Текст книги "Всё и сразу"
Автор книги: Марко Миссироли
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Я поднял, они уравняли; поменяв карты, я поставил по маленькой, они подняли, я в свою очередь тоже поднял, после чего пасанул. Русский выиграл тысячу четыреста, венецианец проиграл.
Мы как раз сыграли третью, когда хозяин привел молчаливого хамелеона лет сорока пяти в очках в титановой оправе. Хамелеоны: игроки, которые только присматриваются к столу и до поры до времени в игру не лезут.
Перед последней раздачей мы сделали перерыв. Я встал поглядеть в окно, следом поднялись остальные. В перерывах я всегда старался смотреть в окно. Здесь окно выходило в парк: женщина с терьером на коленях уже отправилась восвояси, скамейка опустела. Из пепельниц на столе тянулся сизый дымок. Я все стоял у окна. Русский прикупил еще фишек, венецианец развалился на диване. Хамелеон проследовал к напиткам, девица, прислонившись к стене, крутила часы на запястье. У меня оставалось двести евро с мелочью, хватит только на то, чтобы пасануть и уйти при своих. Уйти при своих: не рисковать и сбросить карты, потеряв лишь начальную ставку.
Я достал чековую книжку и выписал чек еще на тысячу восемьсот.
У-у-у, у-у-у: он воет весь вечер, до самой полуночи или даже позже. Мучается от того, что прошел еще один день. Скулеж, переходящий в урчание.
Следующие несколько часов дела идут по-разному. Он то дремлет, то просит ему почитать, то включает телевизор, то расспрашивает о Биби.
На сей раз требует альбом с фотографиями. Листая, вспоминает, что его мать держала запряженную белой кобылой двуколку, чтобы по воскресеньям объезжать Сан-Дзаккария.
– Сто тысяч евро не жаль, лишь бы туда вернуться. – Он тут же заходится кашлем.
– Она и правила сама?
– Решено, продаю здесь все и за сотню тысяч евро возвращаюсь на двуколке в одно из тех воскресений.
– За такое ста тысяч маловато будет.
– Ну, а ты?
– А что я?
– Что вспомнишь и сколько заплатишь?
– Опять эти дурацкие игры, – мне отчего-то смешно.
– Ты ж сам их и начал, не я.
Я задумываюсь, присев на край кровати, хотя точно знаю ответ:
– Несколько дней до Рождества, мы с Катериной сидим за столом в кухне. Я мелкий еще совсем, в духовке печенье с разноцветной глазурью, а она шепчет: завтра сочельник, Котя.
– Чудесно.
– Подозреваю, я был тогда абсолютно счастлив.
– И сколько ты готов заплатить?
– Пятьдесят тысяч.
– А сотню тогда за что отвалишь? За Биби?
– Эк тебя на ней переклинило…
– Маме бы она понравилась.
– Ты ее даже не видел!
– Так и я прежнюю, Джулию, толком не видел.
– Она-то тут при чем?
– Мама считала, что ты ее с собой не берешь, чтобы ненароком на кон не поставить.
– Но я же к вам ее привозил!
– Ну да, раза три.
– И что?
– А то, что карты из тебя даже чувства к женщинам вытравили.
– Как бы то ни было: на Биби полсотни. – Взбиваю себе подушку.
– Полсотни за роман, которому всего пара месяцев?
– А что? Она красивая.
– Насколько красивая?
Растягиваюсь рядом:
– Мне с ней хорошо.
– Тогда сотню на Биби. А еще на что?
– Не занудствуй, Нандо.
– Ну же! – петушится он. – Давай!
Я гляжу в потолок.
– Розовая ночь, когда мне выпала тройка[34]34
Розовая ночь – летний праздник в Римини.
[Закрыть].
– Ого!
– Ага.
– И сколько ты выиграл?
– Не так чтобы очень много. Но тройка выпала.
– А покер выпадал?
– Да нет, конечно.
– Не выпадал, значит, покер? Четыре очаровательные карты, тебе бы непременно понравилось.
– Еще бы.
– А кому-нибудь из знакомых выпадал?
Я киваю:
– Одному парню из Буччинаско.
– И сколько он выиграл?
– Уже и не припомню.
– Счастлив он был?
– Мы никогда не бываем счастливы.
– Вы?
– Тебе бы в карабинеры да в участке на виа Дестра дель Порто допросы вести.
– Ну, расскажи, что это за «вы» такие?
Я осекаюсь, едва не ляпнув: те, кто живут полной жизнью. Но он уже зевает, рассеянно прикрывая рот рукой, потом вдруг резко отдергивает:
– Четыре карты, стало быть, просто чудесно. Какие-нибудь живописные руины, только чуток в порядок привести, и чтоб непременно с бассейном.
– Что еще за руины?
– Мой выигрыш в покер.
– Тогда уж мансарда в Буэнос-Айресе.
Он морщит нос:
– А разве не в Лондоне?
– В Буэнос-Айресе тоже играют в покер.
– Фриттата с колбасой.
– Сиськи.
– Локомотивы, которые гудели, подходя к станции, да так, что мы в цеху их слышали. Тина Тернер. Двуколка и белая кобыла.
– Карты.
– Да уж знаю, – удрученно вздыхает он.
– А если знаешь, зачем спрашиваешь? У тебя двуколка, у меня карты.
– Двуколка по воскресеньям, сразу после полудня.
Я сажусь на кровати, помогаю ему повернуться. Он что есть силы вцепляется в мою руку:
– А еще, бывало, по воскресеньям вожжи брал папа…
Чуть позже в дверь звонит дон Паоло, звонит уже второй раз. Нандо машет рукой, мол, не открывай, потом, минуты через три, выглядывает в окно, а тот все не уходит.
– Ладно, пускай поднимается.
Отказавшись от кофе, Паоло отстегивает связку ключей, бросает их на столе вместе с курткой и топает наверх, в спальню. Обходит кровать, присаживается на край.
Я прячусь от них в гостиной, в кухне, снова в гостиной, пока наконец не спускаюсь во двор и не задираю голову, глядя на горящие окна.
Они просиживают вместе около часа. Дон Паоло снова натягивает куртку, берет ключи. Выхожу его проводить.
– Знаешь, что мне сказал однажды Андреотти? «Все истинно верующие по сути своей романтики».
– Это Нандо-то романтик?
– Не иначе: как-никак девять лет в компартии…
Когда я снова оказываюсь наверху, он уже включил телевизор и, жалуясь на бок, щелкает каналами. Принимает морфин, вскидывает на меня глаза:
– Я спросил у Паоло, что лучше: верить самому или чтобы верили тебе.
– Ни то, ни другое. – Я укрываю его до пояса.
– Паоло почему-то уверен, что там я обязательно ее встречу. Ее, маму. – И вот уже он хочет ехать к ней, немедленно: поднимается, отбросив одеяло, ковыляет в сторону ванной. – Только побреюсь сперва.
Собрав все необходимое, приношу ему стул. Он усаживается и начинает разглядывать себя в зеркале.
Я тем временем иду к себе, складываю в корзину белье на постирушку: из чистого остались только штаны и джинсовая рубашка. Плюс кое-что из старья в шкафу: спортивный костюм, вельветовый пиджак, боевая толстовка. На днях я сказал ему, что за одеждой съезжу в Милан, заодно и в университет загляну. Поискал папку с медицинскими заключениями, чтобы передать в Онкоцентр в Нигуарде, но не нашел.
– Поезжай так, – отмахнулся он.
– Куда ты их дел?
– Перетопчемся.
– Хрена с два.
– Перетопчемся, – и тихонько добавил: – Адриатики-то в Милане нет.
Возвращаюсь в ванную, к нему. А он все головой вертит, пытаясь поймать свет, да пальцем по носу водит:
– Паршиво выгляжу. Давай лучше дома останемся.
Квартиры, где мы играли, все время менялись. Повторялись, крайне редко, лишь самые надежные, предоставленные по очереди участниками или агентами по недвижимости из тех, кто не сумел найти долгосрочных арендаторов и теперь готов был сдавать помещения на шесть часов, на полдня, на сутки. Оплата наличными, вчерную, плюс взнос за уборку. Виа Витрувио, виа Фьямма, корсо Верчелли, лучше в пределах второго кольца, почти всегда без мебели, не считая стола со стульями и дивана. Затем пять месяцев играли в пустующей квартире на виа Баццини: столешница из вишни, ванна на ножках-лапах, обои в ромбик, мармелад в серебряной миске.
Мы старались не шуметь, не вешали табличку на домофоне, приходили и уходили по одному.
– Ты ведь почему играл? Потому что натура у тебя такая, Сандрин.
– Какая?
– Да такая, шаляй-валяй.
– Хочешь знать, почему я играл? Нравилось, вот и все!
– И что ты хочешь сказать этим «нравилось»? Я, может, тоже сыграть люблю, только монету не ставлю!
– Просто тебе не везло.
– Ха, как же! Помню, в Милано Мариттима, в той халупе, чуть ли не миллионами швырялись.
– А ты не при делах?
– Так у меня ж девчонки.
Он предпочитает побыть один, ни с кем не общаясь. Но день на день не приходится: если повезет, и на звонки отвечает, и строчит что-то в мобильнике, то и дело громогласно объявляя, что зайдет дальний родственник или бывший коллега. Сегодня вот, например, дружок из Червии.
– У тебя и друзья есть?
Он как-то признался, что после свадьбы всех растерял. Остался только теннис с железнодорожниками и вечера с мужьями ее подруг. Он потихоньку влился, даже стал душой компании, а потом вдруг: этот мне не нравится. Почему не нравится? Шестое чувство. А с тем не хочу больше общаться. Почему не хочешь? Шестое чувство. А тому нельзя доверять. Откуда ты знаешь? Шестое чувство. Чувство, что все они поголовно влюблены в его Катерину.
Дружок из Червии действительно заходит, но даже куртки не снимает, у него девичьи ресницы, а говорит, будто кашу жует. Называет его Фердинандо. В какой-то момент я слышу, как они друг друга подкалывают: в молодости, что ли, привыкли так развлекаться?
Телефон зазвонил в поезде, на полпути в Болонью. На экране высветился номер с кодом Римини. Стоило мне снять трубку, как некий голос сообщил, что я выиграл шестьдесят.
– Что-что?
– Шестьдесят евро, дорогуша!
– Алло? Кто это?
– Эммет88.
– Бруни, ты?
– Правильно сделал, что поставил десятку, а не пятерку.
– Эммет выиграл?
– У тебя дар, Сандро.
На мне его ржаво-бурый свитер с заплатками на локтях, от которого разит лосьоном после бритья, – он разглядывает меня, как в детстве, когда я брал у него что-нибудь поносить.
– Плечи шире, что ты вечно горбишься!
Я расправляю плечи, встаю перед ним, разглаживаю плотный кашемир на груди, животе, боках, локтях:
– Не слишком кургузо?
– Тебе идет, – подозвав меня ближе, он протягивает руку и помогает одернуть сзади. – Катерина его на целый день замачивала, но запах мой так и не отбила.
И закрывает глаза.
– Алло, Сандро? У меня для тебя кое-что есть. Ветер, а не конь!
– Привет, Бруни! Я в универе, потом перезвоню, можно?
– Фаворит сдулся, но об этом пока никто не знает. Ирландец его живьем сожрет.
– Я свой выигрыш, те шестьдесят, потихоньку в «Диане» спускаю. Знаешь это место? Тортеллини в бульоне – пальчики оближешь.
– Поставь двадцатку на ирландца. Ветер, не прогадаешь!
– Ну, не знаю, Бруни…
– С твоим-то даром грех не поставить!
– Двадцатку?
– Да, двадцатку.
Засыпает он всегда часов в восемь вечера, но спит неспокойно: приходится держать дверь открытой, чтобы я мог услышать, если вдруг что понадобится. Просится в туалет, сменить позу, месяц назад хотел выйти на террасу вдохнуть первый прохладный бриз.
На сей раз он отрубается сразу, а следом и я. Проснувшись на рассвете, сразу бегу к нему: он не спит и вроде ничем не занят, но вид такой, будто всю ночь глаз не сомкнул.
– Два важных момента, Сандрин.
– Слушаю.
– Тебе нужен помощник, какой-нибудь медбрат из больницы на виа Дарио Кампана, а то ты совсем вымотался.
– Ничего я не вымотался.
Он переводит дух:
– А другое дело вот какое. Хочу маме цветов отвезти.
– Я отвезу.
– И меня захвати.
– Сегодня?
– Завтра у меня сил не будет.
Я не спеша помогаю ему со спортивным костюмом: сперва треники, потом куртку. Держась за перила, спускаемся по лестнице, садимся в машину. Он радуется, что поедем на «пятерке». Сиденье отодвинуто, вдоль дверцы уложена подушка, и когда на выезде из двора машину слегка подбрасывает, он показывает мне большой палец: мол, окей. Сразу набираю скорость, так «рено» меньше мотает. Хотя вообще-то она не хотела, чтобы ей носили цветы.
За двадцать минут он несколько раз меня поправляет, не давая срезать повороты, и, конечно, сразу замечает у входа на кладбище Леле: тот уже поджидает нас, присев на капот своей машины.
