиво блестящем нейлоновом чулке!

Дверь распахнулась, потом захлопнулась, и живой парадокс отправился на поиски подходящего дерева-виселицы. Поскольку я своими глазами никогда не видела самоубийства, мне теперь захотелось посмотреть, как это выглядит. Я вышла из конторы и велела шоферу следовать за поэтом. Удобно откинувшись на заднем сиденье машины, я видела спину стихотворца, шагающего к центру города. Свежий майский ветер чистил щеткой потрепанный наряд первых теплых дней и дерзко задирал женские подолы. У Шведского театра я вышла из машины и приказала шоферу все время ехать за мной, не выпуская меня из виду. Поэт попутно взглянул на стеклянную дверь ресторана «Рояль» и пошел дальше неспешным, плетущимся шагом. Взгляд его зачем-то шарил по земле, хотя совсем рядом возвышались могучие ветвистые липы и каштаны. Я издали следила за ним, и вскоре мне стало ясно его вероломство: он вовсе и не собирался вешаться! На минутку поэт остановился на бульваре Эспланады, заглядевшись на увековеченную в бронзе фигуру Эйно Лейно. Ласточки, эти трудолюбивые пернатые навозники, сбрасывали свой груз на плечи автора «Хелккавирсия». Я стояла метрах в двадцати и видела, как поэт Хеймонен провел ладонью по глазам. Он заметил у себя на глазах слезы, и от этого ему стало совсем грустно. Возможно, он вспомнил печальную судьбу Эйно Лейно и решил при удобном случае направить письмо в муниципалитет. Все же отцам города следовало бы позаботиться, чтобы поэтов – по крайней мере после их смерти – не забрасывали пометом. Почему птицам разрешали безнаказанно осквернять память поэта? Неужели парламент, этот высший комитет развлечений финского народа, не мог вмешаться и принять какой-нибудь закон для обеспечения спокойствия поэтов?

Прохожие бросали сочувственные взгляды на тщедушного певца, который с непокрытой головой (котелок «Роберт» уже давно вышел из моды) и в сильно поношенном костюме стоял почетным караулом у памятника Эйно Лейно. Легко можно было догадаться, что в последнее время Олави Хеймонен использовал свой костюм также и в качестве пижамы: и брюки, и пиджак имели весьма помятый вид. Давно не бритая борода напоминала стальную щетку, а грязный воротничок рубашки казался обручем маслобойки. Вот до чего опустился человек, с тех пор как оставил долголетнюю, надежную службу в объединении «Карлссон»! Теперь это был печальный, настигнутый горем сын богемы, которому не хватало только измятой тетради в руке.

Стихотворец поклонился своему учителю и пошел дальше. Мимо Рунеберга он прошел довольно высокомерно, но через мгновение вернулся к нему, привлеченный, впрочем, не самим памятником, а нарциссами, рассыпанными у подножия. Без малейших колебаний схватив один цветок, он укрепил его в петлице своего пиджака и решительными шагами направился в сторону собора. Не получив помощи от меня, он, видимо, решил обратиться к всевышнему. Как часто он находил утешение в лоне церкви! По крайней мере так он сам рассказывал мне.

Я следовала за поэтом. Он приближался к церкви, уповая на божественную веротерпимость. Здание посольства царства небесного сверкало в розоватых отсветах заката непорочной белизной. Исторически чувство греха являлось большей частью лишь низменным страхом, но в новейшее время этот страх, видимо, медленно рассеивается. Поэт, наверное, с утешением думал, что в ад нынче уж не попадает так много людей, как в средние века. Дантов ад имел теперь значение только как памятник старины.

Я остановилась у входа в Университет, чтобы насладиться зрелищем, которому могли поаплодировать лишь ангелы небесные. Поэт окинул привычным взглядом памятник Александру Второму, а затем в глубокой задумчивости направился в церковь. Но тут-то его и ждало разочарование: двери храма были закрыты. Понемногу он сделался похожим на Лютера: бескомпромиссно верующим и в своей набожности страстным. Христиан следовало непременно обратить в Христову веру! «Стучитесь – и да откроют вам». Он продолжал стучать в двери храма до тех пор, пока бродивший по площади полицейский не подошел к нему с коротким сообщением, что храм откроется только через час. Религиозное усердие приходилось рационировать, подчинять строгому расписанию.

