Текст книги "Когда ты была рыбкой, головастиком - я..."
Автор книги: Мартин Гарднер
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Впрочем, есть один факт, с которым, пожалуй, согласится и атеист, и теист. У многих людей (возможно, у большинства) существует глубокое, неискоренимое желание жить, не умирать. Вероятно, именно это желание, этот страх упасть в «глухую черноту бездны» (слова лорда Дансени) – не более чем проявление генетических механизмов, помогающих избегать смерти. Или здесь нечто большее? Легко понять человека, представляющего себе смерть окончательным исходом, – всё в нашем опыте указывает на это, – однако я разделяю с Унамуно его сильнейшее недоверие к тем, кто кажется счастливым и хорошо приспособившимся к этой жизни, однако всерьез заявляет, что совершенно не хочет жизни следующей. Действительно ли такие люди имеют это в виду? Или же перед нами лишь маска, которую они считают респектабельной, а в глубине души, среди ночи или в какие-то мучительные мгновения они втайне надеются когда-нибудь с удивлением обнаружить существование милосердного Бога?
То, что «прыжок веры» совершается от страстной надежды и жажды – или, что одно и то же, от глубокого отчаяния и страха, – с готовностью допускает большинство фидеистов; во всяком случае, это относится ко мне самому и к фидеистам, которых я почитаю. Вера – проявление эмоции, чувства, а не разума. Вы скажете: но разве это не принижает веру? Человек – единственное разумное животное, разве не так? Нет, не принижает. Чувство отличает нас от зверей больше, чем разум (по крайней мере – в той же степени, что и разум). Унамуно пишет в замечательной главе, которую я уже здесь цитировал: «Я чаще видел кошку, проявляющей разум, чем смеющейся или плачущей». Верно. То же самое относится к моему настольному калькулятору.
Фрейд полагал, что вера – немногим больше, чем стремление взрослого человека обрести защиту, тепло и уют, какими окружают ребенка любящие родители. Разумеется! Что же еще? Фридрих Шлейермахер [121]121
ФРИДРИХ ШЛЕЙЕРМАХЕР (1768–1834) – немецкий теолог, философ, проповедник.
[Закрыть]всё это уже высказал, когда вел речь о том, что вера коренится в нашей «тварности», при которой наше выживание зависит от помощи извне.
Истинный фидеист всё это примет. Он даже может (по-моему – должен) сделать еще один шаг, финальный шаг, который станет еще одной уступкой атеистам. Мало того что нет никаких неопровержимых доказательств существования Бога или загробной жизни, наш опыт упорно твердит нам, что природе глубоко наплевать на судьбу всего человечества, что смерть погрузит каждого из нас обратно в «ничто», предшествовавшее нашему рождению. Надо ли растолковывать очевидное? При одном землетрясении погибают тысячи хороших людей. И где ваш Бог? Не только Бога нет, заметил Вуди Аллен, но даже и слесаря-то не дозовешься в выходные. Наше сознание настолько зависимо от физического, материального состояния мозга, что генетические нарушения, лекарства, травмы, болезни, операции и одряхление могут резко изменить нашу личность, способность нормально мыслить и действовать. Даже при обычном сне мы можем на время расстаться с сознанием. Если и имеется какая-то душа, умеющая существовать вне живой серой массы, содержащейся в нашем черепе, то эта душа скрыта от нас так же, как скрыт Бог.
Я согласен с Пьером Бейлем [122]122
ПЬЕР БЕЙЛЬ (1643–1706) – французский мыслитель, историософ, критик религиозных догм.
[Закрыть]и с Унамуно: если холодный рассудок созерцает мир, он видит не только отсутствие в нем Бога, но и веские причины заключить, что Бога нет вообще. И в этом «трагическом чувстве жизни» (термин Унамуно), в этом отчаянии приходит на помощь вера – не только как что-то внерациональное, но и как нечто по сути иррациональное. Для Унамуно великий символ верующего – Дон Кихот, его соотечественник. В вере действительно есть донкихотское начало. Давайте это признаем. Давайте допустим всё! Уму рациональному мир представляетсямиром без Бога, представляетсямиром, где нет надежды на иную жизнь. Считать иначе, верить вопреки очевидности, – это, конечно, род безумия. Атеист ясно видит, что на самом деле ветряные мельницы – это просто ветряные мельницы, что Дульсинея – бедная и невзрачная деревенская простушка, от которой неприятно пахнет. Атеист подобен Саре, которая вполне резонно насмехается над престарелым Авраамом, верящим, что Господь дарует им сына.
Что сказать в ответ? Как фидеисту признать, что вера – разновидность помешательства, греза, питаемая страстным желанием, и при этом все-таки утверждать, что человеку не обязательно быть безумным, чтобы совершить этот прыжок?
Те, что обладают крепкой верой, часто заявляют, что наделены непосредственным осознанием Господа: философы именуют такое знание «прямым». Мистики провозглашают, что воспринимают Бога так же, как человек воспринимает солнце, глядя на него. Мы не станем останавливаться на этих утверждениях. Они не имеют никакого веса для тех, кому неведом подобный опыт. Нельзя экспериментально подтвердить, что некто, объявляющий о такого рода контактах с Богом, действительно поддерживает с ним связь. Во многих случаях есть масса доказательств того, что на самом деле такие видения оказываются попросту иллюзией, галлюцинациями.
Кант выдвинул более тонкое доказательство, оно всем известно. Чистый разум, заметил Кант, не может ни доказать существование Бога или бессмертия, ни показать, что их существование невозможно. Однако живем мы не одним лишь чистым разумом, но и тем, что Кант назвал практическим разумом, а современные кантианцы именуют разумом прагматическим. У каждого, подчеркивает Кант, имеется чувство долга, самосознание (что-то вроде фрейдовского «сверх-Я», суперэго). Это чувство говорит нам, что есть различие между добром и злом и что наша обязанность – по мере сил быть как можно лучше и добрее, тем самым способствуя summum bonum, наивысшему благу человечества. Этот «нравственный закон» внутри нас является захватывающим, словно зрелище звездного неба [123]123
Знаменитое высказывание Канта о том, что его больше всего наполняют восторгом и трепетом звездное небо над нами и нравственный закон внутри нас, пришло мне в голову, когда я наткнулся во втором томе автобиографии Бертрана Рассела на абзац, который сам Кант наверняка счел бы загадочным. Оканчивая «Теорию и практику большевизма» (1920), Рассел пытается решить, стоит ли ему публиковать эту книгу:
Высказаться в пользу большевизма означало бы, конечно, сыграть на руку реакции, и большинство моих друзей считали, что о России следует говорить лишь положительно. Однако в войну я остался глух к подобной же аргументации патриотов, поэтому теперь я счел, что в долгосрочной перспективе не будет никакой пользы, если кто бы то ни было станет держать язык за зубами. Всё еще больше запуталось из-за моих личных отношений с Дорой. Однажды летней ночью, после того как она отправилась спать, я вышел на наш балкон и уселся там, созерцая звезды. Я пытался обдумать вопрос, уйдя от жара политических страстей, и представил, будто веду беседу с Кассиопеей. И мне показалось, что взаимная гармония, царящая между мною и звездами, лишь окрепнет, если я опубликую свои мысли о большевизме. Так что я продолжил работу – и как-то вечером, накануне нашего отъезда в Марсель, завершил книгу.
[Закрыть], и настолько мощным, что мы не можем избавиться от убеждения: это «наивысшее благо» когда-нибудь всё же будет достигнуто.
Но оглянитесь вокруг. Без видимых причин страдают и умирают добродетельные люди, часто – дети. При этом люди порочные нередко живут долго и счастливо, ничем не болеют и мирно умирают от старости. Где же тут справедливость? Это может быть справедливо, замечает Кант, только если допустить существование иной жизни – жизни, в которой добродетель вознаграждается, а порок наказывается. Мало того, самосовершенствование в добродетели также требует от человека бесконечного времени, чтобы взращивать в себе нужные качества и с пользой применять собственный опыт. Наша жизнь обрывается, едва мы начинаем учиться жить. Если нет загробной жизни, если нет будущего, в котором окажется достигнута взаимосвязь между добродетелью и счастьем, тогда наше нравственное чувство ложно. Получается, что оно пробуждает в нас страстную надежду, которой не суждено сбыться.
Кант не рассматривает эти аргументы как доказательства в том же смысле, в каком доказывают математические теоремы или с высокой степенью вероятности утверждают о существовании какого-то факта или физического закона. Мы не в состоянии «знать», есть ли жизнь после смерти. Кант настаивает лишь на следующем. Если мы всерьез примем надежду, что по отношению к нашей жизни поступят справедливо, мы обязаны постулировать: загробная жизнь есть. А если существует загробная жизнь, должен быть и Бог, достаточно добрый и могучий, чтобы ее нам обеспечить. Верить в Бога и бессмертие – это не долг.Наш долг – всего лишь быть добрыми, и многие атеисты (Кант исключает из их числа Спинозу) могут быть очень добрыми. Но если мы хотим, чтобы наши убеждения соответствовали требованиям нашей нравственной природы, мы вынуждены ввести понятия Бога и бессмертия. Если же у нас есть вера, мы не только признаём их как постулаты: мы верим, что они истинны.
Что из этого должен вывести современный фидеист? Думаю, в защиту кантовских аргументов можно сказать многое, и я еще к ним вернусь. Пока же хочу заметить, что согласен с Унамуно: за тяжеловесным языком «Критики практического разума» кроется простой факт, в котором сам Кант не до конца отдавал себе отчет. Как человек из плоти и крови (если использовать одно из любимых выражений Унамуно) Кант горячо жаждал Бога и бессмертия. Возможно, он и думал, что постулировал существование Бога, чтобы уяснить смысл того, что человек смертен; на самом же деле он постулировал Бога, ибо ему нужен былБог, чтобы жить. Впрочем, послушаем самого Унамуно. В первой главе своей книги «О трагическом чувстве жизни» он пишет о Канте так:
Возьмем Канта, человека по имени Иммануил Кант, который родился и жил в Кенигсберге во второй половине XVIII века и в начале века XIX. В философии этот человек по имени Кант, человек, живущий головой и сердцем (то есть вполне человек), совершил неслыханное сальто, как выразился бы еще один (и какой!) человек, Кьеркегор; а именно – головокружительное сальто от «Критики чистого разума» к «Критике практического разума». В последней он восстанавливает то, что разрушил в первой, что бы там ни говорили те, кто не видит самого этого человека… Кант с помощью сердца воссоздает то, что до этого ниспроверг с помощью головы. А мы знаем из свидетельств тех, кто его знал, и из его собственных писем и частных заявлений, что человек по имени Кант, довольно эгоистичный закоренелый холостяк, преподававший философию в Кенигсберге на закате века энциклопедистов и богини Разума, – человек этот был весьма озабочен одной проблемой, я хочу сказать – единственной по-настоящему жизненно важной проблемой, той проблемой, что затрагивает самые корни нашего существования, проблемой нашей личной, индивидуальной судьбы, – проблемой бессмертия души. Человек по имени Кант отказывался умереть окончательно. И из-за того, что он не соглашался умирать окончательно, он и проделал этот кувырок, этот смертельный номер с бессмертием, совершив сальто от одной «Критики» к другой. Если прочесть «Критику практического разума» внимательно и без шор на глазах, всякий увидит, что в ней, собственно говоря, существование Бога напрямую выводится из бессмертия души, а не наоборот – бессмертие души из существования Бога. Категорический императив подводит нас к нравственной посылке, которая, в свою очередь, требует – телеологически или даже эсхатологически – бессмертия души, а для поддержания такого бессмертия как раз и вводится понятие Бога. Всё прочее – лишь жонглерские трюки философа-профессионала.
Кант заявлял, что необходимо ввести постулат Бога, дабы удовлетворить присущее всякому человеку желание нравственной справедливости. Унамуно с этим не спорит. Он лишь яснее Канта видит (или, может быть, сильнее Канта хочет это признать): стремление к моральной справедливости коренится в более глубинной страсти. Для Унамуно, для всех, кто не хочет умирать, кто не хочет, чтобы умирали те, кого они любят, Бог – необходимый постулат, позволяющий избавиться от этих невыносимых мучений. Легко произнести, что вот, мол, Бога не существует; но что на это скажет сердце? «Не верить в то, что Бог есть, или верить, что Бога нет, – это одно и то же, – пишет Унамуно. – А вот примиряться с мыслью, что Бога нет, – это уже совсем другое, такое примирение ужасно и отдает чем-то нечеловеческим. Нежелание, чтобы Бог был, превосходит самые чудовищные нравственные мерзости. Хотя, собственно говоря, те, кто отрицает Бога, отрицают его из-за того, что отчаялись Его найти» [124]124
Мигель де Унамуно. О трагическом чувстве жизни. Глава 8 (М., Символ, 1997).
[Закрыть].
Унамуно любит напоминать читателям, что ведь в псалме 14 (стих 1) не говорится: «Сказал безумец в головесвоей: нет Бога».
Есть и другой подход для того, чтобы попытаться оправдать веру. Я предпочитаю рассматривать его как обобщенный случай знаменитого «пари» Блеза Паскаля, но сначала давайте посмотрим, как это «пари» описывал сам Паскаль. Он принадлежал к Римско-католической церкви и, как все тогдашние католики, верил, что у каждой человеческой души – всего две возможных судьбы: либо вечное блаженство в раю, либо вечные муки в аду. Более того, он верил, что будущее состояние души зависит от того, принимает ли человек католические догматы. Таким образом, человек, знающий о доктринах Церкви, оказывается перед выбором – либо принять Церковь, либо отвергнуть ее. И в каждом случае доктрины Церкви могут оказаться истинными или ложными. Допустим, он принимает догматы. Выигрыш – неисчерпаемое блаженство (если Церковь права), если же она ошибается, то проигрыш – самый незначительный. Теперь допустим, что он отвергает католические доктрины. Выигрыш будет незаметен, если Церковь неправа, однако если она права, то его ждут вечные муки. Паскаль замечает: не правда ли, рассмотрев все эти возможные исходы, лучше сделать ставку на Церковь? [125]125
По-видимому, основные положения аргументации, приведенной в Паскалевом пари, впервые открыто выразил Арнобий – христианский теолог, живший в Африке приблизительно в начале IV в. н. э.:
Однако верно и то, что сам Христос не доказывает своих обещаний. Ибо, как я уже сказал, не может быть абсолютного доказательства будущих событий. Но, если будущие события таковы, что их невозможно охватить никакими усилиями наших предвосхищений и ожиданий, не разумнее ли, выбирая между двумя путями, оба из которых зыбки и зависят от сомнительных предположений, отдать предпочтение тому, что питает нас хотя бы некоторой надеждой, нежели тому, который таковой надежды не дает вовсе? Ибо в первом случае не произойдет никакой беды, если наша надежда, как сказано, обернется пустотою; во втором же случае опасность весьма велика: мы лишимся спасения, о чем суждено нам будет узнать, лишь когда настанут времена, которые откроют, что все эти обещания отнюдь не были ложными.
Цит. по «Копилке парадоксов» Августа де Моргана [Август де Морган (1806–1871) – шотландский математик и логик.], где в подстрочном примечании дается перевод латинского пассажа, цитируемого де Морганом, в свою очередь, по Пьеру Бейлю, французскому протестанту XVII века, радикальному фидеисту. «Похоже, Арнобий извлекает из этой идеи не меньше, чем он извлек бы четырнадцать столетий спустя, когда к его услугам была бы арифметика вероятностей», – замечает де Морган.
[Закрыть]
Трудно представить себе, чтобы на читателя моей книги произвели впечатление эти Паскалевы рассуждения. Как указывали их бесчисленные критики, даже во времена Паскаля мусульманская религия уже предлагала столь же устрашающую альтернативу своим потенциальным новообращенным. Но если вы поставите на бессмертие и исламский рай, тем самым вы рискуете попасть в христианский ад со всеми его муками. Кто сможет по-настоящему принять все религии, сулящие подобный же выбор? Тем не менее за Паскалевым пари стоит более широкая идея, которую можно применить к вере в Бога и бессмертие вне связи с конкретными догматами спасения, проповедуемыми какой бы то ни было организованной Церковью. Это обобщение встречается еще в Платоновом диалоге «Федон», где передаются слова Сократа, который перед тем, как выпить цикуту, говорит: пожалуй, всё же имеет смысл рискнуть и поверить в загробную жизнь, «ибо прекрасна награда и надежда велика» [126]126
Перевод С. Маркиша.
[Закрыть]. В более поздние времена классическим защитником этого «обобщенного пари» становится Уильямс Джеймс в своей «Воле к вере» – работе, к которой я сейчас и обращусь.
Джеймс аргументирует свою позицию гораздо аккуратнее, чем он, как считается, обычно это делает. Прежде всего он проводит различие (принципиально важное для понимания дальнейшего) между «живым выбором» и «мертвым (тривиальным) выбором». Живой выбор подразумевает две альтернативы, два пути, которые одновременно удовлетворяют трем условиям:
1. Обе альтернативы должны быть достаточно правдоподобны и реальны, чтобы вы по-настоящему могли избрать ту или другую. Во что поверить – что Земля круглая или что она плоская? Когда-то это был живой выбор. Теперь же он мертв, и это касается всех нас, кроме разве что кучки невежественных протестантских фундаменталистов. Верить ли, что преподобный Мун является новым Мессией? Для некоторых наивных молодых людей это живой выбор, но для большинства из нас – нет. Провести ли вам следующий отпуск в Индианаполисе? Этот выбор не является живым, если у вас нет причины или желания туда отправляться.
2. Выбор должен быть вынужденным и неизбежным. Он должен представлять собой явный случай «или – или» (по излюбленному выражению Кьеркегора). Джеймс приводит скромный контрпример: допустим, вы раздумываете, как вам выходить на улицу – с зонтом или без. Вы можете избежать выбора, попросту оставшись дома. Кем становиться – сайентологом или мунитом? Очевидно, что вы не обязаны непременно вступать в какую-то из этих сект. Но выбор между тем, голосовать за кандидата X или не голосовать за него, относится к категории «или – или».
3. Альтернативы должны касаться чего-то важного, а не тривиального. Следует ли вам съесть на завтрак яйцо? Первым двум критериям такой выбор удовлетворяет, но не является живым, так как обе альтернативы подразумевают чересчур незначительные действия. Следует ли вам вступать в брак с определенным человеком? Вот этот вопрос – уже не такой тривиальный.
Идею Джеймса можно изложить просто. Когда мы оказываемся перед живым выбором и когда у нас нет достаточных оснований принять рациональное решение, нам остается принять решение эмоционально – руководствуясь указаниями своей «чувственной природы», как называет это Джеймс. Кто станет отрицать, что, когда на нас обрушивается необходимость принять важное решение и голова этого сделать не может, в дело должно вступить сердце? Но Джеймс идет еще дальше. Он говорит, что, позволяя сердцу взять решение на себя, мы не совершаем ничего иррационального или абсурдного.
Вопрос «Существует ли Бог?» встает перед многими людьми (возможно, перед большинством) как выбор живой. И мы вынуждены этот выбор делать – в том смысле, что мы либо верим, либо нет, третьего не дано. Агностик может не настаивать на том, что Бога нет, но он все равно уже воспользовался своим правом выбора, остановившись на «не верить». Джеймс то и дело уподобляет агностика человеку, который отказывается воспрепятствовать убийству, которое совершают у него на глазах, или вычерпать воду из тонущего корабля, или спасти кому-то жизнь, перепрыгнув через расщелину. Метафоры чересчур мелодраматичны и уничижительны, однако главная мысль – вполне здравая. Если вы избегаете принимать эмоциональное решение по поводу какого-то живого выбора (когда для определенного вывода нет оснований), это само по себе является эмоциональным решением, которое может иметь серьезнейшие последствия. Подобно Кьеркегору, Джеймс говорит о вере как о «прыжке во тьму». Это прыжок через пропасть, на свой страх и риск. Конечно, надо быть дураком, чтобы совершить такой прыжок без всяких на то причин, однако если причин нет, выбор не является живым. Джеймс подчеркивает: решая, верить или не верить в Бога, многие люди осуществляют живой выбор, поскольку этот выбор повлияет на то, как они потом будут себя чувствовать и жить.
Да, мы совершаем прыжок веры на свой страх и риск, однако то же самое касается и решения не прыгать. Джеймс выражает это на политеистический лад. Человек, который «сам себя запирает в ловушку логики» и требует: «Пусть боги сами добьются, чтобы человек их поневоле признал, иначе тот их не признает вовсе», может «лишиться своего единственного шанса познакомиться с богами».
Свой трактат Джеймс заключает следующей выдержкой из Фицджеймса Стивена: [127]127
ФИЦДЖЕЙМС СТИВЕН (1829–1894) – английский юрист, философ консервативного толка.
[Закрыть]
Мы стоим на горном перевале, среди снежных вихрей и слепящего тумана, сквозь который время от времени проглядывают тропы, которые могут оказаться обманными. Если мы останемся неподвижны, то замерзнем и погибнем. Если мы изберем неверную дорогу, то упадем вниз и разобьемся. У нас нет уверенности, что среди этих путей имеется правильный. Что мы должны сделать? «Быть твердыми и мужественными» [128]128
«Будь тверд и мужествен» (Иис. Нав. 1: 9).
[Закрыть]. Старайся ради лучшего, надейся на лучшее и принимай всё, что тебя ждет… Если всё это завершится смертью – что ж, мы не могли встретить смерть лучше.
Сходство с Паскалевым пари здесь очевидно, и в других своих текстах, особенно в трактате «Чувство рационального», Джеймс еще больше усиливает эту параллель. В сущности, он говорит следующее: вера в Бога и бессмертие не подкреплена логикой или наукой, но, поскольку она являет собой живой выбор, мы в данном случае не можем избегнуть эмоционального решения. Если «прыжок веры» делает вас счастливее, значит, для вас лучшая ставка в этом пари – вера. Вы много выиграете и мало потеряете. Вы имеете правона веру. (В более поздние годы Джеймс замечал, что ему следовало бы так и назвать свой трактат – «Право на веру».) Полагаю, Джеймсу бы понравилось, как формулирует идею такого же пари граф Мануэль в романе Джеймса Бранча Кэбелла [129]129
ДЖЕЙМС КЭБЕЛЛ (1879–1958) – американский фантаст и беллетрист
[Закрыть]«Фигуры земли»:
– Не исключено, сэр, что так и обстоит дело, однако с вашим убеждением куда удобнее жить, а ведь жизнь – это и есть мое нынешнее занятие. Смерть же я вынужден буду принять, когда настанет черед, и если выбирать между вашим убеждением и моим, то с моим умирать приятнее. Кроме того, если ваше утверждение верно, то я даже не смогу выяснить, ошибочно ли мое. Таким образом, если я придерживаюсь глупой старой веры, которую передали мне предки, я выигрываю вчистую, получая по меньшей мере утешительные надежды, и ничего при этом не теряю, – заявил Мануэль со своей всегдашней твердостью [130]130
Замечания графа Мануэля, по сути, перефразируют следующий пассаж из трактата Цицерона «О старости»:
Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, покуда я жив. Пока же меня утешает мысль, что если я, будучи мертв, ничего чувствовать не буду, как думают некие неважные философы, то незачем мне страшиться, что эти мудрецы станут насмехаться над этим моим заблуждением, ибо ни меня, ни их не будет больше [Использован и дополнен перевод В. Горенштейна].
[Закрыть].
Как мы уже видели в предыдущих главах, Джеймсу было свойственно время от времени впадать в риторику, из-за которой его взгляды так легко высмеивать. Приводимые им многочисленные примеры того, как «вера в факт помогает создать сам факт» (скажем, вера в чей-нибудь карьерный рост или в футбольную победу), явно не имеют никакого отношения к вере в Бога. Как будто вера в Бога может каким-то образом способствовать тому, что Бог станет реальностью! Джордж Сантаяна в своем блистательном очерке о Джеймсе [131]131
George Santayana, Character and Opinion in the United States (1920).
[Закрыть]справедливо порицает того за эти излишества (которые, по-моему, являются плодом Джеймсова энтузиазма вкупе с его же путаной эпистемологией), однако нападки Бертрана Рассела (в его «Истории западной философии» есть глава, посвященная Джеймсу) бьют совершенно мимо цели – как и его критика Дьюи в следующей главе. Рассел всерьез предполагает, что с помощью системы аргументов Джеймса можно с одинаковой легкостью доказать и то, что «существует Бог», и то, что «существует Санта-Клаус», хотя Расселу следовало бы понять, что гипотеза Санта-Клауса не является живым выбором ни для кого, кроме разве что маленьких детей. Джеймс мог бы показать, что при определенных условиях ребенок имеет основания поверить в Санта-Клауса, однако, как только он повзрослеет настолько, что сумеет воспринять доказательства, противоречащие этой гипотезе, его вера тотчас же сменит знак на противоположный.
С другой стороны, Рассел, я полагаю, был прав, утверждая, что Джеймс часто писал так, словно его заботили одни лишь практические следствия мышления и деятельности, протекающих в предположении, что Бог есть, а не вопрос о том, действительно ли Бог существует. На мой взгляд, Джеймс не рассматривал веру на столь сверхъестественном уровне. Во всяком случае, большинство фидеистов относятся к вере иначе.
Следует понимать, что каждый, кто совершает прыжок веры, не говорит себе при этом: «На самом-то деле я толком не знаю, существует Бог или нет, и не знаю, будет ли жизнь после смерти, но я считаю эти убеждения удобными, так что сделаю-ка я вид, будто они верны». Возможно, какие-то философы и способны на такой сумасбродный подход к вере (его можно назвать «если бы»), но я никогда не встречал теиста, который мыслил бы таким образом. Совсем наоборот! Верующий обычно больше убежден в реальности Бога, чем в истинности каких бы то ни было научных гипотез.
Это верно даже по отношению к Канту. Явной ошибкой будет обвинять Канта в этом извращенном «als ob» [132]132
Если бы (нем.).
[Закрыть], которое провозгласили некоторые его немецкие последователи. Да, вера в Бога не является знанием, но Кант, и он признавал это сам, отверг знание, чтобы расчистить место для веры. Для него, как и для Платона, воспринимаемый чувствами феноменальный мир, фанерой, открыт для ученых изысканий, но менее реален, чем трансцендентный мир, для которого фанерой – лишь тень. И это именно наше трансцендентное Я, в данное мгновение оказавшееся в ловушке пространства-времени, посредством веры убеждается в существовании трансцендентного Бога. Кант не только избегает упоминать о Боге как о постулате, принадлежащем к классу «если бы» и менее реальном, нежели Вселенная: нет, он утверждает прямо противоположное.
Немного личного, с вашего позволения. Милостью Божьей я совершил этот прыжок в отрочестве. Когда-то вера для меня неразрывно связывалась с уродливым протестантским фундаментализмом. Постепенно я его перерос и в конце концов решил, что даже не буду называть себя христианином (разве только захочу использовать это слово, чтобы ввести кого-нибудь в заблуждение), но вера в Бога и в бессмертие никуда не делась. Эти мучительные перемены во многом отражены в моем романе «Полет Питера Фромма». Изначальный прыжок не стал каким-то мгновенным и резким переходом. Для большинства верующих никакого перехода и нет. Они просто вырастают, принимая религию родителей, какова бы она ни была. А на других, как все мы знаем, вера обрушивается внезапно, и это обращение ошеломляет, как взрыв, как нежданный удар грома.
Джеймс называет «чрезмерной» убежденность, питаемую лишь сердцем. Но это не значит, что такая вера не является истинной. Это лишь значит, что такие убеждения принадлежат к некой особой разновидности. Почему я верю в теорему Пифагора? Потому что могу проследить за дедуктивным доказательством, основанным на постулатах Евклидовой геометрии, и потому что теорема подтверждается опытным путем. Но этот выбор не относится к категории живых. В каком-то смысле вера в формальную истину, провозглашаемую той или иной теоремой, является тривиальной, пустой верой. Она говорит мне лишь о том, что если я приму определенные аксиомы, а также правила для манипулирования определенными символами, то я смогу создать цепочку таких символов, которую можно будет интерпретировать как Пифагорову теорему. Я верю в формальную истину этой теоремы во многом по тем же причинам, по каким я верю, что не существует женатых холостяков.
Математические теоремы полезны, так как они приложимы к материальному миру, однако эти приложения (как я уже говорил раньше) требуют того, что Рудольф Карнап назвал правилами соответствия: пример – отождествление числа 1 с камешком или звездой, а прямой линии – с лучом света. Переходя от чистой математики к прикладной, мы сразу же попадаем в царство, где гипотезы становятся шаткими, и самое лучшее, что мы можем для них сделать, – это оценить их по степени достоверности. Естественным образом мы сильнее всего верим в те положения науки, что кажутся нам успешнее подтвержденными, но вера в Бога способна нести с собой убежденность, проистекающую из самого сердца, и она сильнее, чем любое мнение относительно мира. Мне легче поверить, что любой научный факт или закон – не более чем мимолетная иллюзия, навеянная Великим Фокусником и обреченная перемениться, когда Великий Фокусник решит исправить свое Правило, нежели поверить, что этого Великого Фокусника не существует [133]133
Реймонд Смаллиан, математик и фокусник, в своем эксцентричном очерке об астрологии, вошедшем в его книгу «Дао молчаливо» (1977), замечает по поводу науки и магии:
Если же говорить о магии, то я скорее допущу возможность того, что Вселенной в конечном счете управляет волшебство, чем поверю, что ею движут научные законы. Кто знает, быть может, Вселенная – это величайший фокусник, который не хочет, чтобы мы узнали о его волшебной силе, и потому устраивает так, чтобы большинство явлений происходили научно и упорядочение, дурачит нас, дабы мы не догадались о его существовании! Да, это вполне вероятно, и чем больше я об этом думаю, тем больше мне нравится такая идея!
Предположение Смаллиана, само собой разумеется, не так уж далеко от индуистской доктрины, согласно которой весь мир – иллюзия. Хотя средневековые схоласты и полагали, что Вселенная в достаточной степени реальна, многие из них (особенно известны в этом смысле воззрения Уильяма Оккама) заявляли, что Богу вполне по силам дематериализовать, скажем, кресло или звезду, заменив их иллюзией кресла или звезды, которые мы не в состоянии будем отличить от настоящих.
[Закрыть]. Но это знание – явно не того же рода, что в математике или прочей науке. Вполне тривиальная истина: мы верим в то, о чем знаем (или думаем, что знаем). Но поверить в то, чего мы не знаем, на что мы лишь надеемся, но не можем увидеть, – вот самая сущность той веры, о которой я веду речь.
Я не без удовольствия готов вместе с Унамуно признаться в том, что у меня нет никаких оснований для веры в Бога, за исключением страстного желания, чтобы Бог существовал и чтобы я, как и другие, никогда не прекращал существовать сам. Поскольку я всем сердцем верю, что Господь поддерживает всё сущее, из этого следует, что мой прыжок веры (каким именно образом – это за пределами моего понимания) явился своего рода ответом на просьбу Бога, находящегося вне меня и пожелавшего, чтобы я поверил, – и Бог внутри меня откликнулся на этот призыв. Теисты заявляли то же самое тысячи раз. Давайте послушаем, как говорит об этом Унамуно [134]134
Мигель де Унамуно. О трагическом чувстве жизни. Глава 10 (М., Символ, 1997).
[Закрыть]:
Желая, чтобы Бог мог существовать, ведя себя так, чувствуя себя так, словно Он действительно существует, испытывая жажду существования Бога и поступая в соответствии с этой жаждой, мы тем самым создаем Бога, то есть Бог создает Себя в нас, проявляет Себя в нас, открывается нам. Ибо Господь выходит к тому, кто ищет Его с любовью и движим любовью, но Он скрывается от того, кто ищет Его холодным рассудком, лишенным любви. Господь желает, чтобы обрело покой сердце, а не голова, хотя в материальной жизни происходит наоборот, и голова иногда спит и отдыхает, тогда как сердце бодрствует, неустанно работая. А следовательно, знание без любви уводит нас прочь от Бога, тогда как любовь, даже без знания (а возможно, даже и лучше, если без знания), приводит нас к Богу, а через Бога – к мудрости. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят! [135]135
Мф. 5: 8.
[Закрыть]
Добавить к этому нечего. Глубинная сущность прыжка веры остается смутной. Признаться, я понимаю ее не больше сущности фотона. Я перечислил несколько элементов, которые способны стать основанием для веры; многих я не назвал; и любой из них Господь может использовать, дабы подтолкнуть кого-то к такому скачку. Не знаю, не знаю! У истоков прыжка, да и у истоков всякого решения, лежит тайна свободной воли, тайна, неотделимая для меня от загадок времени или причинности, от тайны воли Господней.