– Ты и его сдернул.
– Пустяки.
Леле открывает ему дверцу, подхватывает подушку, пока та не упала. Мы помогаем Нандо выбраться и под локотки ведем к колумбарию. Там берем на руки, шатаясь, взбираемся по лестнице.
– Прошу прощения.
– Да что уж… – Леле отходит, оставляя нас вдвоем.
Я провожу его к ней, помогаю усесться в кресло и ретируюсь, а он еще долго глядит на надгробие, подперев правой рукой подбородок.
Когда мы возвращаемся домой, он уже совершенно измотан. Но оставленный в ванной свет, разумеется, замечает.
– Потом выключу.
– Вечно у тебя все потом…
Я даже не успеваю переодеть его на ночь. Он просто падает на кровать: веки полуприкрыты, что-то бормочет, но слов не разобрать. Как можно аккуратнее укладываю, поднимаю жалюзи, и в комнату вместе с ранним закатом входит вечер.
Уходя, думаю закрыть дверь, но в итоге оставляю щелку. Потом принимаю душ, разогреваю пьяду. Немного прошутто, немного страккино. Жую, глотаю, за окном Сабатини разожгли мангал, дым валит клубами, а косой луч света освещает кактус на подоконнике, нашу этажерку… И кофемолку, стоящую только красоты ради.
– Сколько ему осталось?
– Пара месяцев, от силы три. – Меня онколог тоже держит в дверях.
– Поджелудочная, как у его отца.
– При мне он об этом не упоминал. – Обойдя стол, она наконец садится в кресло, жестом предлагает мне устраиваться напротив. Я остаюсь стоять. Стены в кабинете лимонные, на дальней фотография ребенка в белом фехтовальном костюме. И никакой тебе безмятежности.
Три месяца. Сегодня пошел четвертый. По вечерам он иногда рассказывает мне, какие гирлянды вешают Сабатини на Рождество: если они, как обычно, решат повесить их заранее, месяцев станет пять.
Я выиграл на Эммете88, выиграл на том ветре-ирландце. И, когда снова приехал на ипподром, Бруни сразу усадил меня рядом с собой у мониторов. Потом мы немного побродили вокруг, он показал мне конюшни. На сей раз выбор пал на чистокровного арабчака. Вложишь десятку – получишь в три с половиной раза больше. Был еще один запаленный датский жеребчик, на котором успели поставить крест: тут десятка принесла бы целых сто двадцать.
Мы остановились у стойла, где каспийской лошадке разминали круп.
– Ставлю на обоих. На арабчака и на датчанина.
Бруни, смерив меня взглядом, прищелкнул языком:
– Смотрю, скачки тебе по душе.
– Был бы выбор, предпочел бы карты.
– Даже так?
– В детстве, помню, с дедом играл и все время выигрывал.
Сегодня он предупреждает об очередном посетителе: Патриция. Патриция? Ну да, Патриция-с-Сардинии. В разговорах со мной он звал ее только так. А вовсе не Патриция-из-душа, как про себя называл ее я. Мы не виделись с маминых похорон, и за все время, что я в Римини, перекинулись разве что парой слов по городскому телефону, да еще открытка была.
Она приезжает после обеда, в плаще и с подарками, в глазах ужас. Обнимает меня, и сразу: запах можжевельника, спущенный под бьющей струей воды купальник. Легкое покалывание в носу. Лето 1998-го.
Я говорю, что он задремал, предлагаю кофе. Да, это она: лицо неуловимо светится, высокая грудь натягивает джемпер. В глаза смотрит лишь изредка, вскидывая голову.
Болтаем ни о чем: о проблемах с бедром у собаки, о переезде из Морчано в Римини, об октябре, больше похожем на сентябрь. Потом ее взгляд падает на записную книжку с рецептами.
– О, Катеринино рагу!
– С необычным ингредиентом.
– Точно, панчетта в фарше…
Я пью кофе. Патриция тоже делает глоток.
– В конце концов, твоей маме такая жизнь нравилась. – Она утирает губы бумажной салфеткой, ужаса в глазах больше нет. В этот момент он просит ее подняться.
За тот стол в Брере я сел, имея на руках половину наших с Джулией сбережений, снятых со «счета на будущее». Это название придумала она, буквально наутро после того, как мы сходили в банк его открыть. Деньги я снял накануне праздника Святого Амвросия.
Место было назначено неподалеку от Сан-Симпличиано, на третьем этаже невысокого грязно-серого здания, а вокруг расстилался Милан, где стоят у окон страдающие от одиночества вдовы.
Я играл без оглядки, поскольку новичков не приглашали, был только ближний круг: встреча старых друзей, объединенных… Чем?
В первых двух партиях это сошло мне с рук: две пары с банком в тысячу двести и пара семерок, на которых я без особых потерь спасовал. Потом банк стал расти, и сначала я проиграл тысячу восемьсот, а в итоге потерял все, да еще триста остался должен.
Он снова засыпает, и я не успеваю убрать с постели номер «Ресто дель Карлино»[35]35
«Ресто дель Карлино» – региональная ежедневная газета.
[Закрыть], бутылку воды, сигареты и пепельницу, альбом Челентано, который подарила Патриция-с-Сардинии. Они проболтали целых сорок минут.
Я тоже клюю носом, и будит меня только стук пятки по кровати. Он приноровился засыпать, свесив ногу, и сейчас, как и каждую ночь, стучит пяткой.
Сна ни в одном глазу, приподнимаюсь на локте, включаю свет, тянусь к прикроватной тумбочке. Рука нащупывает стопку материалов по рекламе ликера «Рабарбаро», коробку печенья, бутылку кинотто. В телефоне сообщение от Биби: предпочитает пойти со мной вдвоем, а не с Леле и остальными. Предлагает субботу, но я пока не знаю, что делать с Нандо.
Стук стихает, я слышу, что он меня зовет.
Прихожу. Голова над подушкой, рука приподнимает простыню, указывая на пижаму.
– Вот гадость, – шепчет он.
– Сейчас все уберем…
Добравшись до ванной, он начинает раздеваться, помогаю только со штанами. Сажаю его в душевую кабину, он вскакивает, отодвигая пластиковую табуретку:
– Я постою.
– Лучше садись.
– Придется надевать эту штуку, Сандрин. Я ж под себя нассал.
– Мы же договорились, никаких подгузников, верно? Садись.
Но он все упрямится, отказывается садиться. Протягиваю гель для душа и жду, пока польется вода. Он заметит даже тень отвращения, всегда замечает. Я не реагирую, а он все равно смотрит, не отрывается: понимает, что мне неловко, – ему и самому неловко. Голое, словно невесомое тело, проступившие вены, вздувшийся, нависающий над лобком живот и узловатый член – единственное, что не сдается болезни.
Первую нашу поездку в Рим на теннисный матч я подарил ему на шестьдесят шестой день рождения, только чуть заранее. И так тщательно упаковал билеты, что он, вскрыв конверт, не сразу понял, что держит в руках.
– Это финал, – заметила она, опередив меня.
– Финал… – повторил он, вглядевшись повнимательнее. Потом убрал билеты в комод в гостиной дожидаться мая, но, по ее словам, то и дело лазал проверять, на месте ли. Когда подошло время, мы решили добираться поездом, он из Римини, я – из Милана, а в Болонье встретиться и дальше ехать вместе.
В Риме он все порывался тащить мой чемодан – сперва в метро, потом по дороге до виа деи Гракки, где я забронировал гостиницу. И даже услышав, как я уточняю у дежурного, точно ли номер двухместный, и только тогда поняв, что будет ночевать в одной комнате с сыном, невозмутимо протянул документы.
Я предоставил ему кровать у окна, на которую он немедленно и уселся, проверяя матрас, после чего оккупировал ванную: лосьон после бритья, зубная щетка и паста заняли всю раковину. Свою одежду он развесил на плечики, чемодан сунул в шкаф и остался стоять:
– Главное – порядок, Сандро.
– Не начинай.
Поужинали в ближайшем ресторанчике карбонарой и вином с окрестных холмов, закусили цикорием, припущенным с острым перцем. Почти не разговаривали, потом поднялись и прогулялись до пьяцца дель Пополо, над которой уже витал аромат предвкушения: бог знает, что там завтра, бог знает, каким будет матч. Но чем сильнее вечерело, тем больше меня смущала необходимость вернуться в гостиницу, подняться по лестнице, войти в наш общий номер, по очереди принять душ, чтобы в итоге оказаться в одних трусах и майке в полуметре друг от друга, на соседних кроватях.
Тогда-то мы и позвонили Катерине:
– Да-да, все хорошо, только Нандо весь шкаф захватил.
– Да ладно тебе, ну-ка, передай-ка мне трубочку…
Потом он, надев очки, долго изучал карту Рима, а я продолжал тупить в мобильник, пока мы наконец не выключили свет и не пожелали спокойной ночи уличному фонарю на виа деи Гракки, чей свет, проникая сквозь опущенные жалюзи, очерчивал контуры его тела: сперва он лежал на боку, затем перевернулся на спину, грудь расправилась, и он захрапел.
Вид у него поутру был точь-в-точь как в Валь-ди-Фасса, или на Сардинии, или в тот раз в Лондоне: испуганный, но донельзя счастливый, в рюкзаке – пара кепок, ветровка и запасная футболка, в кармане брюк – таблетки от сердца. К стадиону «Форо Италико» мы подходили в плотной толпе, только для нас эта теснота означала… даже не знаю… обретенное чувство локтя, контакт на минимальном расстоянии: я сдерживал его нетерпение, его бесила моя заторможенность.
Издалека заметив Центральный корт, мы направились туда, и он аж подскочил, обнаружив, что на соседних полях уже разминаются финалисты. Шею вытянул и скорей-скорей, поглядеть, не найдется ли и для нас местечко. А когда оно все-таки нашлось, ровнешенько там, где Надаль отрабатывал форхенд, так и остался сидеть с рюкзаком на коленях, приговаривая: «Надо же, глянь-ка!», – только кепку мне протянул и свою надел.
Ровно в два мы поднялись на трибуну. Из-за послеполуденной жары места он подыскал на самой верхотуре. Всю игру мы сидели как на иголках: каждую ошибку Надаля он встречал гневным выкриком, однако поняв, что Федерера мучают боли в спине, принялся болеть и за него. И уже снова сгорал от нетерпения: так хотел вернуться домой, чтобы все ей рассказать.
– Вот гадость, – слышу я снова. – Обоссался как годовалый.
Помогаю ему выйти из душа. Он хочет еще немного посидеть перед зеркалом. Но прежде делает левой ногой подобие легкого па.
– Ого, да это ж Пасадель!
– Куда мне, теперь-то…
– Давай, прыжок Ширеа!
– Эх, что за вечер был у нас с мамой на Большом рождественском балу в «Байя Империале»…
Я вытираю ему спину и плечи, шею, спускаюсь к пояснице и снова поднимаюсь наверх, а он тем временем промокает другим полотенцем живот и грудь. Музыку поставить на сей раз не просит.
Закончив с полотенцем, расправляет его на коленях и складывает аккуратным прямоугольником.
– Знаешь, что я тебе скажу, Сандро? На тот миллион из нашей игры я, пожалуй, в Швейцарию поеду, и концы в воду.
– Это что-то новенькое.
– Нет, серьезно!
– Легально откинуть концы можно куда дешевле… – Я беру фен и принимаюсь сушить ему голову. – Вот бы мне в сорок лет такую шевелюру.
– А они еще хотели меня лысым оставить, – хрипло усмехается он. – Зачешешь направо, ладно?
Но я нарочно их взъерошиваю, под молодого Волонте.
«Байя Империале» в Габичче. Большой рождественский бал, где он был с ней. И где изобрел коронный трюк Пасаделя – прыжок Ширеа.
Бросаюсь искать фотографии, но ничего не могу найти. Спрашиваю, куда он их подевал. Да их и не было никогда, Сандрин. Но я же видел. Да брось: это мама тебя рассказами про тот бал закормила, вот в голове и отложилось.
Я возвращаюсь в кабинет, перерываю альбомы – ничего.
Вращение стопой да покачивание бедрами: вот и вся ее тренировка. Она ложилась на спину и, вскинув ноги, очерчивала круги по и против часовой стрелки, чтобы связки не теряли эластичности, а мышцы укреплялись. Лучший вариант для буги или шэга: начать движение еще до того, как заиграет музыка.
Он: вращать тазом, словно гоняя невидимый хула-хуп, раскрыть бедро, вытянуться в струнку – все ради того, чтобы, перебросив Катерину справа налево, ухватить ее за руку и отшвырнуть, словно йо-йо.
В ночь на Успение им позвонили сказать, что, раз их сын не выплачивает игровые долги, придется взяться за семью.
На следующий день он сам набрал мне в Милан, притворившись, будто ничего не происходит: «Как дела, как сам?» Потом перезвонила она и все рассказала. А в конце добавила:
– Папа расплакался.
– Ну-ка, ну-ка: что за голос был у человека, который с вами говорил?
– Ты теперь по гроб жизни в это влез, да?
– Какой был голос?
– Вежливый. Мужской.
– Что значит вежливый?
– Сказал, если не заплатишь, для нас для всех это добром не кончится.
– Фигня.
– Сколько ты должен?
– Восемьсот тысяч.
– Господи…
– Да ладно.
– Кончай шутки, Сандро!
– Я абсолютно серьезен.
– Я дам тебе денег, если пообещаешь бросить. Только скажи, сколько ты должен.
– Ни гроша ломаного.
– Не ври!
– Хватит!
– Я дам, сколько нужно.
– Я сказал хватит!
– Это тебе уже хватит! – И она тоже разрыдалась. – Родила на свою голову наркомана…
Перед сном из его комнаты доносится жуткий грохот. Бегу туда. Он стоит, вцепившись в штору, на одной ноге, другую волочит.
Поддерживаю его под руку.
Он отчаянно пытается встать ровнее, но тут штора обрывается, и он падает.
Наклоняюсь, чтобы помочь ему подняться.
Он копошится на полу, как упавший на спину таракан. Хватается за вторую штору, чуть приподнимается, но крючки и тут не выдерживают.
– Какого хрена! – обнимаю его и тяну вверх.
Он меня отпихивает.
Я хватаю снова, вцепляюсь крепче, тащу в сторону кровати. Его трясет, ребра торчком. Водружаю половину его задницы на матрас, но он отталкивает мои руки, бьет в плечо, толкает.
– Эй! – кричу я.
Он бьет снова.
– Эй! – Я нажимаю плечом, но он, высвободив руку, пытается влепить мне затрещину.
Приподнявшись, я теряю равновесие, ударяюсь о тумбочку и остаюсь на ногах только потому, что хватаюсь за стену и за фигурку японского рыбака.
– Какого хрена?
– Я в кухню иду!
– Идешь? Хрена с два! – Я сбрасываю рыбака на пол. Звенят осколки, он недоверчиво задирает голову, и только поняв, что произошло, сдается. Потом оборачивается к двери и видит, как я ухожу.
Той ковбойской ночью, рассказав мне о диагнозе, он сел на крыльцо. Руки в карманы сунул и сидел так, задранный воротник рубашки перекосился:
– Ноги-то как хорошо вытянуть, а, Сандрин!
Я оставляю его среди осколков рыбака. Выхожу из дома, сажусь в машину и принимаюсь нарезать круги, потом сажусь в баре «Серджо», выпиваю стакан пива, другой, заедая чипсами и соленым миндальным печеньем. Вижу, они заменили игральный автомат на дартс с электронными датчиками. Играю партию: из пяти бросков три на каких-то полпальца не попадают во внутреннее кольцо. Кто-то из стариков-завсегдатаев поднимает голову, всматривается и снова погружается в газету.
Вернувшись, застаю в его комнате свет. Поднимаюсь, заглядываю: сидит на полу, подложив под спину матрас, пытается собрать своего рыбака.
– Выброси, – бормочет. – Выброси все это к чертовой матери.
Подхожу, на сей раз он не сопротивляется. Поднимаю его, укладываю в постель.
– А всего-то покухарить хотел.
– И что бы ты приготовил?
– Голубя. У меня в морозилке лежит.
– Ну вот, настрой, значит, уже боевой.
Потом он засыпает.
Осколки я раскладываю по столу в кабинете, правда, склеить могу только самые крупные. В итоге к концу моих трудов у японского рыбака недостает рук и куска плаща.
Знать, что он умрет, и находить в этом утешение.
– У тебя дар, Сандро! Потому ты у деда в карты и выигрывал!
– Брось, Бруни, какой еще дар…
– Так я ж говорю: карты! Это даже лучше, чем лошади. Лошади себе на уме, а с картами все делаешь сам.
– Да я не знаю, что делать!
– Еще как знаешь!
– Ничего подобного!
– А тебе и не нужно быть знатоком, Сандро. У тебя дар! Слушай, давай так: сыграешь разок и поглядишь, зайдет или нет.
– Разок?
– Ну да, один разок.
– И когда же?
– Выясню, и сразу тебе звоночек.
По утрам я больше не просыпаюсь в тревоге о нем: не думаю, случится это сегодня, завтра или через несколько недель. Уже пару дней, открыв глаза, кошусь на окно, за которым свистит, отвечая зову маяка с Адриатики, парочка дроздов.
Потом одеваюсь и пытаюсь его покормить. Печенье, три глотка чая. До ванной он доходит сам, после чего возвращается в постель.
Говорю, что хотел бы сходить на часок прогуляться до прихода медбрата.
– На море туман.
Он, кажется, рад:
– Ну, привет туману!
Возвращаюсь, но медбрата еще нет. А я ведь специально сделал крюк, чтобы до последнего побыть вне дома: заскочил в газетный киоск и в бар «Дзета», где купил бриошь с тунцом и яйцами. Там же и съел, листая «Гадзетта делло спорт».
Ему приношу «Ресто дель Карлино» и подробный отчет: унылый прибой, туман, Гаттеи вконец разожрался.
– Филиппо Гаттеи? Ты его видел?
– Нет, я про архитектора[36]36
Филиппо Гаттеи – профессиональный футболист и однокашник Марко Миссироли, регулярно упоминаемый героями его романов. В Римини работают как минимум трое архитекторов с той же фамилией.
[Закрыть].
Он недоверчиво качает головой. Неужто, спрашивает, ни одна живая душа ракушки пособирать не вышла. Я вру, что там целые толпы – он закрывает глаза, наверняка представляет застывшую морскую слюну – соленый налет на берегу по утрам. Еще шаг – и ноги уходят по щиколотку. Над водой рассветная дымка, чайки безмолвно перелетают с места на место. И почему это в Римини чайки не кричат?
Представляю, как ему сейчас хочется выйти на пляж, стянуть футболку, перекинуть ее через плечо и, сунув шлепанцы за пояс, шагнуть в полосу прибоя.
– Ты уже у моря, Нандо?
Глаза по-прежнему закрыты, но он кивает, и я едва касаюсь его ступни ладонью: это, говорю, пена морская.
Его удары в тот вечер, когда я разбил японского рыбака: слабые, но точные и болезненные. Потираю плечо там, куда он бил, пока я тащил его в постель. Ярость приговоренного к смерти.
Ближе к вечеру получаю запрос на консультацию по мужскому шампуню против выпадения волос. Они хотят его перезапустить, начать кампанию на радио и телевидении. Добавили протеинов, избавились от парабенов, меняют цвет упаковки с красного на белый. Просят приехать в миланский офис: объясняю, что сейчас не в городе, могу разве что организовать видеоконференцию.
Договариваемся о конкретном дне и времени. Мужское – мой конек. С мужчинами мне проще, потому что их проще сбить с толку. Львы без гривы[37]37
Лев без гривы – имеется в виду поговорка: «Лев без гривы – львица, мужик без бороды – девица».
[Закрыть], желание все контролировать, страх старения: в рекламном деле таких называют «возбудимыми покупателями» или попросту живчиками.
Медбрат по имени Амедео к своим тридцати уже отец двоих детей. Хвастает ими, пока крепит капельницу, словно это огромный успех.
– И зачем тебе двое? – Нандо весь внимание.
– Тебе какое дело? – перебиваю я.
– Хотелось мальчика и девочку… – Амедео наконец заканчивает возиться с трубкой. Парень здоровый, но по натуре слишком чувствительный, с девически-гладкими щеками. Наклоняется посадить своего пациента, и тот доверчиво, обеими руками хватается за подставленную шею.
– Так кто в итоге, мальчик и девочка?
Амедео качает головой и смущенно отворачивается, словно не желая признаваться в постыдной слабости. Потом поднимает его и осторожно, как младенца в колыбель, перекладывает в кровать.
– А пока сдавали карты, что ты чувствовал?
– В каком смысле?
– Ну, что ты в тот момент чувствовал?
– Спокойствие.
– Спокойствие?
– Спокойствие. И влечение.
– Любопытство?
– Влечение.
– Поясни.
– Как будто тебе дарят подарок, а он в упаковке.
– Нетерпение, да?
– Как будто говорят: вот есть старый дом, практически руины, отдадут за гроши, нужно только отремонтировать. Но это значит впрягаться и делать ремонт.
– Но ведь это трудно.
– Взять сданные карты тоже непросто.
– Тебе бывало трудно брать карты?
– Ага.
– Ну, а когда тебе их уже сдали?
– Потом ясно, что с ними делать.
– А если сразу поймешь, что шансов немного?
– Просто не подавай виду, делов-то.
– Вот, значит, как затевается блеф!
– А ты сечешь!
– И каковы были самые ничтожные шансы, на которых ты блефовал? Какая была комбинация?
– Никакой.
– Совсем-совсем никакой?
– Совсем-совсем никакой.