– Я не могу ждать так долго! – громко воскликнул поэт. – Вдохновение может исчезнуть. Именно в эту минуту я знаю, о чем я должен молиться.

Любезный блюститель порядка поглядел на поэта с некоторым сожалением, сделал движение эполетами и вернулся на свой пост. Он не понимал, что миллионы людей на свете ходят в кино, чтобы краснеть, и сотни избранных ходят в церковь, чтобы взглянуть на бледный лик своего «сверх-я».

Поэт стал спускаться вниз по ступеням. Ничто не окрыляло его шагов; они были тяжелы и замедленны, точно он тянул за собой всю печаль и все уныние рода человеческого. Он сел на нижнюю ступеньку, обхватил голову руками, потом стал растирать виски и на какой-то миг отдался прошлому.

Ближайшие друзья человека часто бывают ненадежны. Самым близким и самым ненадежным другом Олави Хеймонена оказалось его воображение, которое обычно щедро предлагало свои услуги, но на сей раз и оно почему-то безмолвствовало. Боязнь возмездия, видимо, сдерживала его порыв. Воображение рисовало электрический стул, на который человек может сесть только раз в жизни. Поэт вглядывался в небо и тосковал по дому. То была тоска отца семейства, без конца проматывающего деньги. Сознание вины не давало ему уснуть. С минуту он скрежетал зубами, грыз ногти, грозил небу кулаками и наконец громко разрыдался. Это была уже не потребность самоактивизации, а просто физическая боль. Я огляделась вокруг. Мой шофер, человек расторопный и сообразительный (он каждую свободную минутку читал детективные романы), остановил машину как раз напротив собора. Быстрыми шагами я направилась к машине и, поравнявшись с поэтом, остановилась. Я оторвала его от дум словами из стихотворения Хелаакоски: «Мужичок, проснись-ка! Вон уж лето близко!»

Он поднял мокрое от слез лицо и одарил меня взглядом, исполненным горечи. Я услышала только одно слово:

– Куртизанка…

– Если хотите, я могу отвезти вас на машине до дому. Я помогаю вам, но это уж безусловно последний раз. И делаю я это только из жалости к вашей семье.

Не говоря ни слова, он сел в машину рядом со мной и принялся сочинять рекламные тексты, – не зря ведь он когда-то работал в объединении «Карлссон».

– До чего же я подлое и несчастное существо. Оскорбил вас без причины, а потом почувствовал угрызения совести и хотел было пойти в церковь очистить душу. Вы, госпожа экономическая советница, понимаете, конечно, что мне тогда просто не удалось найти единственно подходящее слово? Я хотел сказать, разумеется, что вы – слиток чистого золота в блестящем нейлоновом чулке!..

Все-таки он был не безнадежен, поскольку умел еще просить прощения! Я выписала ему маленький чек и позволила целовать руки. Да, вот что значит работать свинаркой. Кутила, прожигатель жизни, обращался к богу, когда сатана уже не мог более испортить его. К счастью, для Олави Хеймонена имелось еще много возможностей портиться и становиться все хуже и хуже.

Мы остановились у деревянного домика, и поэт, спасшийся от участи Алексиса Киви, вышел из машины. Он представлял собою сплошную оду. Он достал из кармана веревку, и я заметила, что это была скакалочка, которую он раздобыл, видно, в подарок своим детям. Попрощавшись со мной в четвертый раз, он начал показывать выбежавшим навстречу ребятишкам, как прыгают через веревочку. Жена поэта появилась на крыльце и приветствовала блудного мужа самыми отборными словами. Муж бросил веревочку детям, достал из кармана чек и вынул из петлицы нарцисс. С этим приношением он приблизился к жене и сказал, светло улыбаясь:

– Милая, не трать на меня своих драгоценных слов: довольно и взгляда!

Преподнеся жене нарцисс и чек, он продолжал:

– Самое жалкое существо на свете просит разрешения приветствовать тебя, о лучезарнейший свет вселенной, самоотверженная мать моих детей…

Я дала шоферу знак ехать. Мне надо было спешить домой, где парикмахерша ждала меня уже более часа. Это была спокойная женщина, привыкшая ждать и неторопливо выполнявшая свои обязанности.

Солнце – древнейший переселенец в страны запада – стояло все еще высоко в небе, когда я опустилась в парикмахерское кресло и приготовилась слушать последние новости из жизни хельсинкского общества. Моя парикмахерша напоминала новобрачную, которая рассказывает своему супругу решительно все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю