355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » У Германтов » Текст книги (страница 18)
У Германтов
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:17

Текст книги "У Германтов"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)

То, что сказал маркиз де Норпуа, не вполне удовлетворило Блока, и он подошел к архивариусу и спросил, бывают ли у маркизы дю Пати де Клам и Жозеф Рейнак. Архивариус ничего ему не ответил; он был националист и все время внушал маркизе, что скоро вспыхнет гражданская война и что маркизе надо быть осторожнее в выборе знакомых. У него явилось подозрение: уж не эмиссар ли Блок, подосланный синдикатом, чтобы все выведать, и он подошел к маркизе де Вильпаризи и рассказал, о чем его спрашивал Блок. Маркиза нашла, что Блок прежде всего дурно воспитан и что он может навредить де Норпуа. Кроме того, ей хотелось доставить удовольствие архивариусу, единственному человеку, которого она побаивалась и который ее наставлял – без особого, впрочем, успеха (по утрам он читал ей в “Пти журналь” статьи Жюде[204]204
  Жюде Эрнест (1851–1943) – французский журналист консервативного направления, антидрейфусар.


[Закрыть]
). Вот почему она решила дать Блоку понять, чтобы он больше к ней не приходил, и очень легко отыскала в своем светском репертуаре сцену, изображающую важную даму, которая выпроваживает гостя, – сцену, вопреки тому, как ее обычно себе представляют, отнюдь не непременно требующую пальца, который показывал бы на дверь, и сверкающих глаз. Когда Блок подошел к ней попрощаться, у нее, утонувшей в большом кресле, был такой вид, словно она еще не вполне осилила легкую дремоту. Затуманенные ее глаза блестели слабым, прелестным блеском жемчужин. Своим прощанием Блок вызвал на лицо маркизы томную улыбку, но не исторг из ее уст ни единого слова, и руки она ему не протянула. Эта сцена привела Блока в крайнее изумление, но так как свидетелей вокруг было много, то затягивать ее он счел невыгодным для себя и, чтобы расшевелить маркизу, сам протянул ей руку. Этим он ее озадачил. Но, все еще стремясь как можно скорее ублаготворить архивариуса и всю компанию антидрейфусаров и оградить себя на будущее время от приходов Блока, она полузакрыла глаза.

– Должно быть, спит, – сказал Блок архивариусу, а тот, чувствуя поддержку маркизы, придал своему лицу негодующее выражение. – До свиданья, сударыня! – крикнул Блок.

Маркиза чуть пошевелила губами, словно умирающая, которая силится что-то сказать, но никого не узнает. И тут же, в приливе новой жизни, повернулась к д’Аржанкуру, а в это время Блок уходил в полной уверенности, что у маркизы “разжижение мозгов”. Движимый любопытством и желанием уяснить себе, что бы все-таки это значило, он несколько дней спустя опять пришел к ней. Она приняла его очень радушно – потому что она была женщина добрая, потому что архивариуса не было, потому что ей очень хотелось, чтобы Блок поставил у нее пьеску, и, наконец, потому что она хорошо сыграла роль важной дамы, на каковое звание она претендовала, сыграла так, что всех привела в восторг и в тот же вечер вызвала толки в разных салонах, вот только объяснение, которое давалось этому происшествию, не соответствовало истине.

– Вы говорили о “Семи принцессах”, герцогиня; знаете (хотя гордиться мне тут особенно нечем), ведь автор этого… как бы его назвать?., пасквиля – мой соотечественник, – сказал граф д’Аржанкур с насмешливым, но и с довольным видом – довольным оттого, что он лучше всех остальных знает автора того произведения, о котором здесь только что говорилось. – Да, он бельгиец по национальности, – добавил граф.

– Вот как? Но ведь вы же не имеете никакого отношения к “Семи принцессам”. К счастью для вас и для ваших соотечественников, вы не похожи на автора этой белиберды. Я знаю очень милых бельгийцев – вас, вашего короля, – он застенчив, но остроумен, – моих родственников Линь и многих других, но, к счастью, вы не говорите языком автора “Семи принцесс”. Если вам угодно знать мое мнение, то, по-моему, тут даже и говорить-то не о чем. Подобного рода писатели напускают туману и не боятся выставить себя в смешном виде, лишь бы не было заметно отсутствие мыслей. Если бы за всем этим действительно что-то скрывалось, я готова была бы простить автору некоторые его дерзания, – серьезно проговорила герцогиня, – простила бы за мысль. Вы видели пьесу Борелли? Некоторых она покоробила, а меня можете побить камнями, – продолжала герцогиня, не думая, что эта опасность ей не грозит, – я все-таки буду утверждать, что это необычайно любопытно. Но “Семь принцесс”![205]205
  “Семь принцесс” – одноактная пьеса Мориса Метерлинка, впервые поставленная в 1891 г.


[Закрыть]
Одна из них тщетно осыпает милостями моего племянника, но у меня не настолько развиты родственные чувства, чтобы…

Герцогиня прервала себя на полуслове, так как вошла виконтесса де Марсант, мать Робера. Сен-Жерменское предместье считало ее существом идеальным, ангельской доброты и кротости. Я об этом слышал давно, и до времени меня это не удивляло, пока я не узнал, что она родная сестра герцога Германтского. Потом я всякий раз приходил в изумление, сталкиваясь с тем, что в этом обществе мечтательные, чистые, жертвовавшие собой, чтимые, как безгрешные святые на витражах, женщины цвели на одном родословном дереве с их братьями – грубиянами, развратниками и подлецами. Мне казалось, что если брат и сестра так похожи лицом, как герцог Германтский и виконтесса де Марсант, то у обоих должен быть такой же ум и такое же сердце, словно это один человек, который может проявлять себя и с хорошей и с дурной стороны, но от которого все-таки нельзя ожидать широты взгляда, если у него ограниченный ум, и великодушного самоотречения, если у него черствое сердце.

Виконтесса де Марсант слушала лекции Брюнетьера.[206]206
  Брюнетьер Фердинанд (1849–1906) – французский критик, теоретик и историк литературы, придерживавшийся консервативных взглядов.


[Закрыть]
Она приводила в восторг Сен-Жерменское предместье, ее святая жизнь служила для него примером. А черты семейного сходства – красивый нос и проницательный ум – свидетельствовали как будто бы о том, что виконтесса де Марсант относится к интеллектуальному и нравственному типу людей, к которому принадлежит ее брат-герцог. Мне не верилось, чтобы только потому, что это женщина, хотя бы и много выстрадавшая, заслужившая всеобщее уважение, она должна резко отличаться от своих родных, как во французских героических поэмах, где воплощение всех добродетелей и всех прелестей являет собою сестра извергов-братьев. Мне казалось, что природа, менее свободная, чем поэты былых времен, вынуждена пользоваться преимущественно чертами, общими для всей семьи, я не представлял ее себе всемогущей, способной из материала, однородного с тем, из которого делаются дурак и мужлан, сотворить великий ум без примеси глупости или же святую без капли грубости. На виконтессе де Марсант было белое шелковое платье с аппликацией, на которой выделялись большие черные цветы. Три недели назад умер ее родственник, герцог де Монморанси, что не мешало ей делать визиты, ходить на скромные вечера, но – в трауре. Это была знатная дама. Вследствие атавизма ее душа была наполнена суетностью придворной жизни со всем, что в ней есть неглубокого и строго определенного. Виконтесса де Марсант недолго оплакивала своих родителей, но она ни за что на свете не надела бы яркого платья, пока не прошло месяца после кончины какого-нибудь ее родственника. Она была со мной в высшей степени любезна, потому что я был другом Робера и потому что я не принадлежал к его кругу. Приветливость сочеталась у нее с притворной робостью, по временам она удерживала свой взгляд, голос, мысль – так женщины подбирают бесцеремонную юбку, чтобы не занимать много места, чтобы держаться прямо, не теряя гибкости, как того требует благовоспитанность. Впрочем, “благовоспитанность” следует понимать широко, потому что некоторые из светских дам очень скоро погружаются в разврат, не теряя, однако, почти детской безукоризненности манер. Виконтесса де Марсант слегка раздражала во время беседы с ней, потому что, когда речь шла о каком-нибудь разночинце, например о Берготе или об Эльстире, она выделяла слова, подчеркивая их, произнося нараспев в двух тональностях, модулируя, как все Германты: “Я имела че-есть, великую че-есть встретить господина Бергота, познакомиться с господином Эльстиром”, модулируя неизвестно зачем: чтобы пленить собеседника своей скромностью или из той же любви, что и у герцога Германтского, к некогда принятому и отжившему, в знак протеста против нынешней невоспитанности, ибо ведь недаром же люди в наше время жалуются, что их недостаточно “почитают”. Как бы то ни было, когда виконтесса де Марсант выпевала: “Я имела че-есть, великую че-есть”, чувствовалось, что она играет важную, как ей представляется, роль, что она показывает свое умение принимать имена известных людей так же, как она приняла бы их самих у себя в замке, если б они оказались поблизости. И вот еще чем отличалась виконтесса де Марсант: у нее было много родни, она очень ее любила, всем и каждому объясняла степени родства, растягивая слова и охотно вдаваясь в подробности, беспрестанно (при этом она не испытывала ни малейшего желания хвастаться, она по-настоящему любила говорить о том, как трогательны крестьяне, и о благородстве лесников) перечисляла медиатизированные владетельные роды[207]207
  Медиатизированные владетельные роды. – Так назывались в средневековой Германии феодалы высокого ранга, подчиненные власти других феодалов.


[Закрыть]
Европы, а этого люди, занимавшие не такое блестящее положение, ей не прощали, и если они были мало-мальски развиты, то смеялись над ее пристрастием, считая, что это просто глупо.

В деревне виконтессу де Марсант обожали за добро, которое она делала, а главное вот за что: в жилах у нее текла чистая кровь доблестнейших родов Франции, сливавшаяся на протяжении столетий, и благодаря этому казалось, что она не “ломается”, как любит выражаться простой народ, она держала себя с ним удивительно просто. Ей было не противно поцеловать бедную, горемычную женщину, она звала ее к себе в замок и приказывала наложить ей воз дров. О виконтессе говорили, что она истинная христианка. Она мечтала найти для Робера сказочно богатую невесту. Быть знатной дамой – значит, играть знатную даму, то есть отчасти играть в простоту. Эта игра стоит безумно дорого, тем более что простота восхищает, только если другие знают, что вы могли бы и не быть просты, то есть если вы очень богаты. Когда я потом сказал, что видел виконтессу, меня спросили: “Ведь правда же, она очаровательна?” Однако настоящая красота своеобразна, необыкновенна, и поэтому нам кажется, что это не красота. В день встречи с виконтессой я отметил только, что у нее очень маленький нос, ярко-голубые глаза, длинная шея и печальное выражение лица.

– Послушай, – сказала герцогине Германтской маркиза де Вильпаризи, – ко мне сейчас должна прийти женщина, с которой ты не хочешь знакомиться; считаю своим долгом предупредить, а то, может, тебе будет неприятно ее видеть. Можешь быть спокойна: больше я ее к себе не позову, но сегодня я вынуждена была ее пригласить. Это жена Свана.

Госпожа Сван, видя, что страсти вокруг дела Дрейфуса разгораются, и боясь, как бы национальность мужа ей не повредила, взяла с него слово нигде не говорить о том, что осудили невинного человека. В отсутствие Свана она, не стесняясь, проповедовала самый ярый национализм: тут она брала пример с г-жи Вердюрен, у которой вдруг прорвался сидевший в ней мещанский антисемитизм и хлынул бурным потоком. Г-жа Сван так себя повела, что ей удалось вступить в антисемитские женские союзы, которые начали тогда создаваться, и завязать отношения с аристократками. Может показаться странным, что герцогиня Германтская не только не подражала этим дамам, но, будучи близкой приятельницей Свана, решительно уклонялась от знакомства с г-жой Сван, несмотря на то, что он неоднократно выражал желание представить ей свою жену. Но из дальнейшего будет явствовать, что дело тут заключалось в свойствах характера герцогини, считавшей, что ей “не должно” делать того-то и того-то, и деспотически проявлявшей свою великосветскую “свободную волю”, весьма своевольную.

– Спасибо, что предупредили, – ответила герцогиня. – Мне, правда, это было бы очень неприятно. Но я знаю ее в лицо и вовремя удалюсь.

– Она очень мила, поверь мне, Ориана, она чудная женщина, – заметила виконтесса де Марсант.

– Да я не сомневаюсь, но у меня нет ни малейшей охоты убеждаться в этом воочию.

– Ты получила приглашение к леди Израэльс? – чтобы переменить разговор, спросила герцогиню маркиза де Вильпаризи.

– Я, слава богу, с ней незнакома, – ответила герцогиня Германтская. – Об этом надо спросить Мари-Энар. Она с ней поддерживает знакомство, вот только я никогда не могла понять – зачем.

– Да, правда, я была с ней знакома, – сказала виконтесса де Марсант, – признаю свои ошибки. Но я решила порвать с ней всякие отношения. Как видно, она из самых худших и не считает нужным это скрывать. Ну да ведь и мы хороши: мы были чересчур доверчивы, чересчур гостеприимны. Я перестану бывать у всей этой нации. Мы не пускали к себе нашу старинную родню из провинции, родных нам по крови, и в то же время принимали евреев. Вот они нас и отблагодарили. Увы! Мне возразить нечего, мой нежно любимый сын совсем с ума сошел, что значит молодость: бог знает какую ахинею несет, – сказала она, услыхав, что граф д’Аржанкур намекает на Робера. – Да, кстати о Робере, вы его не видели? – спросила она маркизу де Вильпаризи. – Сегодня суббота, значит, он может пробыть сутки в Париже и тогда, конечно, побывает у вас.

На самом деле виконтесса де Марсант думала, что ее сын не получит отпуска, и уж, во всяком случае, была убеждена, что если даже он и приедет, то не заглянет к маркизе де Вильпаризи, и она нарочно притворилась, что надеется встретиться с ним здесь, – притворилась с целью умилостивить обидчивую тетку, сердившуюся на племянника за то, что он давненько у нее не был.

– Робер здесь? А я ничего о нем не знаю; после Бальбека мы, должно быть, с ним ни разу не виделись.

– Он так занят, у него столько дел! – сказала виконтесса де Марсант.

Едва уловимая усмешка скользнула по ресницам герцогини Германтской, смотревшей на круг, который она чертила на ковре зонтиком. Всякий раз, когда герцог слишком открыто изменял жене, виконтесса де Марсант громко заявляла о том, что она сочувствует невестке. Невестка хранила о нравственной поддержке со стороны виконтессы благодарное и недоброе воспоминание, а что касается проказ Робера, то они не очень ее огорчали. В эту минуту дверь отворилась и вошел Робер.

– А, про волка речь,[208]208
  А, про волка речь… – Намек на то, что фамилия Сен-Лу значит “Святой Волк”. Здесь же обыграна и известная французская пословица: “Лишь пойдет о волке речь, он сам тут как тут”.


[Закрыть]
а волк!.. – воскликнула герцогиня Германтская.

Виконтесса де Марсант сидела спиной к двери и сразу не заметила, что вошел ее сын. Когда же любящая мать увидела его, радость точно крыльями забила в ней, стан ее выпрямился, лицо оживилось, восхищенный взгляд устремился к нему.

– Ах, это ты? Какое счастье! Какой сюрприз!

– Про волка речь, а волк… А, понимаю: он же – Сен-Лу, “Святой Волк”! – сказал бельгийский дипломат и раскатисто захохотал.

– Прелестно, – сухо заметила герцогиня; она терпеть не могла каламбуров и если каламбурила, то как бы в насмешку над самой собой. – Здравствуй, Робер! – сказала она. – Нехорошо забывать тетку!

Они обменялись несколькими словами, должно быть относившимися ко мне, потому что, когда Сен-Лу направился было к матери, герцогиня Германтская повернулась ко мне лицом.

– Здравствуйте! Как вы поживаете? – спросила она.

Она брызнула на меня светом своих голубых глаз, после некоторого колебания разогнула и подала мне стебель своей руки, потянулась всем корпусом, потом сейчас же откинулась, точно куст, который сначала пригнули, а потом отпустили, и он принял обычное свое положение. Находилась она в это время под огнем взглядов Сен-Лу, – тот наблюдал за ней и на расстоянии делал отчаянные усилия, чтобы добиться от нее чуть-чуть больше знаков расположения ко мне. Боясь, что разговор между нами не завяжется, Робер, приблизившись к нам, поддержал его и ответил за меня:

– Он неважно себя чувствует, он устал; может быть, однако, он почувствовал бы себя лучше, если б чаще тебя видел, – не скрою, что это доставляет ему большое удовольствие.

– Ах, как мило! – нарочито небрежным тоном проговорила герцогиня Германтская, точно я ей подал пальто. – Мне это очень приятно.

– Я сейчас пойду к маме, а ты садись на мое место, – сказал Сен-Лу, вынуждая меня таким образом сесть рядом с его теткой.

Мы помолчали.

– Я иногда вижу вас по утрам, – сказала герцогиня с таким видом, как будто сообщала мне новость и как будто я ее по утрам не видел. – Эти прогулки очень полезны для здоровья.

– Ориана! – вполголоса сказала виконтесса де Марсант. – Вы говорили, что собираетесь к госпоже де Сен-Фереоль. Будьте добры, скажите ей, чтобы она не ждала меня к ужину, я побуду дома с Робером. И еще попрошу вас об одном одолжении: когда будете уходить, скажите, чтобы купили сигар, которые любит Робер, называются они “Корона”, я вам буду бесконечно признательна.

Робер, подходя к виконтессе, расслышал только фамилию г-жи де Сен-Фереоль.

– Что это еще за госпожа де Сен-Фереоль? – спросил он удивленно и пренебрежительно: он притворялся, что далек от высшего общества.

– Да что ты, мой милый, ты же ее прекрасно знаешь, – сказала виконтесса де Марсант, – она сестра Вермандуа; это она подарила тебе хорошенький игрушечный бильярдик – ты его очень любил.

– Ах вот как, сестра Вермандуа? Понятия не имел. Моя маменька – это что-то потрясающее! – воскликнул Робер, полуобернувшись ко мне и бессознательно подражая интонациям Блока, подобно тому как он заимствовал его мысли. – Она знает людей, о которых никто никогда не слыхал, каких-то Сен-Фереоль (упирая на согласную в каждом слоге): бывает на балах, разъезжает в колясках, ведет умопомрачительный образ жизни. Изумительно!

Герцогиня Германтская издала горловой, хотя и сильный, но отрывистый, мгновенный звук, похожий на неестественный приглушенный смешок: то был знак одобрения шуткам племянника, но одобрения, выражаемого лишь по долгу родства. Доложили, что князь фон Фаффенгейм-Мюнстербург-Вейнинген просит передать маркизу де Норпуа, что он пришел.

– Попросите его сюда, – сказала бывшему послу маркиза де Вильпаризи, и тот пошел было за германским премьер-министром.

Но маркиза остановила его:

– Подождите! Показать ему миниатюрный портрет императрицы Шарлотты?[209]209
  Императрица Шарлотта (1840–1927) – дочь бельгийского короля Леопольда I; она вышла замуж за австрийского эрцгерцога Максимилиана (1832–1867), провозглашенного в 1864 г. императором Мексики. Чуждый этому народу и потеряв поддержку Франции, он был свергнут и расстрелян. После этого его жена сошла с ума.


[Закрыть]

– О, я думаю, он будет в восторге! – взволнованно ответил посол, как бы завидуя милости, ожидавшей счастливца министра.

– А, я знаю, это человек вполне благонамеренный, – сказала виконтесса де Марсант, – а среди иностранцев такие люди встречаются редко. Но у меня точные сведения. Это воплощение антисемитизма.

Имя князя в той смелости, с какой были, – как говорят музыканты, – взяты первые его слоги, и в заикании повторявшего их сохраняло пыл, деланную наивность, тяжеловесные германские “тонкости”, зеленоватыми ветвями раскинувшиеся над темно-голубой эмалью “гейма”, от которого веяло мистичностью витража прирейнской церкви, за тусклой позолотой резьбы германского XVIII века. В это имя наряду с другими именами, из которых оно образовано, входило название немецкого курортного городка, – там я был с бабушкой маленьким мальчиком, – расположенного у подножия горы, прославившейся тем, что по ней гулял Гёте, и сортами винограда, из коего делаются знаменитые вина, которые мы пили в этом кургофе, – вина с составными громозвучными названиями вроде тех эпитетов, какие дает своим героям Гомер. Вот почему, стоило мне услышать имя князя – и, раньше чем мне вспомнился курорт, имя это уменьшилось, очеловечилось, уголок в моей памяти, в который оно вросло, показался ему сейчас достаточно просторным, и все оно вдруг стало для меня родным, обычным, живописным, вкусным, легким, чем-то дозволенным, прописанным. Более того, как только герцог Германтский, поясняя, кто этот князь, перечислил некоторые его титулы, в моей памяти мгновенно воскресло название деревни, пересекавшейся речкой, по которой я каждый вечер по окончании процедур скользил в лодке сквозь тучи мошкары; а еще название леса, куда доктор запретил мне ходить гулять, потому что до него было далеко, И тут не было ничего удивительного: сюзеренитет сеньора, распространявшийся на окрестности, вновь объединил в перечне его титулов названия, которые на карте обозначены рядом. Так под забралом князя Священной Римской империи и шталмейстера Франконского мне открылся лик любимой земли, на которой часто останавливались для меня лучи шестичасового солнца, – во всяком случае, он был мне открыт, пока не вошел сам князь, рейнграф и курфюрст Пфальцский. А тогда я очень скоро узнал, что доходы с леса и реки, населенных гномами и ундинами, с волшебной горы, на которой возвышается старинный Burg, помнящий Лютера и Людовика Немецкого,[210]210
  Людовик Немецкий (804–876) – внук Карла Великого, первый немецкий король после раздела империи его деда.


[Закрыть]
князь тратит на пять автомобилей “шарон”, на содержание двух домов, в Париже и в Лондоне, на ложу в Опере, где он бывает по понедельникам, и на ложу у “Французов”,[211]211
  …уФранцузов – т. е. в театре “Комеди Франсез”.


[Закрыть]
где он бывает по вторникам. При взгляде на него я не подумал, – да, должно быть, и он этого о себе не думал, – что он чем-то отличается от таких же богачей такого же возраста, как он сам, но только менее поэтичного происхождения. Он был человек той же культуры, у него были общие с ними идеалы, он ценил не свое положение, а те преимущества, какие оно ему доставляло, и у него было одно-единственное честолюбивое желание: чтобы его избрали в члены-корреспонденты Академии моральных и политических наук,[212]212
  Академия моральных и политических наук – одна из пяти академий, входящих в Институт. Основана в 1795 г.


[Закрыть]
ради чего он и приехал к маркизе де Вильпаризи. Князь, жена которого возглавляла самый тесный кружок во всем Берлине, старался проникнуть к маркизе не потому, чтобы он жаждал бывать в ее доме. Из тщеславных побуждений он уже несколько лет стремился попасть в Институт, но, к своему несчастью, никак не мог набрать более пяти академиков, которые выразили бы готовность проголосовать за него. Он знал, что у маркиза де Норпуа был не один, а, по крайней мере, десять голосов, и к ним он, предприняв некоторые шаги, мог бы прибавить еще несколько. Познакомившись с маркизом в России, где они оба были послами, князь навещал его в Париже и всячески умасливал. Но напрасно князь оказывал маркизу услуги, выхлопатывал для него русские ордена, ссылался на него в статьях по вопросам иностранной политики, – он имел дело с неблагодарным, с человеком, который все эти любезности, очевидно, ни во что не ставил, ибо он не ударил для него палец о палец, даже не обещал ему своего голоса! Разумеется, маркиз де Норпуа был с ним в высшей степени обходителен, даже, не желая причинять ему лишних беспокойств, “сам потрудился переступить через его гостеприимный порог”, а когда тевтонский рыцарь бросил фразу: “Мне бы очень хотелось быть вашим коллегой”, он прочувствованно отозвался: “О, я был бы так счастлив!” Конечно, какой-нибудь простак вроде доктора Котара подумал бы: “Ну вот, он сидит у меня, он выразил настойчивое желание приехать ко мне, так как полагает, что я более значительное лицо, чем он, говорит, что будет счастлив, если я пройду в академики, – отвечает же он за свои слова, черт возьми, – и, понятно, он не пообещал проголосовать за меня просто потому, что он об этом не подумал. Говорит, что я пользуюсь большим авторитетом, – должно быть, уверен, что ко мне все с неба валится, что за меня будет столько голосов, сколько я хочу, и только потому не предлагает мне своего голоса, но как только я припру его к стене и скажу с глазу на глаз: “Вот о чем я хотел вас попросить: проголосуйте за меня”, он непременно проголосует”. Но князь фон Фаффенгейм простаком не был; он был, как сказал бы доктор Котар, “тонким дипломатом”, и он знал, что маркиз де Норпуа дипломат не менее тонкий, прекрасно понимающий, что, проголосовав за кандидата, он его обрадует. Будучи послом в разных странах, а потом – министром иностранных дел, князь в интересах своего государства, равно как теперь в своих собственных, вел разговоры, зная заранее, что вот это можно сказать, а уж вот это никакими силами из него не вытянут. Ему было небезызвестно, что на языке дипломатии беседовать – значит, предлагать. И он выхлопотал маркизу де Норпуа андреевскую ленту. Но если бы ему пришлось дать отчет своему правительству о беседе, которая потом состоялась у него с маркизом де Норпуа, он мог бы подвести ей итог в телеграмме: “Я понял, что избрал неверный путь”. Дело в том, что, как только он снова заговорил с маркизом де Норпуа об Институте, маркиз повторил ему то, что говорил прежде:

– Я был бы очень, очень рад за моих коллег. Я уверен, что они глубоко тронуты тем, что вы о них подумали. Ваша кандидатура представляет для Академии большую ценность, но это несколько необычная кандидатура. Академия, знаете ли, ужасная рутинерка, она боится всего, что звучит хоть чуть-чуть по-новому. Я этого не одобряю. Я много раз высказывал свое неодобрение моим коллегам. Как-то раз у меня, кажется, – прости, господи, мое согрешение, – даже чуть ли не сорвалось слово “заплесневелые”, – сказал маркиз со смущенной улыбкой, вполголоса, почти a parte, словно на сцене, и его голубые глаза украдкой пробежали по князю – так старый актер проверяет, произвел ли он впечатление. – Понимаете, князь: мне бы не хотелось вовлекать такого замечательного человека, как вы, в дело заведомо проигрышное. Лучше подождать, пока мои коллеги откажутся от своих отсталых взглядов. Но, конечно, можете быть уверены, что, чуть только повеет чем-нибудь новым, мало-мальски живым в этой коллегии, которая того и гляди превратится в некрополь, чуть только я уверюсь, что у вас есть шансы, я вам сейчас же об этом скажу.

“Андреевская лента – ошибка, – подумал князь, – переговоры не продвинулись ни на шаг; он хотел чего-то другого. Я не на ту кнопку нажал”.

Это была обычная для маркиза де Норпуа, прошедшего ту же школу, что и князь, манера выражаться. Глупое в своем педантизме благоговение, с каким разные Норпуа относились к официальному, почти утратившему смысл языку, может показаться смешным. Но в их ребячестве есть и серьезная сторона: дипломаты знают, что в соотношении сил, поддерживающем европейское, да и всякое равновесие, именуемое миром, добрые чувства, красивые речи, мольбы весят очень немного, а что настоящий, ощутимый, все определяющий вес заключается совсем в другом – в возможности противника, если он достаточно силен, исполнить чье-нибудь желание путем обмена. С такого рода истинами, непостижимыми для людей совершенно бескорыстных, вроде моей бабушки, маркизу де Норпуа и князю приходилось сталкиваться часто. Исполняя обязанности нашего посла в таких странах, от войны с которыми мы бывали на волосок, маркиз де Норпуа, с тревогой следивший за тем оборотом, какой вот-вот должны были принять события, отлично знал, что этот оборот станет для него ясен не из слова “мир” и не из слова “война”, а как будто бы из самого простого, грозного или благоприятного; что дипломат мгновенно его расшифрует и ответит на него, чтобы не уронить достоинство Франции, другим словом, таким же простым, а что министр враждебного Франции государства тотчас прочтет в нем: война. И даже, по старинному обычаю, вроде обычая мещанских семей устраивать первое свидание жениха и невесты на спектакле в театре “Жимназ”, – якобы они встретились случайно, – диалог, во время которого судьба продиктует слово “война” или же слово “мир”, чаще всего ведется не в кабинете министра, а на скамейке в каком-нибудь “кургартене”, куда министр и маркиз де Норпуа ходили к целебному источнику выпить по стаканчику минеральной воды. Как бы по молчаливому уговору, они встречались в час процедур и сперва прогуливались вдвоем, причем и тот и другой знали, что прогулка эта, несмотря на всю ее кажущуюся безобидность, не менее трагична, чем приказ о мобилизации. Так вот, и в личном деле, в деле выдвижения своей кандидатуры в Институт, князь пользовался той же системой индукции, которую он выработал в течение своей дипломатической карьеры, тем же способом чтения сквозь символы, наложенные один на другой.

Конечно, не только моя бабушка и еще несколько человек, на нее похожих, ничего не смыслили в этих сложных расчетах. Половина человечества, избравшая род занятий, в котором все расписано заранее, так же невежественна, как моя бабушка, с той разницей, что у бабушки это невежество являлось следствием ее полнейшего бескорыстия.

Нужно снизойти до людей, живущих на содержании, мужчин или женщин, и тогда станет ясно, что ими – в самых, казалось бы, невинных их поступках и словах – движет корысть, жизненная необходимость. Любой мужчина знает, что если он слышит от женщины, которой он хочет дать денег: “Не будем говорить о деньгах”, то к ее словам надо отнестись, как в музыке относятся к затакту, а что если она ему потом заявит: “Ты меня измучил, ты мне все время лгал, я так не могу”, он должен это понять следующим образом: “Другой предлагает ей больше”. И ведь к этому языку – языку кокоток – прибегают и светские дамы. Еще более поразительные примеры можно обнаружить в речи апашей. Но мир апашей – мир, неведомый маркизу де Норпуа и немецкому князю, дипломаты привыкли жить в той же плоскости, что и народы, а народы, несмотря на свою многочисленность, тоже эгоистичны и хитры, их укрощают или силой, или соблюдая их интересы и тем самым толкая их даже на убийство, убийство тоже в большинстве случаев символическое, ибо всего-навсего колебание, не говоря уже об отказе идти в бой, может означать для народа гибель. Но так как обо всем этом не говорится ни в желтых, ни в каких-либо других книгах, то народ предпочитает быть миролюбивым; если же он и бывает воинственным, то инстинктивно, потому что в нем пробуждаются ненависть, злоба, а не из-за того, к чему придирались главы государств, которых осведомляли Норпуа.

Всю следующую зиму князь прохворал; в общем он оправился, но сердечная болезнь у него не прошла. “Черт побери! – сказал он себе. – Что же я мешкаю с Институтом? Ведь если это затянется, я умру раньше, чем меня выберут. А это было бы очень неприятно”.

Он написал для “Ревю де Де Монд” статью о политике последнего двадцатилетия и несколько раз в самых лестных выражениях отозвался в ней о маркизе де Норпуа. Маркиз побывал у князя и поблагодарил его. Он сказал, что не находит слов, чтобы выразить ему свою признательность. Князь сказал себе, как сказал бы человек, снова не угадавший, на какую кнопку надо было нажать: “Нет, опять не на ту”, а так как, когда он пошел провожать маркиза де Норпуа, его начала мучить одышка, то он подумал: “Дьявольщина! Эти голубчики сначала отправят меня на тот свет, а потом уже выберут. А ну, скорей за дело!”

В тот же вечер он встретил маркиза де Норпуа в Опере.

– Дорогой посол! – сказал он. – Утром вы говорили, что не знаете, как отблагодарить меня; это слишком сильно сказано, – вы же мне ничем не обязаны, – но я разрешаю себе некоторую неделикатность и ловлю вас на слове.

Маркиз де Норпуа ценил такт князя не меньше, чем князь ценил его такт. Он тут же смекнул, что князь фон Фаффенгейм намерен обратиться к нему не с просьбой, а с предложением, и почел своим долгом выслушать его с приветливой улыбкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю