355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Пруст » У Германтов » Текст книги (страница 15)
У Германтов
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 14:17

Текст книги "У Германтов"


Автор книги: Марсель Пруст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)

Вошел прекрасный писатель ***, он смотрел на визит к маркизе де Вильпаризи как на повинность. Герцогиня хотя и очень рада была его видеть, но знака ему не подала, он подошел сам, – ее очарование, такт, непринужденность влекли его к ней, ибо все это служило ему доказательством, что герцогиня – женщина умная. Да и потом, этого требовала от него простая учтивость: он был обаятелен и знаменит, а потому герцогиня часто приглашала его обедать с ней и с мужем или осенью в Германт, а иногда, пользуясь добрыми с ним отношениями, звала его ужинать с сиятельными особами, которых он интересовал. Вообще герцогиня любила принимать у себя мужчин высокого полета, но при условии, чтобы они были холостяками, – условии, которое они ради нее выполняли неукоснительно, даже будучи женатыми: ведь их жены, все до одной – в большей или меньшей степени пошлячки, портили бы ее салон, куда допускались только самые элегантные красавицы Парижа, – вот почему их всегда приглашали без жен; а чтобы не было никаких обид, герцог объяснял этим вдовцам поневоле, что герцогиня женщин не принимает, что она избегает женского общества, объяснял таким тоном, словно она так поступает по настоянию врача, точно он сообщал, что ей вредно находиться в комнате, где пахнет духами, вредно есть соленое, ехать спиной к лошадям или носить корсет. Правда, эти великие люди видели у Германтов принцессу Пармскую, принцессу де Саган (Франсуаза, при которой часто о ней говорили, в конце концов, полагая, что грамматика требует женского рода, стала называть ее Саганой) и многих других женщин, но все они оказывались или родственницами, или подругами детства – тут уж, мол, ничего не поделаешь. Верили или не верили великие люди объяснениям герцога Германтского по поводу странной болезни герцогини Германтской, не выносившей присутствия женщин, но своим супругам они эти объяснения пересказывали. Некоторые жены считали, что болезнью герцогиня прикрывает ревность, ибо желает полновластно царствовать над роем обожателей. Те, кто понаивней, считали, что у герцогини особый вкус, может быть, даже скандальное прошлое, что сами женщины не желают бывать у нее, а она невозможность принимать у себя женщин выдает за свою причуду. Лучшие, которым мужья все уши прожужжали об уме герцогини, считали, что она настолько выше прочих женщин, что ей с ними скучно, что ей не о чем с ними говорить. В самом деле, герцогине было скучно с женщинами, если только им не придавал особого интереса титул. Однако устраненные женщины ошибались, полагая, что она не желает принимать никого, кроме мужчин, потому что ей хочется поговорить с ними о литературе, о науке, о философии. Она никогда об этом не говорила, во всяком случае – со светочами ума. По той же самой семейной традиции, по которой, как бы ни кружил вихрь мирской суеты дочерей крупных полководцев, они всегда помнят, что нужно относиться с особым почтением ко всему, что связано с армией, герцогиня Германтская, внучка женщин, водивших знакомство с Тьером, Мериме и Ожье,[148]148
  Ожье Эмиль (1820–1889) – французский драматург, чьи пьесы, касавшиеся некоторых общественных вопросов и проблем морали, пользовались в свое время большим успехом.


[Закрыть]
считала, что первенствовать в ее салоне должны люди большого ума, но, с другой стороны, так как характер отношений со знаменитостями в Германте был дружественно интимный, то и она усвоила привычку быть с талантливыми людьми на короткой ноге, давая им понять, что талантом никто здесь не ослеплен, и не говорить с ними об их творчестве, тем более что им самим это было совершенно неинтересно. Притом склад ума у нее был такой же, как у Мериме, Мельяка и Галеви, по контрасту с сентиментальным лексиконом предшествующей эпохи изгнавшими громкие фразы и излияния возвышенных чувств, и она даже считала хорошим тоном говорить с поэтом или с музыкантом о кушаньях, которые стояли на столе, или о предстоящей игре в карты. Этот узкий круг тем несколько озадачивал людей, мало ее знавших, он был для них загадкой. Если герцогиня Германтская спрашивала кого-нибудь из таких людей, будет ли ему приятно провести время с известным поэтом, он, снедаемый любопытством, являлся в назначенный час. Герцогиня говорит с поэтом о погоде. Садятся за стол. “Вам нравятся таким образом сваренные яйца?” – обращается герцогиня с вопросом к поэту. Выслушав его одобрение, которое она разделяла, так как все у нее в доме казалось ей великолепным, включая ужасный сидр, выписывавшийся ею из Германта, она говорит метрдотелю: “Положите гостю еще яиц”, а другой гость, по-прежнему сгорая от нетерпения, ждет того, что безусловно входило в намерения герцогини, так как устроить эту встречу перед самым отъездом поэта было невероятно трудно и поэту и ей. Между тем завтрак продолжается, блюда уносятся одно за другим, давая, впрочем, возможность герцогине Германтской сказать что-нибудь остроумное или вспомнить забавный случай. Поэт ест себе да ест, а герцог и герцогиня как будто бы забыли, что он поэт. Но вот уже с завтраком покончено, и все прощаются, не сказав ни слова о поэзии, которую, однако, все любят, но о которой в силу той же самой сдержанности, какую я впервые обнаружил у Свана, предпочитают не говорить. Сдержанность эта считалась просто-напросто признаком хорошего воспитания. Но для гостя, если только он хоть немного задумывался над этой сдержанностью, в ней заключалось нечто весьма печальное: завтраки у Германтов напоминали ему свидания робких влюбленных, которые до самого расставания говорят о всяких пустяках, а великая тайна, которую они были бы счастливы поведать друг другу, – то ли из-за их робости, то ли из-за их стыдливости, то ли из-за их неумелости, – так и не пробивается от сердца к устам. Следует, впрочем, заметить, что нелюбовь к разговорам на серьезные темы, – разговорам, которых в большинстве случаев тщетно ждали приглашенные, – герцогиня, хотя это и являлось характерной ее чертой, все же иногда преодолевала. Герцогиня Германтская провела молодость в несколько иной среде, столь же аристократической, но менее блестящей, а главное, не такой пустой и высококультурной. Та среда залегла под теперешней суетной средой герцогини в виде почвы более твердой, незримо питавшей ее, и вот из этой-то почвы герцогиня и извлекала (крайне редко, потому что она терпеть не могла педантизма) совершенно правильно ею понятую цитату из Виктора Гюго или из Ламартина, и когда она их произносила с глубоким выражением своих прекрасных глаз, то они всегда поражали и покоряли слушателей. Кое-когда она даже, без всяких претензий, просто и к месту давала драматургу-академику разумный совет, предлагала сделать то или иное положение менее острым или изменить развязку.

В салоне маркизы де Вильпаризи, так же как в комбрейской церкви, когда венчалась мадмуазель Перспье, я с трудом обнаруживал на красивом, слишком человеческом лице герцогини Германтской то неведомое, что заключалось в ее имени, зато я ожидал, что, как только она заговорит, в ее словах, благодаря их глубокому, таинственному смыслу, я почувствую ту своеобычность, какая отличает средневековые гобелены или готические витражи. Но чтобы не разочаровать меня, речи той, что звалась герцогиней Германтской, даже если б я не любил ее, должны были быть мало того что остроумными, красивыми и глубокими, но еще и цвести цветом амаранта, цветом последнего слога ее имени, цветом, которого я, к своему удивлению, не нашел в ее облике, когда она предстала передо мной впервые, и которым я поэтому наделил ее мысли. Конечно, маркиза де Вильпаризи, Сен-Лу и другие люди, особенно умом не блиставшие, произносили при мне имя Германт без всякой торжественности, совсем просто, точно это была фамилия особы, которая сейчас придет к ним в гости или с которой они будут обедать, – произносили, по всей вероятности, не видя в этой фамилии ни желтеющих лесов, ни окутанной тайной провинциальной глуши. Но это, наверно, было с их стороны притворством – сродни притворству классических поэтов, не открывающих нам своих глубоких мыслей, хотя глубокие мысли у них есть, притворством, которому я пытался подражать, самым естественным тоном произнося “герцогиня Германтская”, словно эта фамилия ничем не отличалась от других. Впрочем, все утверждали, что герцогиня очень умна, что она блестящая собеседница и что ее кружок – один из самых интересных; суждения эти давали пищу моим мечтам. Когда мне говорили, что ее окружают умные люди, что она блестящая собеседница, я представлял себе ум, совсем не похожий на те, что я знал, не похожий даже на большие умы, мысленно я составлял себе ее кружок совсем не из таких людей, как Бергот. Ее ум рисовался мне в виде некой непередаваемой способности, способности золотистой, от которой веет свежестью леса. Рассуждая о самых умных вещах (умных в том смысле, в каком я понимал это слово применительно к философу или к критику), герцогиня Германтская, может быть, даже еще больше обманула бы меня в моей надежде на то, что она выкажет ей одной свойственную особенность, чем в самом обыкновенном разговоре, когда она довольствовалась тем, что толковала о рецептах кушаний или обстановке замка, называла имена соседей или своих родственников, по которым я мог бы себе представить ее жизнь.

– Я думала, что встречусь у вас с Базеном, он к вам собирался, – сказала тетке герцогиня Германтская.

– Я уже несколько дней не видела твоего мужа, – обидчиво и сердито ответила ей на это маркиза де Вильпаризи. – Совсем не видела, а может быть, только раз после его милой шутки с приказом доложить о себе как о шведской королеве.

Вместо улыбки герцогиня поджала уголки губ таким движением, словно ей хотелось закусить вуалетку.

– Мы вчера обедали с ней у Бланш Леруа, вы бы ее не узнали, она так располнела – по-моему, это болезнь.

– Я как раз только что сказала гостям, что она кажется тебе похожей на лягушку.

Герцогиня Германтская издала какой-то хриплый звук, что означало у нее смех из вежливости.

– А я и забыла, что это удачное сравнение принадлежит мне, – во всяком случае, теперь это лягушка, которой удалось сравняться с волом.[149]149
  …лягушка, которой удалось сравняться с волом. – Имеется в виду сюжет одной из басен Лафонтена (кн. I, басня 3). Далее в тексте Пруста упоминается другая басня (кн. III, басня 4) Лафонтена, повествующая о том, как лягушки просили прислать им короля.


[Закрыть]
Впрочем, это не совсем верно, потому что большой у нее только живот, – вернее, это лягушка в интересном положении.

– А что? Любопытный образ, – заметила маркиза де Вильпаризи, втайне гордившаяся перед гостями остроумием племянницы.

– Но все-таки основная ее черта – это то, что она вся ненастоящая,– продолжала герцогиня Германтская, насмешливо выделяя найденное ею слово, как это сделал бы Сван, – ведь я же ни разу не видела рожающей лягушки. Так или иначе, эта лягушка, которая, впрочем, не просит себе короля, – при жизни мужа она никогда не была такой резвушкой, – будет у нас обедать на следующей неделе. Я ей сказала, что уведомлю вас на всякий случай.

Маркиза де Вильпаризи что-то проворчала.

– Я знаю, что третьего дня она обедала у герцогини Мекленбургской, – сказала она. – Там был Ганнибал де Бреоте. Он потом приезжал ко мне и рассказывал – должна заметить, довольно занятно.

– На этом обеде присутствовал человек гораздо более остроумный, чем Бабал, – снова заговорила герцогиня, этим уменьшительным желая показать свою близость с де Бреоте-Консальви. – Это Бергот.

Мне никогда не приходило в голову, что Бергот остроумен; более того, я считал, что он принадлежит просто к интеллигентной части общества, то есть находится бесконечно далеко от таинственного царства, которое я обнаружил за пурпурными занавесками ложи бенуара, где де Бреоте потешал герцогиню и вел с ней на языке богов недоступный воображению разговор между людьми из Сен-Жерменского предместья. Это нарушение равновесия, предпочтение Бергота де Бреоте расстроило меня. Услышав, что говорит герцогиня Германтская маркизе де Вильпаризи, я особенно пожалел, что прятался от Бергота на представлении “Федры” и не подошел к нему.

– Вот с кем мне хотелось бы познакомиться, – призналась герцогиня, – у нее всегда, точно в минуту душевного прибоя, было видно, как прилив любопытства к знаменитостям в области культуры сталкивается на пути с отливом аристократического снобизма. – Это была бы для меня такая радость!..

Оказалось, что если бы рядом со мной сидел сейчас Бергот, чего я мог добиться без малейших усилий, но что, как я предполагал, создало бы у герцогини Германтской нелестное мнение обо мне, то потом она, вернее всего, позвала бы меня к себе в ложу и попросила привести к ней как-нибудь позавтракать великого писателя.

– Кажется, он был не очень любезен: его представили герцогу Кобургскому, а он не сказал ему ни слова. – Герцогиня Германтская с таким видом отметила эту любопытную черту, словно рассказывала, как китаец сморкался в бумагу. – Он ни разу не назвал его “ваша светлость”, – добавила она, и в эту минуту, глядя на нее, можно было подумать, что она придает этому такое же большое значение, как если бы протестант во время аудиенции у папы отказался преклонить колени перед его святейшеством.

Поведение Бергота занимало ее, но она его не осуждала, более того, оно, видимо, скорее даже нравилось ей, хотя она не могла бы отдать себе отчет, что же, собственно, тут хорошего. Несмотря на странное отношение герцогини Германтской к оригинальности Бергота, я впоследствии имел случай убедиться, что когда герцогиня Германтская, к вящему изумлению многих, заметила, что Бергот остроумнее де Бреоте, то она не так уж была не права. Подобного рода отрицательные мнения, не обоснованные, но, в сущности, верные, высказываются лишь очень немногими светскими людьми, возвышающимися над прочими. Они делают первоначальный набросок той иерархии ценностей, которую окончательно установит новое поколение, ибо прежнюю оно отвергнет.

Вошел, прихрамывая, граф д’Аржанкур, поверенный в делах Бельгии, свойственник маркизы де Вильпаризи, а вслед за ним два молодых человека: барон Германтский и его светлость герцог де Шательро, и герцогиня Германтская сказала герцогу: “Здравствуйте, мой милый Шательро” – с рассеянным видом и не двинувшись с пуфа, она была в большой дружбе с матерью молодого герцога, и тот с детства привык относиться к ней с великим почтением. Высокие, тонкие, с золотистой кожей и золотистыми волосами, настоящие Германты, эти два молодых человека казались сгустками весеннего вечернего света, затоплявшего большую гостиную. По тогдашней моде они положили свои цилиндры около себя прямо на пол. Историк Фронды вообразил, что это они от смущения, что они чувствуют себя здесь как крестьянин, вошедший в мэрию и не знающий, куда деть шляпу. Считая, что сделает доброе дело, если придет на помощь этим неловким и застенчивым, как ему казалось, юношам, он обратился к ним:

– Что вы, что вы, не кладите на пол, вы же их испачкаете.

Барон Германтский скосил на него глаза, внезапно налившиеся ослепительно яркой синевой, и благожелательный историк сразу осекся.

– Маркиза де Вильпаризи познакомила меня сейчас с этим господином, как его зовут? – спросил меня барон.

– Господин Пьер, – тихо ответил я.

– А дальше?

– Пьер – это его фамилия, он замечательный историк.

– Скажите на милость!..

– Нет, сейчас модно – класть шляпы на пол, как сделали эти господа, – пояснила маркиза де Вильпаризи, – я тоже не могу к этому привыкнуть. Но лучше уж так, чем оставлять шляпу в передней, как это всегда делает мой племянник Робер. Когда он ко мне приходит, я говорю ему, что он похож на часовщика, и спрашиваю, не собирается ли он починить мои часы.

– Вы только что говорили, маркиза, о шляпе Моле; скоро мы дойдем до того, что, как пишет Аристотель в главе о шляпах… – начал было историк Фронды, – вмешательство маркизы де Вильпаризи слегка ободрило его, но говорил он все же так тихо, что, кроме меня, никто его не слышал.

– Наша милая герцогиня – это что-то поразительное, – заговорил граф д’Аржанкур, показывая на герцогиню Германтскую, беседовавшую с ***. – Если в салоне находится человек известный, он непременно около нее. Наверняка это какое-нибудь светило. Ну, понятно, не каждый же день Борелли,[150]150
  Борелли Ремон, виконт де (1837–1906) – салонный поэт конца XIX в.


[Закрыть]
Шлемберже[151]151
  Шлемберже Гюстав (1844–1929) – известный в свое время французский историк общественной мысли и культуры.


