Текст книги "Проблема человека"
Автор книги: Мартин Бубер
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
190
Часть вторая
СОВРЕМЕННЫЕ ПОИСКИ
Раздел I
Кризис и его проявление
1
Антропологическая проблема достигла зрелости, т. е. была признана и стала предметом обсуждения как самостоятельная философская проблема, лишь в наше время. Кроме общего хода философского развития, пробудившего интерес к проблематике человеческого бытия (о наиболее важных моментах этого процесса я уже рассказывал), и в многообразной связи с этим развитием такому созреванию содействовали два фактора. Не выяснив их характера и значения, нельзя перейти к рассмотрению нынешней философской ситуации.
Первый из этих факторов имеет преимущественно социологическую природу. Я имею в виду прогрессирующий распад прежних органических форм прямой человеческой совместной жизни. Здесь подразумеваются те человеческие общности, которые в количественном отношении не могут быть большими, чем это требуется для постоянного пребывания вместе всех объединяемых ими людей и для непосредственных отношений их друг к другу; качественно же они таковы, что для всякого человека, родившегося или вросшего в эти общности, принадлежность к ним определяется судьбой и живой преемственностью, а не свободно возникающими связями с остальными их членами. К таким формам относятся семья, ремесленный союз, сельская и городская общины. Их прогрессирующее разложение было неизбежной платой за освобождение человека Великой французской революцией и связанное с ней рождение буржуазного общества. Тогда же начинается новый приступ мирового одиночества. Человеку нового времени, который, как мы видели, утратил чувство своей обустроенности в мире, т. е. чувство космологической безопасности, органические формы общественного бытия сулят одомашнивание жизни, безмятежное существование в прямых связях с себе подобными и ту социологическую уверенность, которая защитит его от чувства полной заброшенности. Но теперь и эта возможность чем дальше, тем больше ускользает от него. Старые органические формы часто сохраняют свою внешность, но при этом постепенно разрушаются изнутри, утрачивая былой смысл и духовную крепость. Новые общественные формы и рожденные ими человеческие .взаимосвязи – клуб, профсоюз, партия – могут, конечно, не без успеха разжигать коллективные страсти, "заполняющие" человеческую жизнь, но они не дают былого ощущения стабильности. Обострившееся чувство одиночества заглушается и подавляется деловыми заботами, но стоит человеку, оторвавшись от суеты, войти в своеобычное лоно
192
действительной жизни, он сразу узнает всю глубину этого одиночества, а став лицом к лицу с коренными вопросами своего бытия, изведает и всю глубину человеческой проблематики.
Второй фактор можно определить как фактор истории духа, точнее, души. На протяжении последнего столетия человек все глубже погружался в пучину кризиса, который во многом, за исключением одной существенной черты, напоминает прежние кризисы. Отличительная особенность нашего кризиса – перемена в отношении человека к вещам и связям, созданным его трудом или при его косвенном участии. Эту особенность можно было бы определить как отторжение человека от его творения. Человек отныне не может совладать с миром, который есть создание его рук. Этот мир сильнее своего творца, он обособился от него и встал к нему в отношение элементарной независимости. А человек не знает заклинания, которое могло бы сделать нового Голема кротким и послушным. Эта болезненная хромота человеческой души явила себя нашему времени попеременно в трех тесно связанных между собой областях жизни.
На первом месте здесь – область техники. Машины, изобретенные для того, чтобы служить человеку-работнику, сделали его своим рабом. Они задуманы всего-навсего как инструмент и некий придаток человеческих рук, но человек сам стал их придатком и одной из снующих взад и вперед мелких деталей.
Следующей областью оказалось хозяйство. Увеличенное до чудовищных размеров ради удовлетворения нужд растущего населения производство уже не поддается разумному регулированию, т. е. процесс производства и потребления благ вышел из-под контроля человека и не выполняет его команд.
Третьей областью стала политическая практика. В умножающемся день ото дня ужасе первой мировой войны человек обоих лагерей обнаружил, что находится во власти иррациональных сил. Лишь с виду зависящие от воли человека, они постепенно освобождаются от всяких оков и, презирая человеческие расчеты, обрекают все живое – по ту и другую сторону фронта – на уничтожение.
Так человек оказался перед страшной реальностью, смысл которой в том, что творец демонов перестал быть их господином. Вопрос о природе этой человеческой силы-бессилия вырастает в вопрос о сущности человека – на сей раз в новом, сугубо практическом смысле.
Не случайно, а глубоко закономерно то, что самые весомые работы по философской антропологии появились в течение первого десятилетия после первой мировой войны. Вовсе не случайным кажется мне и то, что Эдмунд Гуссерль, из школы и методологии которого вышли самые серьезные в наше время опыты построения самостоятельной философской антропологии, был евреем немецкой культуры, т. е. сыном народа, яснее прочих народов увидевшего всю пагубность и роковой смысл распада старых органических форм человеческой совместной жизни, но также питомцем и, как он думал, приемным сыном народа,
193
который лучше всех осознал разрушительное действие второго фактора – отторжения человека от его творений.
Сам Гуссерль, будучи создателем феноменологического метода, лежащего в основе следующих двух попыток построения философской антропологии – Мартина Хайдеггера и Макса Шелера (о них речь впереди), антропологическими проблемами, как таковыми, не занимался. Но его последняя (неоконченная) работа о кризисе европейской науки внесла свою лепту и в развитие антропологической темы, которой посвящены три отдельные положения. Прежде чем перейти к критическому анализу феноменологической антропологии, мы считаем необходимым из уважения к Гуссерлю и к обстоятельствам, при которых была написана его работа, процитировать эти положения и разобраться в них.
В первом из них утверждается, что человечество, борющееся за Самопонимание, есть величайший исторический феномен. Поэтому, говорит Гуссерль, те события, которые, как принято считать, обновляют лицо земли и дают работу летописцам, значат куда меньше, чем предпринимаемые в тишине и едва ли заметные историку непрестанные усилия человеческого духа понять тайну человеческого бытия. Эти усилия Гуссерль и называет борьбой. Речь идет о том, что человеческий дух сталкивается с величайшими трудностями, с гигантским сопротивлением той проблемной материи, над пониманием которой он бьется, т. е. своего собственного существа; что он должен одолеть их в схватке, которая продолжается с первых дней истории, а сама история этой схватки есть история величайшего из всех исторических феноменов.
Так в самых общих чертах оценивал Гуссерль смысл исторического пути философской антропологии с точки зрения становления человека – того пути от проблемы к проблеме, отдельные этапы которого мы уже охарактеризовали.
Вот второе его положение: "Если человек превращается в "метафизическую", т. е. чисто философскую, проблему, встает вопрос о нем как о существе разумном". Это утверждение, которому Гуссерль придает особое значение, верно или будет верно лишь в том случае, если оно ставит вопрос о соотношении в человеке "разума" и "не-разума". Иными словами, здесь нет речи о том, чтобы считать разум специфическим свойством человека, а то в нем, что есть "не разум", – неспецифическим, роднящим его с нечеловеческими существами, т. е. "природным" свойством человека – как это все чаще и чаще делалось со времен Декарта. Более того, мы лишь в том случае ощутим всю глубину антропологического вопроса, если признаем специфически человеческим и то, что не принадлежит* в человеке разумному существу. Человек – не кентавр, но в полной мере человек. Мы сможем понять его, зная, что, с одной стороны, во всем человеческом, включая мысль, есть нечто, принадлежащее общей природе живых существ и лишь из нее познаваемое, и что, с другой стороны, нет ни одного человеческого свойства, целиком принадлежащего общей природе живых существ и познаваемого лишь из этой природы. Даже и голод человека – не то же самое, что голод животного. Человеческий разум нужно понимать лишь в связи с человеческим "не-разумом". Проблема философской антропологии – это проблема специфической целостности и ее специфической структуры. Так понимали ее в школе Гуссерля, которую, однако, сам Гуссерль в принципиально важных вопросах своей школой признавать не хотел.
Третье положение звучит так: "Человечность вообще есть отвечающее сущности человека бытие в совокупностях, обусловленных связями внутри поколений и социальными связями". Это положение разительно отличается от идей феноменологической школы, равно как и Шелера (который, будучи социологом, в своих антропологических занятиях тем не менее обходил вниманием социальные связи человека), и Хайдеггера (напротив, считавшего эти связи первичными, но в то же время видевшего в них главное препятствие на пути человека к своему Я). Гуссерль говорит здесь, что сущность человека следует искать не в изолированных индивидах, ибо ей соответствует связь человеческой личности с ее поколением и ее обществом; если мы хотим познать его сущность, мы должны познать и сущность этих связей. Этим как бы сказано, что индивидуалистическая антропология либо видит человека лишь в состоянии изоляции, т. е. в состоянии, не отвечающем его сущности, либо если и рассматривает его в состоянии связи, то в самих проявлениях этой связи усматривает разрушение подлинной сущности человека и, таким образом, имеет в виду совсем не ту фундаментальную связь, о которой говорит Гуссерль.
Прежде чем обратиться к рассмотрению феноменологической антропологии, я должен назвать человека, влиянием которого в значительной мере объясняется ее индивидуалистический характер, т. е. Кьеркегора. Впрочем, это влияние совсем особого рода. Деятели феноменологической школы, о коих мне еще предстоит рассказать (прежде всего – Хайдеггер), восприняли образ мыслей Кьеркегора, но отбросили главную предпосылку, без которой его размышления (особенно об отношении между истиной и экзистенцией) приобретают иной смысл и иную эмоциональную окраску. При этом, как мы увидим, была отброшена не только теологическая сторона этой предпосылки, но и вся предпосылка в целом, включая и антропологический ее аспект, так что и сам характер "экзистенциальной" мысли, которую представлял Кьеркегор, а следовательно, и выводы из нее превратились в свою противоположность.
В первой половине XIX в. отшельник и одиночка Кьеркегор сталкивает на очной ставке жизнь и веру современного ему христианского общества. Он не был реформатором и постоянно подчеркивал, что не имеет никаких "полномочий" свыше. Он просто
195
христианский мыслитель, но среди всех других мыслителей именно он наиболее убедительно доказал, что мысль удостоверяется не сама собой, но лишь экзистенцией мыслящего человека. Впрочем, и сама мысль в таком значении не была для него чем-то существенным; собственно говоря, он видел в ней лишь перевод веры на язык понятий (хороший или дурной перевод – другой вопрос). В еще большей степени это относилось к вере, которая истинна лишь постольку, поскольку укоренена в жизни верующего и ею оправдывается. Кьеркегорова критика современного ему христианства идет изнутри. Он не соизмеряет христианство с какой-то посторонней ему высшей ценностью, испытывая его с точки зрения этой ценности и затем отбрасывая, как делал Ницше; для него нет и не было никакой иной, более высокой ценности, чем христианство. Мнимое христианство мнимых христиан он сопоставляет с христианством истинным, которое те, по их словам, исповедуют и проповедуют; он отвергает всю пресловутую "христианскую жизнь" с ее фальшивой верой (ибо она не реализуется) и с ее ложной проповедью (ибо она вполне довольствуется подделкой). Веры, которая ни к чему не обязывает, Кьеркегор не признает. Так называемый религиозный человек, усердно размышляющий и толкующий о предмете своей веры и выражающий то, что он под ней разумеет, своим участием в богослужении и церковных обрядах всуе мнит себя верующим, коль скоро его жизнь вследствие всего этого не меняется по самой своей сути, если присутствие в ней того, в кого он верует, не определяет его сущностной установки во всех жизненных проявлениях – от сокровеннейшего одиночества до деятельности общественного масштаба. Вера есть жизненное отношение к предмету веры, которое охватывает все, иначе она "неистинна". Но это не означает, разумеется, что такое отношение к предмету веры достигается человеком произвольно. Для Кьеркегора, как и для всякого религиозного мыслителя, это в первую очередь онтическое отношение, т. е. отношение, затрагивающее не только субъективность и эмпирическую жизнь человека, но и его объективное бытие; кроме того, как всякое объективное отношение, оно имеет двусторонний характер, хотя сами мы можем познать его лишь с одной, т. е. человеческой, стороны. Но по крайней мере с этой стороны оно открыто влиянию человека, т. е. в некой неуловимой для нас степени именно от человека зависит, осуществит ли он, и в какой мере, свое отношение к собственной субъективности и к собственной жизни. Здесь возникает судьбоносный вопрос: входит ли, и в какой степени, субъективность этого человека в его жизнь; другими словами, как глубоко проникает его вера в субстанцию и образ его жизни; какова степень ее присутствия там? Этот вопрос – судьбоносный, ибо он имеет в виду не то отношение, которое установлено человеком, но то, в котором установлен сам человек; он судьбоносный, ибо отношение, которое конституирует человеческое бытие и дает ему смысл, не просто отражается в субъектив-
196
ности религиозных воззрений человека и его религиозного чувства, но и обретает телесную наполненность в цельности человеческой жизни, "становится плотью".
Стремление к такой реализации и воплощению веры Кьеркегор называл экзистенциальным стремлением, ибо экзистенция – это переход от возможности в духе к реальности в полноте личного бытия. Чтобы ответить на этот судьбоносный вопрос, Кьеркегор обратил различные состояния и этапы самой экзистенции – вину, страх, отчаяние, выбор, отношение к собственной смерти и спасению – в предмет метафизического раздумья. Он изъял их из области чисто психологического изучения, для которого все они суть однородные слагаемые душевного процесса; он увидел в них звенья бытийственного процесса в его онтическом отношении к абсолюту, элементы бытия "пред Богом". Никогда еще в истории мысли метафизика не завладевала реальностью живого человека с такой логикой и последовательностью. Это произошло потому, что конкретный человек стал предметом рассмотрения не как изолированное существо, но во всей проблематике его связей с абсолютом. Предмет рассмотрения здесь – не то абсолютное Янемецкого идеализма, которое творит мир для себя в самом акте размышления о нем, а действительная человеческая личность, взятая внутри онтического отношения, соединяющего ее с абсолютом. Это отношение было для Кьеркегора реальной двусторонней связью личности с личностью, в которой на правах личности присутствует и сам абсолют. Поэтому антропология Кьеркегора прежде всего – теологическая антропология. Но благодаря ей стала возможна и современная философская антропология. Чтобы обрести философский фундамент, философской антропологии пришлось отказаться от теологических предпосылок. Проблема состояла в том, сможет ли она достичь своей цели, не утратив метафизического допущения о связи конкретного человека с абсолютом. Как мы увидим далее, это ей не удалось.
Раздел II
Учение Хайдеггера
Останавливаясь выше на интерпретации, которую Хайдеггер дал четырем вопросам Канта, мы упомянули, что он хотел сделать принципом метафизики не философскую антропологию, а "фундаментальную онтологию", т. е. учение о наличном бытии (Dasein) как таковом. Он разумел под этим сущее, которое наделено отношением к собственному бытию и пониманием этого бытия. В качестве такого сущега.дам известен лишь человек. Но фундаментальная онтология имеет дело не с человеком в его конкретном многообразии и сложности, но только с наличным бытием в себе, которое проявляется в человеке. Вся анализируемая Хайдеггером конкретность человеческой жизни занимает его лишь постольку, поскольку в ней выказывают себя разные
197
модусы отношения – и тот, в котором человек приходит к самому себе и становится "Я", и другой, где он упускает такую возможность. Хотя сам Хайдеггер не считал свое учение философской антропологией и не желал, чтобы оно рассматривалось в качестве таковой, нам следует все же оценить степень истинности и согласованности его антропологического содержания, ибо это учение философски разрабатывает конкретность человеческой жизни, которая составляет предмет философской антропологии. Иными словами, вопреки общему замыслу этого учения, мы должны подвергнуть его критическому анализу как вклад в попытку разрешить антропологический вопрос.
Прежде всего рассмотрим исходный пункт Хайдеггера и выясним, правомерно ли с антропологической точки зрения выделять "наличное бытие" (Dasein) из действительной человеческой жизни, т. е., иначе говоря, можно ли вообще видеть в его высказываниях об этом обособленном бытии философское определение, имеющее в виду фактического человека; и наоборот, не разрушает ли "химическая чистота" этого понятия конфронтацию самого учения с предпосылкой действительности главной его темы. Вот то проверочное испытание, которое должна выдержать всякая философия и всякая метафизика.
Действительное наличное бытие (Dasein), т. е. действительный человек в его отношении к своему бытию, постижимо лишь в связи с качеством того бытия, к которому оно относится. Для пояснения этой мысли я выбрал одну из самых смелых и глубоких глав книги Хайдеггера, посвященную отношению человека к своей смерти. Здесь все выдержано в одной перспективе и сосредоточено на вопросе, как человек взирает на свою кончину, хватает ли у него духа предвосхитить всебытие (Ganzsein) наличного бытия, которое открывается лишь в смерти? Сводить смерть к моменту физической кончины допустимо лишь там, где речь идет об отношении человека к своему бытию. Но если мы возьмем объективное бытие, то здесь смерть ежесекундно заявляет себя как сила, которая борется с силой жизни. Тот или другой оборот этой борьбы дает возможность определить общее состояние человека в данное мгновение, его наличное бытие в данное мгновение, его отношение к бытию как таковому в данное мгновение; и всякий раз, когда человек глядит на свою кончину, сам характер его видения неразрывно связан с реальностью силы смерти в данное мгновение. Другими словами, человек как наличное бытие, как понимание бытия в образе предстояния смерти неотделим от человека как существа, которое начинает умирать тогда же, когда и жить, и не может заключать в себе ни жизни без смерти, ни жизнеустрояющей силы без силы разрушающей и разлагающей.
Из действительной человеческой жизни Хайдеггер заимствует те категории, которые по своему происхождению и ценностному
198
II и прилагает их к «наличному бытию» в тесном смысле слова, т. е. || к отношению этого индивида к собственному бытию. Однако он делает это для расширения сферы наличного бытия; по мнению к Хайдеггера, подлинное значение, подлинная глубина, подлинная серьезность этих категорий откроются нам лишь в области отношения индивида к самому себе. Но то, что мы при этом обнаружим, показывает, с одной стороны, их отточенность, дифференцированность и утонченность, а с другой – их слабость и безжизненность. Модифицированные категории Хайдеггера приоткрывают нам любопытную, но все же искусственно выделенную часть бытия: не фрагмент цельной, действительной, фактически проживаемой жизни, а некую усеченную сферу. И сама она, и действующие в ней автономные законы таковы, словно кто-то перекрыл кровоснабжение одного из участков организма и наблюдает, что там творится. Мы входим в диковинный чертог духа, но чувствуем себя так, будто пол, по которому ступаем, на самом деле – игральная доска, а правила игры мы узнаем лишь по мере нашего продвижения вперед. И эти правила, полные глубокого смысла, над которыми мы бьемся и должны биться, возникли и существуют лишь потому, что некогда решено было играть в эту глубокомысленную игру именно таким, а не иным способом. И тогда мы ясно увидим, что игра эта не допускает произвола игроков, на долю которых остаются лишь необходимость и покорность судьбе.
Для пояснения я выбрал понятие вины (Schuld). Хайдеггер, всегда исходящий из "повседневности" (об этом еще будет сказано), отправляется от привычной для немецкого языка ситуации, где кто-то чем-либо "обязан" (schuldig ist) другому, потом от ситуации, где кто-то "виноват" в чем-либо (schuldig ist), и приходит отсюда к ситуации, где кто-то "становится виновным" (schuldig wird) перед другим, т. е. причиняет ущерб наличному бытию другого, становится причиной этого ущерба. Но и это – лишь задолженность (Verschuldung), а не первоначальная и действительная виновность (Schuldigsein), из которой происходит и состояние "задолженности". Действительная виновность заключается, по Хайдеггеру, в виновности самого наличного бытия. Оно виновно "в самых основах своего бытия", виновно потому, что не осуществляет себя, потому, что человеческая самость (das Sclbst) приводится им к бытию лишь в сфере пресловутого "общечеловеческого", где пребывает "Некто" (Man), а не собственная самость. В этой ситуации раздается зов совести. Кто зовет здесь?– Само наличное бытие. "В голосе совести взывает к самому себе наличное бытие. То наличное бытие, которое по собственной вине не достигло само-бытия" (Selbst-Sein), обращается к самому себе, зовет себя вспомнить о своей самости, освободиться для самости, от "неподлинности" наличного бытия прийти к его "подлинности".
199
Хайдеггер прав в том, что всякое понимание задолженности возвращает нас к идее первоначальной виновности. Прав он и в том, что мы в состоянии обнаружить эту первоначальную виновность. Но мы достигнем этого не путем вычленения некоторого участка жизни – того участка, где наличное бытие относится к себе самому и к своему собственному бытию, а через осмысление всей жизни без редукции – той жизни, где индивид, по существу, относится к другому именно как к чему-то иному, чем он сам. Жизнь протекает не в загадочной настольной игре с самим собой; она состоит в том, что я поставлен перед присутствием бытия, с которым я не согласовывал и с которым не могут быть согласованы какие бы то ни было правила игры. Наличность бытия, перед которым я поставлен, меняет свой облик, проявление и откровение; они иные, *чем я, и часто – ужасающе иные; и иные, чем я ожидал, и столь же часто – ужасающе иные. Если я устою перед ними, если я войду в них, встречу их действительным образом, т. е. в правде всего моего существования, тогда, и только тогда, я "действительно" буду налицо; а налицо я буду, если окажусь "вот" здесь, но где быть этому "вот", зависит всякий раз не столько от меня, сколько от наличности бытия, разнообразящей свою форму и проявления. Если я не окажусь "действительно" налицо, то буду виновен. Отвечая на зов наличного бытия "Где ты?" – "Вот я", но не будучи налицо действительно, т. е. в правде всего моего существования, я становлюсь виновен. Первоначальная виновность состоит в пребывании-у-себя (das Bei-sich-bleiben). Форма и проявление наличного бытия пройдут мимо меня, а я не буду "действительно" налицо. Тогда из уходящей дали, в которой они исчезнут, прилетит другой зов: "Где ты был?"; и этот голос, тихий, таинственный и как бы мой собственный, будет голосом совести. Меня окликнет не мое "наличное бытие", а то бытие, которое не есть я. Но ответить я смогу лишь следующей его форме: то первое, что говорило со мной, теперь уже недосягаемо. (Этой следующей формой может оказаться тот же самый человек, но то будет именно другое, позднейшее и измененное его явление.)
История человеческого духа показала нам, как человек становится все более и более одиноким, т. е. ощущает себя один на один с миром, который сделался для него чужим и неприютным; он не способен теперь ни выстоять перед формами, в которых является наличное бытие мира, ни встретиться с ними действительным образом. Этот человек – такой, каким мы представляем его себе по Августину, Паскалю и Кьеркегору, – ищет то, что не включено в мир, т. е. ту одинокую, как и он, божественную форму бытия, с которой можно общаться. Не замечая мира, он стремится к ней. Но мы видели также,что от каждой эпохи одиночества к следующей эпохе одиночества тянется один и тот же путь; это означает, что в каждую эпоху одиночество все
200
холоднее и суровее, а спастись от него – все труднее. И, наконец, человек приходит в такое изнеможение, когда и тянуться к божественной форме изнутри своего одиночества нет сил. Вот на чем основываются слова Ницше «Бог мертв»*. Казалось бы, человеку-одиночке только и осталось искать сокровенного общения с самим собой. Именно такова ситуативная основа философии Хайдеггера. Поэтому место антропологического вопроса, всякий раз заново открывающегося человеку-одиночке, вопроса о сущности человека и о его отношении к бытию всего сущего занял другой вопрос, который Хайдеггер назвал «фундаментально-онтологическим», – о человеческом наличном бытии в его отношении к собственно бытию.
Но существует один непреложный факт: стремиться можно лишь к своему подобию или зеркальному отражению, но не к своей действительной самости. Учение Хайдеггера интересно как описание взаимосвязей различных, абстрагированных от человеческой жизни сущностей; для самой же этой жизни и ее антропологического понимания оно непригодно, несмотря на целый ряд его интересных замечаний и по данному предмету.
Абсолютное значение человеческой жизни в том, что она фактически трансцендентна своей обусловленности, т. е. в способности человека видеть то, с чем он сталкивается, и принимать то, с чем вступает в действительные отношения как существо с существом, не менее реально, чем себя самого. Человеческая жизнь соприкасается с абсолютом в силу ее диалогического характера, ибо человек, несмотря на всю свою уникальность, углубляясь в толщу жизни, не найдет там цельного в себе бытия, не обнаружит в основах этой жизни того бытия, которое заключало бы в себе всё и в качестве такового было бы причастно абсолюту. Человек может обрести цельность не в отношении к своей самости , но в отношении к другой самости. Эта другая самость может быть столь же ограниченной и обусловленной, как и его собственная, но вместе с нею он прикоснется и к безграничному, и к безусловному. Хайдеггер пренебрегает не только отношением человека к божественно-безусловному, но и тем отношением, где человек узнает в безусловном иное, чем он сам, и, таким образом, приобретает опыт безусловного. Хайдеггерово "наличное бытие" – это монологическое бытие. Какое-то время монолог может искусно маскироваться под диалог, а неведомые пласты человеческой самости – попеременно отзываться на внутренний голос, так что человек будет совершать все новые и новые открытия, полагая, что он и в самом деле познал "зов" и "вслушивание". Но наступит час такого последнего и обнаженного одиночества, когда безмолвие бытия окажется невыносимым, а все онтологические категории – неприложимыми к реальности. Как только превратившийся в одиночку человек больше не сможет сказать "ты" знакомому ему "мертвому" Богу, все будет
201
зависеть от того, сможет ли он сказать это Богу живому и незнакомому, всем своим существом говоря "ты" другим живым и знакомым людям.
Если у него не хватит на это сил, на его долю останется, пожалуй, возвышенная иллюзия ничем не связанной идеи, согласно которой он – самодостаточная самость, но как человек он потерян. Человек "действительного" наличного бытия в хайдегге-ровском смысле, т. е. человек само-бытия, который, по Хайдеггеру, есть цель экзистенции, – это не тот человек, который действительно живет с другим человеком, а, наоборот, неспособный к такой жизни, т. е. человек, для которого действительная жизнь существует лишь в общении с самим собой. Но это только видимость действительной жизни, утонченная и пагубная игра духа. Именно такого современного человека и такую современную игру духа и запечатлела философия Хайдеггера. Из жизненной целостности Хайдеггер выгородил область, где человек относится к самому себе, ибо он абсолютизировал обусловленную временем ситуацию радикально одинокого человека и думал вывести сущность человеческого бытия из полунощного кошмара.
На первый взгляд этому противоречит утверждение самого Хайдеггера, ято бытие человека по сути своей есть бытие в мире – в том мире, в котором он окружен не только вещами, которые суть его "инструмент", т. е. то, чем он пользуется, чтобы "позаботиться" обо всем, требующем его заботы, но и людьми, с которыми он существует в мире. Эти люди – не простое бытие вещей, а, как и он сам, наличное бытие, которое стоит в отношении к самому себе и само себя знает. Эти люди для хайдеггеровс-кого "человека" – объект не "заботы", а "попечения". И притом по существу своему они экзистенциальны – и когда они его "не касаются", и даже в тех случаях, когда он обращается с ними вовсе уже бесцеремонно. Они, как следует из дальнейшего, – предмет его понимания; ведь познание и знание здесь вообще возможны лишь через понимание другого. Так обстоит дело в той повседневности, исходить из которой особенно важно для Хайдеггера. Но и по поводу высшей ступени бытия, названной у него "самобытием (Selbstsein)", или "решимостью", а точнее, решимостью быть самим собой, Хайдеггер особо подчеркивает, что оно не отделяет наличное бытие от своего мира и не замыкает его в свободно парящем "Я". "Решимость, – говорит Хайдеггер, – приводит самость со всем тем, что попадется ей под руку, к соответственно устроенному заботящемуся бытию и толкает его к попечительному вместе-бытию (Mitsein) с другими". И далее: "Из истинного самобытия решимости происходит в первую очередь истинное Вместе (Miteinander)". На основании этого отрывка может показаться, что Хайдеггер в полной мере понимал и признавал сущностный характер отношений с другим. Но