[Закрыть]
или д’Авенель.[152]152
  Д’Авенель Жорж (1855–1939) – французский историк и экономист, занимался, в частности, французской историей XVII в.


[Закрыть]
Тогда это Пьер Лоти или Эдмон Ростан.[153]153
  Пьер Лоти и Эдмон Ростан – популярные в конце века романист и поэт-драматург.


[Закрыть]
Вчера вечером у Дудовилей, где, кстати сказать, она была дивно хороша в изумрудной диадеме, в пышном розовом платье со шлейфом, она сидела между Дешанелем[154]154
  Дешанель Поль (1855–1922) – французский политический деятель, один из создателей “Аксьон франсез”, крайне реакционной националистической организации.


[Закрыть]
и германским послом; она спорила с ними по поводу Китая; присутствовавшие на вечере, находившиеся на почтительном расстоянии и не слышавшие, о чем они толкуют, спрашивали друг друга, не ожидается ли война. Честное слово, можно было подумать, что это королева со своими приближенными.

Все подошли посмотреть на работу маркизы де Вильпаризи.

– Про эти цветы можно сказать, что они небесно-розовые, – заметил Легранден, – таким бывает розовое небо. Ведь небо бывает не только голубым, но и розовым. Мне же, – зашептал он, чтобы никто, кроме маркизы, его не слышал, – пожалуй, еще больше нравится шелковистость и яркость вашей копии. Вы превзошли и Пизанелло[155]155
  Пизанелло Витторе (1395–1456) – правильнее Антонио де Пуччо Пизано, итальянский живописец и медальер.


[Закрыть]
и Ван-Гейсума[156]156
  Ван-Гейсум Ян (1682–1749) – голландский художник, писал натюрморты (преимущественно цветы) и пейзажи.


[Закрыть]
с их тщательно выписанным, засушенным гербарием.

Самому скромному художнику бывает приятно, когда ему оказывают предпочтение, – он только стремится быть справедливым по отношению к своим соперникам.

– У вас сложилось такое впечатление оттого, что они писали цветы былых времен, цветы нам уже неизвестные, но они досконально изучали свою натуру.

– Цветы былых времен, – как это прекрасно сказано! – воскликнул Легранден.

– В самом деле, вы чудесно рисуете цветущие вишни… то есть нет, майские розы, – заговорил историк Фронды, сознавая, что он не очень-то разбирается в цветах, но уже уверенным тоном, так как про шляпы он почти позабыл.

– Это яблоневый цвет, – обращаясь к тетке, сказала герцогиня Германтская.

– Сразу видно деревенскую жительницу – ты знаешь цветы не хуже меня.

– Ах да, верно! Но я думал, что яблони уже отцвели, – в оправдание себе сказал наудачу историк Фронды.

– Да нет, они еще и не начинали цвести, они зацветут не раньше, чем через две, а то и через три недели, – вмешался архивариус, принимавший некоторое участие в управлении имениями маркизы де Вильпаризи и оттого лучше знавший деревню.

– Да, и то еще только под Парижем – здесь они цветут гораздо раньше. В Нормандии у его отца, – маркиза показала на герцога де Шательро, – чудные яблоневые сады на берегу моря, – прямо как на японской ширме, – так там они становятся действительно розовыми после двадцатого мая.

– Я эти сады никогда не видел, – сказал молодой герцог, – от яблоневого цвета я всегда заболеваю сенной лихорадкой – это просто удивительно!

– Сенной лихорадкой? – переспросил историк. – В первый раз слышу.

– Это модная болезнь, – вставил архивариус.

– Кому как повезет. Можете и легко отделаться, когда на яблоки урожай. Вы же знаете излюбленное выражение нормандца: “когда на яблоки урожай”? – спросил граф д’Аржанкур, – не будучи чистокровным французом, он строил из себя парижанина.

– Ты права, – сказала племяннице маркиза де Вильпаризи, – это яблони с юга. Ветки прислала мне в подарок цветочница. Вас, вероятно, удивляет, господин Вальмер, – обратилась она к архивариусу, – что цветочница посылает мне яблоневые ветки? Но хоть я и старуха, а у меня много знакомых… и несколько друзей, – добавила она, улыбаясь без всякой задней мысли, – так, по крайней мере, показалось всем, а я подумал, что ей хочется сойти за оригиналку и поэтому она, – она, у которой столько блестящих знакомств! – хвалится дружбой с цветочницей.

Блок тоже встал, чтобы полюбоваться цветами маркизы де Вильпаризи.

– Ничего, ничего, маркиза, – сказал историк, снова садясь на стул, – даже если бы опять произошла одна из тех революций, которые так часто заливали кровью историю Франции, – а ведь, боже ты мой, живем мы в такое время, что всего ожидать можно! – вставил он, обводя гостиную подозрительным взглядом, словно желая на всякий случай удостовериться, нет ли здесь кого-нибудь из “неблагонамеренных”, – вы, с вашим талантом и знанием пяти языков, можете быть спокойны: у вас всегда найдется выход из положения.

Историк Фронды все время чувствовал себя прекрасно, – он забыл, что страдает бессонницей. Но вдруг он вспомнил, что не спал шесть суток, и тут усталость, возникшая при одной мысли о ней, всей тяжестью навалилась ему на колени, согнула плечи, а его грустное лицо постарело.

Блок, желая широким жестом выразить свой восторг, задел локтем вазу с яблоневыми ветками, ваза упала, и вся вода пролилась на ковер.

– Пальцы у вас, право, как у феи, – сказал маркизе историк, – он повернулся ко мне спиной и не заметил неуклюжести Блока.

Но Блок вообразил, что слова историка относятся к нему, и, чтобы не подать вида, что он стыдится своей неловкости, развязным тоном проговорил:

– Это не беда, на меня не попало.

Маркиза де Вильпаризи позвонила, и лакей вытер ковер и подобрал осколки. Маркиза пригласила на свой утренник молодых людей и герцогиню Германтскую.

– Не забудь передать Жизели и Берте (герцогиням д’Обержон и де Портфен), чтобы они пришли до двух часов помочь мне, – сказала маркиза таким повелительным тоном, как будто она ей поручала напомнить нанятым метрдотелям прийти пораньше, чтобы подать фрукты.

С принцами крови, бывшими с ней в родстве, а также с маркизом де Норпуа она была далеко не так любезна, как с историком, с Котаром, с Блоком, со мной, – казалось, они интересовали ее лишь с той стороны, что она могла предложить их, как лакомое блюдо, нашему любопытству. Она знала, что ей нечего церемониться с людьми, для которых она была не более или менее блестящей женщиной, но обидчивой и требующей к себе внимания теткой. Ей не было смысла стараться блеснуть перед людьми, которые все равно не изменили бы своего мнения о ее положении в обществе, которые лучше, чем кто-либо, знали ее биографию и чтили в ней ее знатный род. А главное, они были для нее теперь всего лишь выжимками, из которых соку больше уже не добудешь: ведь они не познакомят ее с новыми своими друзьями, не позовут ее вместе повеселиться. Она могла, в лучшем случае, зазвать их к себе, могла говорить о них на своих пятичасовых приемах, как говорила потом в своих воспоминаниях, для которых эти приемы были своего рода репетицией, первой читкой вслух перед избранной публикой. В обществе же, которое маркиза де Вильпаризи с помощью своей знатной родни стремилась заинтересовать, ослепить, приковать, в смешанном обществе Котаров, Блоков, известных драматургов, историков Фронды, – за отсутствием не бывавших у нее представителей высших кругов, – она находила все, что ей было нужно: разнообразие, новизну, развлечения, жизнь; эти люди повышали удельный вес ее салона (и они стоили того, чтобы иногда устраивать им встречи с герцогиней Германтской, хотя все это были люди ей не знакомые): при их содействии на ее обедах бывали замечательные люди, привлекшие ее внимание своими работами, у нее на дому ставились комические оперы и пантомимы под руководством самих авторов, для нее доставались ложи на интересные спектакли. Блок собрался уходить. Во всеуслышание он объявил, что происшествие с опрокинутой вазой – это не беда, а вполголоса говорил другое и уж совсем другое думал. “Если у тебя нет вышколенных слуг, которые умеют так поставить вазу, чтобы она не обливала и не ранила гостей, так нечего пыль в глаза пускать всей этой роскошью”, – ворчал он сквозь зубы. Он принадлежал к числу обидчивых и “нервозных” людей, которые тяжело переживают допущенные ими неловкости, – не беря, однако, вину на себя, – до такой степени тяжело, что эти неловкости на целый день портят им настроение. Он был взбешен, расстроен, решил, что ноги его больше не будет в салонах. Сейчас ему требовалось хотя бы небольшое отвлечение. И тут, на счастье Блока, маркиза де Вильпаризи удержала его. То ли она была осведомлена о настроениях своих друзей, которых влекла за собой вздымавшаяся волна антисемитизма, то ли по рассеянности, но только она не представила Блока гостям. А Блок, неважно знавший правила светского обхождения, вообразил, что перед уходом ему следует вежливо, но отчужденно всем поклониться; он несколько раз кивнул головой и, уткнув бороду в воротничок, на каждого посмотрел сквозь пенсне холодно и недовольно. Но маркиза де Вильпаризи остановила его; ей еще надо было сговориться с ним насчет пьески, которую должны были у нее играть, а кроме того, ей не хотелось отпускать его, не вознаградив знакомством с маркизом де Норпуа (между прочим, ее удивляло, что маркиза до сих пор нет), хотя это вознаграждение было теперь не нужно, потому что Блок уже решил уговорить двух певиц, о которых он рассказывал маркизе, спеть у нее даром, только ради славы, так как на ее приемах собирался цвет европейского общества. Кроме них, он предложил пригласить еще и трагическую актрису, “с ясными глазами, прекрасную, как Гера”,[157]157
  …“с ясными глазами, прекрасную, как Гера”… – Цитата из Гомера в переработке французского поэта Леконта де Лиля. Переработки и парафразы античных произведений вошли в его сборник “Античные стихотворения” (1852).


[Закрыть]
обладающую даром пластически изображать то, о чем идет речь в лирически окрашенной прозе, которую она читает. Но маркиза де Вильпаризи, узнав ее фамилию, отказалась от нее по той причине, что это была подружка Сен-Лу.

– У меня добрые вести, – сказала она мне на ухо, – я уверена, что все это у них держится на волоске, они вот-вот разойдутся, несмотря на то, что тут сыграл скверную роль один офицер, – добавила она. – Семья Робера смертельной ненавистью возненавидела князя Бородинского за то, что он по просьбе парикмахера отпустил его в Брюгге, и обвиняет его в покровительстве преступной связи. Должно быть, это отъявленный негодяй, – произнесла маркиза де Вильпаризи с видом возмущенной добродетели, который умели принимать даже самые распутные из Германтов. – Отъявленный негодддяй, отъявленный негодддяй, – повторила она, произнеся слово “негодяй” через три “д”. Чувствовалось, что она не сомневается, что князь Бородинский участвовал во всех кутежах Сен-Лу. Но так как любезность въелась в плоть и кровь маркизы, то неумолимо строгое выражение, с каким она говорила об этом ужасном капитане, которого она называла “князь Бородинский” с насмешливой торжественностью женщины, в чьих глазах Империя не стоила ломаного гроша, сменилось относившейся ко мне ласковой улыбкой и механическим подмигиванием, будто мы с ней в чем-то были сообщниками.

– Я люблю де Сен-Лу-ан-Бре, – заявил Блок, – хотя он и скотина, люблю за то, что он прекрасно воспитан. Я очень люблю прекрасно воспитанных людей – это такая редкость! – продолжал он, не сознавая, – потому что сам-то он был отвратительно воспитан, – что слушать это никому не доставляет удовольствия. – Сейчас я вам приведу пример его безукоризненной благовоспитанности, пример, на мой взгляд, очень убедительный. Однажды я увидел его вместе с одним молодым человеком, когда он собирался сесть на свою колесницу с прекрасными ободьями, после того как собственноручно надел великолепную сбрую на пару коней, откормленных овсом и ячменем, по каковой причине ему не надо было взбадривать коней сверкающим в воздухе хлыстом. Он нас познакомил, но я не расслышал, как зовут молодого человека, – мы же ведь никогда не слышим, как зовут тех, с кем нас знакомят! – добавил он, смеясь: это была шутка его отца. – Де Сен-Луан-Бре держался просто, не заискивал перед молодым человеком, по-видимому, нисколько не стеснялся. А через несколько дней я случайно узнал, что молодой человек – сын сэра Руфуса Израэльса!

Конец этой истории не так покоробил присутствовавших, как ее начало, потому что она осталась для них непонятной. Дело в том, что сэр Руфус Израэльс, который для Блока и для его отца был чуть что не особой королевского рода, сэр Руфус Израэльс, перед которым Сен-Лу, с точки зрения Блока, должен был трепетать, в глазах Германтов представлял собой выскочку-инородца, только что терпимого в обществе, и дружбой с ним никому из них не пришло бы в голову гордиться, уж скорее наоборот.

– Мне об этом сказал, – продолжал Блок, – приятель моего отца, доверенное лицо сэра Руфуса Израэльса, человек совершенно необыкновенный. Презанятнейшая личность! – добавил он с той безапелляционностью и с той восторженностью, с какой мы высказываем чужие мнения.

– Скажи, какое состояние у Сен-Лу? – шепотом заговорил со мной Блок. – Ты, конечно, понимаешь, что мне на его состояние плевать с высокого дерева, но это я, понимаешь, с бальзаковской точки зрения. И не знаешь ли ты, во что он вложил свой капитал: во французские бумаги, в иностранные, в имения?

Я ничего не мог ему сообщить. Перестав со мной шептаться, Блок громко попросил позволения открыть окна и, не дожидаясь ответа, направился к одному из окон. Маркиза де Вильпаризи сказала, что отворять окна нельзя, что она простужена. “Вы боитесь свежего воздуха? – разочарованно спросил Блок. – Но ведь на дворе тепло!” Он засмеялся и обвел глазами собравшихся, словно требуя от них поддержки в споре с маркизой де Вильпаризи. У этих благовоспитанных людей он ее не нашел. Задорный его взгляд, которому никого не удалось зажечь, смирился и снова стал серьезным; о своем поражении Блок объявил громогласно: “Ведь тут, по крайней мере, двадцать два градуса, а то и все двадцать пять! Я в этом совершенно уверен. С меня семь потов сошло. Но я не имею возможности, подобно мудрому Антенору, сыну реки Алфей, погрузиться в отчие воды[158]158
  …подобно мудрому Антенору, сыну реки Алфей, погрузиться в отчие воды… – Антенор был одним из тех троянцев, которые призывали примириться с греками и вернуть им Елену. В “Илиаде” (V, 546) сыном реки Алфеи назван Орсилох. Пруст путает также реку Алфею и божество одной из рек Алфея.


[Закрыть]
и, прежде чем сесть в сверкающую купель и умаститься елеем, остановить выделение пота”. Удовлетворяя свойственную людям потребность убеждать других в разумности медицинских советов, пользу которых они проверили на себе, Блок добавил: “Ну, раз вы полагаете, что так для вас лучше!.. Я держусь противоположного мнения. Потому-то вы и простужаетесь”.

Блок чрезвычайно обрадовался предстоящему знакомству с маркизом де Норпуа.

– Хорошо, если б маркиз сказал, что он думает о деле Дрейфуса, – снова заговорил он. – Я плохо знаю образ мыслей людей, ему подобных; получить интервью у такого видного дипломата – это было бы небезлюбопытно, – заключил он ядовито, чтобы не подумали, будто он считает себя ниже маркиза.

Маркизе де Вильпаризи было неприятно, что Блок и об этом сказал громко, но она быстро успокоилась, уверившись, что архивариус, из-за националистических убеждений которого она все время была как на иголках, сидит далеко от Блока и что слышать его он не мог. Блок больше ее шокировал, когда он, наущаемый демоном дурного воспитания, который сначала сделал так, что он перестал видеть, что у него перед носом, со смехом спросил, вспомнив отцовскую шутку:[159]159
  …вспомнив отцовскую шутку… – Пруст вспоминает эпизод из романа “Под сенью девушек в цвету”, обед героя и Сен-Лу у Блока и рассуждения Блока-отца об исходе военного столкновения России и Японии.


[Закрыть]

– Не его ли это ученый труд, где доказывается, что русско-японская война неминуемо окончится победой русских и поражением японцев? А не впал ли он в детство? Должно быть, это его я видел недавно: прежде чем сесть в кресло, он сначала примерился, а потом подкатил к нему, как на роликах.

– Этого не могло быть! Одну минутку! – сказала маркиза. – Не понимаю, что он там делает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю